https://wodolei.ru/catalog/unitazy/dachnye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Остается вкус льняного масла и бабушкиной овсяной каши, поджаренной до прозрачности каждой отдельной крупинки. Рис такой прозрачный я потом едал, овсянку нет. Не вижу. Не попадается.
Меня всегда преследовала боязнь вспугнуть детство. Птица иволга улетит из моего леса, ее место займет расторопная птица сорока.
Моего отчима, рыжего летчика, по какой-то причине посадят в тридцать седьмом году вместе с еще тридцатью командирами. Фабрику "Ленжет" переименуют в "ТЭЖЭ". Дядюшка мой вернется из-за границы, произойдет смена дипломатического аппарата, связанная с подписанием пакта с Германией. Время быстро помчит меня к тому дню, который навсегда разлучит меня с бабушкой. Только какой это день? Ясно одно - в самом начале марта сорок второго.
Когда я вернулся с войны, бабушки уже не было. Она умерла не дома. И никто не знает, как она умерла. Дядя пытался узнать, его в войну в Ленинграде не было. Ему говорили - ушла. И по всему было видно, что она спокойно собралась и куда-то пошла - и путь предстоял ей не близкий.
И вдруг я понял, куда пошла моя бабушка. Отчетливо, будто всегда это знал.
Она шла ко мне в начале марта 1942 года. По уже пробуждающемуся к жизни городу.
Она шла ко мне, умирающему.
- А куда же еще. Конечно, к тебе. Не умирай. У меня с собой горсть овсянки... Кстати, ты не знаешь, Гитлер какого роста?..
В моем рту было тесно от запаха льняного масла, но ждал я не бабушку, я ждал Наталью.
Демобилизовался я осенью. Писатель Пе уже был в Ленинграде и даже успел мне письмо написать. Его приняли в университет, он в Уфе почти закончил десятилетку - ему оттуда справку прислали взамен аттестата.
Последнее время мы числились в агитбригаде. Мы ее создали. После гибели Паши я не мог дудеть на трубе - как задую, так у меня горло стискивает. Писатель Пе прорезал свой барабан ножом. Капельмейстер нас понимал - он был музыкантом от Бога.
Мы нашли в бригаде скрипача, аккордеониста, танцора-чечеточника, певцом взяли Шаляпина, он уже умел одну песню петь почти правильно. И еще был певец, грандиозно самовлюбленный вьюнош из Витебска - тенор. Когда он пел, он глаза закрывал. Когда проходил мимо стекла, будь то окно или застекленная дверь, он останавливался и начинал какие-то странные телодвижения, словно надевал свое отражение на себя и разглаживал его и прихорашивал. Пианисткой до самой моей демобилизации была у нас Старая немка. Она к Шаляпину привязалась и нас с Писателем Пе уважала.
Агитбригаду мы сколотили, программу срепетировали, и выяснилось, что мы с Писателем Пе оказались лишними, даже мешающими. Ничего концертного мы не умели.
Молодой акробат, был у нас такой из нового пополнения, сказал мне со спокойной ухмылкой: "Теперь тебе только в дерьмокоманду идти, гальюны чистить. Ни на что-то вы, герои, теперь не годитесь".
Я взял его за ворот, но он, опять же спокойно, ударил меня справа в челюсть. Я упал на колени.
В голове у меня кружились золотые нимбы всех отлетевших ротных святых. Эти нимбы каким-то своим вращением бессловесно объяснили мне суть моей ситуации и желательный рисунок моего поведения. А рисунок был такой, что я ни в коем случае не должен был умыться, но победить! - разгромно, иначе я мертвый, и все, кто ушел, мертвы. А у героев смерти нет. И именно это нужно было мне показать. Недаром я вырос на улицах ленинградской Гавани, района бедного, но гордого. Акробат был, конечно, сильнее меня и не трус, и ловкостью обладал и цинизмом. Но был все-таки акробат, я же тогда был еще солдат - еще умел идти до конца.
Кулаками мне было его не свалить. Я начал как бы с трудом медленно вставать, прием испытанный и непогрешимый. Акробат смотрел на меня в презрительной расслабленности. Но тут я вздохнул, распрямился в едином взрыве всех мускулов. Правильно проведенный удар головой в подбородок бывает страшен. Когда акробат, лязгнув зубами, начал валиться вперед, я ударил его ребром ладони по шее.
Есть разные акробаты. Есть великие. Этот великим не был; придя в себя, он стал отползать на заду, всхлипывая, опасаясь, что я ударю ему башмаком в лицо. Он нас презирал, и поэтому он не знал, что по нашим законам бить лежачего не полагалось, ногой тем более.
- Если я и буду вывозить дерьмо, то первым я вывезу тебя, - сказал я ему. - Надеюсь, ты пойдешь пахнуть в свою роту.
Акробат собрал мешок и ушел.
- Жаль, - сказал Шаляпин, ни к кому, собственно, не обращаясь. - У парня был неплохой номер.
Но музвзвод и вся культбригада, я это чувствовал, были на моей стороне. Более того, они даже гордостью какой-то преисполнились.
- Может, нам Зощенко наизусть читать - юмор, - предложил я Писателю Пе. - Или, знаешь, бывают такие скетчи.
- Давай научимся бросать ножи. Это нам как-то ближе.
Ситуацию разрядил все тот же майор Рубцов.
Вызвал он Писателя Пе и показал ему письмо, где на машинке было напечатано, что его, Писателя Пе, "студента второго курса Ленинградского юридического института, на факультете помнят и ждут".
- Поезжай, - сказал майор Рубцов. - Желаем тебе успехов в учебе и дальнейшей жизни.
- Как думаешь, откуда такое письмо? - спросил у меня Писатель Пе.
- Майор состряпал, - сказал я. Я тут же обнял Писателя Пе, руку ему потряс, воскликнул с радостным воодушевлением: - Поезжайте, товарищ Пе. Скатертью дорога. Ученье - свет, а неученых - тьма.
Писатель Пе умотал. Перед отъездом ему выдали благодарность, подписанную маршалом Жуковым, и мы проводили его - и музвзвод, и агитбригада. Он даже в разведроту сходил, но там, кроме нашего шофера Саши, уже почти никого знакомых не было.
Вскоре и меня вызвал майор Рубцов.
- У тебя сколько ранений? - спросил он.
- Два.
- А это? - он подал мне бумагу, где говорилось, что контузия, которую я перенес, должна категорически расцениваться как ранение, причем тяжелое.
- Оказывается, ты контуженый, - сказал он радостно.
- Так точно, - ответил я по уставу громко, не мог же я не доверять официальному документу медсанбата.
- Два ранения плюс обширная контузия. Выходит, мы должны тебя демобилизовать. Да ты не огорчайся. Меня вот тоже направляют в Москву, в Акадэмию. Жалко оставлять войско. Но и в Акадэмию надо, образование надо командирам.
Он так и говорил - "акадэмия". Даже в бане можно было бы определить в нем военного, более того - майора.
Я думаю, майор Рубцов стал генералом. Подчиненные его любили, дети и внуки любили, мы с Писателем Пе тоже. И все солдаты нашего полка - именно полком майор называл нашу бригаду - его любили.
Меня задерживали из-за шинели. На складе не было шинелей. Наконец нашли какую-то: пола кровью залита, задубела - не отстирать.
Разведчики подарили мне новый велосипед, чтобы я хоть с чем-то ехал домой, написали бумагу, что это подарок. В культбригаде со мной попрощались торжественно. Старая фрау пожелала мне покоя и счастья. Сказала, что Эльзе уехала жить в Берлин. Вместе с Шаляпиным мы сходили на бугор к Егору и Паше. Посидели там на теплой земле. Осень уже размешивала охру в своей колеровой банке.
Кто меня удивил - капельмейстер. Он подарил мне трубу. Нет, не свою, конечно, но тоже красивую.
- Она будет напоминать вам о ваших погибших товарищах, - сказал он. Вы могли бы стать трубачом.
Почему он сказал "погибших", а не "музвзвод"? В звуке трубы есть что-то конечное, после чего возможны лишь райские голоса. Это я и тогда понимал, и теперь именно так понимаю. И никаких сурдинок терпеть не могу. Сурдинка в трубе - как свисток в устах Бога.
Отбыл я.
В Берлин нас привезли на "студебекере". Там стоял состав пассажирский. Какой-то сержант-армянин, обремененный чемоданами, узлом, солдатским мешком и картонным ящиком, предложил мне занять с ним на пару тамбур: "Шикарно! Отдельное купе, вах!"
Это было действительно шикарно. Ни вони, ни водки. Велосипед я поставил к двери - поперек тамбура. И мы завалились, постелив шинели.
Я опускаю мелочи, куда входит суматоха, радостное сердцебиение и беспокойство армянина. Он все время вскакивал, все обхватывал себя за плечи, как будто замерзал. Наверное, он был железнодорожник или очень хитроумный человек - у него был железнодорожный ключ. Он запер им все двери. Теперь рожи, прижимавшие носы к стеклам, нас не волновали.
Но на каждый хитрый ум есть ум еще хитрее. Как говорят, с винтом.
Мы проспали всю Германию. И в Польше тоже спали. Составы с демобилизованными по Польше пытались прогонять без остановок. Мы поедим тушенки - и спать. По нашему расчету выходило так: вот мы проснемся - и уже граница или где-то совсем рядом.
Был день. И небо было незамутненное синее, и в щели пробивался запах угольного дыма, запах серы, от которого становится кислой слюна.
У разведчика сон чуткий. Но в этот раз сон мой каким-то образом наложился на явь, и потому проснулся я не мгновенно... Но сначала нужно сказать о нашем расположении в тамбуре. Поперек у двери стоял велосипед. Он стоял плотно - едва вошел. У стены, где дверь в вагон, стояли чемоданы армянина. Прижавшись к ним, спал армянин. Звали его Армен Мунтян. Мне оставалось довольно много места. Сон я видел такой. Мы с Егором взбираемся по металлической пожарной лестнице на крышу дома, где-то у беспрерывно грохочущей железной дороги. За домом стоят немецкие самоходки "фердинанды". Мы идем их сжечь.
Но откуда этот шуршаще-скрипучий звук возле уха, словно кто-то потихоньку шаркает подметкой. И ветер в голову - ведь дверь закрыта на железнодорожный ключ.
И вот я вскакиваю. Мгновенно. Грудью к двери. Руками упираюсь в стены тамбура. Передо мной, за велосипедом, двое: парень-блондин лет двадцати пяти, мальчик лет пятнадцати. Дверь открыта. Мунтяновых вещей нет. Парень и мальчик смотрят на меня какую-то секунду. Но этой секунды достаточно. Я упираюсь в стены тамбура руками еще сильнее - ногой бью в раму велосипеда. Велосипед срывает их с подножки - парня и мальчишку - кто-то из них кричит. И тут я чувствую удар по руке. Вижу вскочившего Мунтяна. Он дик. Толкнув меня, он прыгает из тамбура не как принято, чтобы не разбиться, но отчаянно, грудью вперед, как в воду. Я тоже вываливаюсь, но успеваю ухватиться за поручень.
Поезд идет по дуге, по высокой насыпи. Насыпь очень высока, как щебенчатая дамба. Катятся по щебню вниз Мунтяновы чемоданы, белокурый парень и мальчик. Их переворачивает, протирает лицом по щебню, выворачивает шеи. И Мунтян! Его еще не крутит - он пашет щебень грудью, роет его подбородком. Вот ноги его задираются, спина ломается дугой - все круче, круче. И вот он отрывается от щебня, переворачивается и падает на насыпь уже мешком.
Мне холодно. Я залезаю в тамбур. Поезд все идет по дуге. И я все не отрываю глаз от этих трех тел - теперь они неподвижно лежат на сером щебне. Паровоз протяжно гудит, наверно, машинисты видят эту чудовищную акробатику, но остановиться здесь нельзя. Да и зачем? Я достаю из своего мешка футляр с трубой. Мунтянова мешка на полу нет. Он прихватил его с собой. Трубить-то я могу, недаром я так старательно осваивал тенор. И я трублю...
Потом я принимаюсь есть тушенку...
Сейчас иногда, во время еды, неважно где, дома ли, в гостях ли, опоясывает меня щебенчатый высокий откос. Я слышу крик паровоза и хриплый голос трубы. В такие минуты мне говорят:
- Наверно, вам нехорошо. Вы поперхнулись? Выпейте воды...
Когда у человека каждодневная забота перестает быть регулятором его живого времени, прошлое вдруг надвигается так выпукло, так изумительно, что начинает казаться, будто живешь ты в двух направлениях времени или смыкаются на тебе витки непостижимой спирали. От этого одышка и пот на лбу.
До Бреста остановки не было. В Бресте я сообщил о происшествии в комендатуру.
Армен Мунтян был последним погибшим на моих глазах солдатом. Подчеркиваю - последним на моих глазах.
Поскольку в моем повествовании это место самое подходящее по настроению, скажу, что нашего шофера Сашу застрелил в октябре немец-старик. Саша зашел к нему в сад и сорвал яблоко. Немец влепил ему хорошую мерку дроби в шею под ухо. Шаляпин демобилизовался через полтора года. И его мать, и его сестренка младшая вроде были ему и не рады. От соседей он узнал, что местный кегебист шантажировал его мать тем, что Шаляпин, мол, в плену был и стоит только ему, кегебисту, захотеть, как Шаляпин загремит в лагеря, невзирая на орден Славы, который он получил. Кегебист склонил мать Шаляпина к сожительству. Говорят, подбирался и к сестренке - студентке техникума. Шаляпин поехал в Ростов, где тот кегебист тогда пребывал на высокой должности, и застрелил его.
Дали Шаляпину десять лет. Но он так и не объявился более.
Писатель Пе говорит мне, что в моем повествовании уж больно много смертей. А если, мол, прибавить сюда солдат, погибших в сражениях, только из нашей войсковой части, - что же это получится? Много, говорю, получится. Но, говорю, твоего буйного воображения не хватит, чтобы погубить двадцать миллионов душ, тут, говорю, нужно иметь особый дар и особое предназначение. А если, говорю и подчеркиваю, прибавить к двадцати миллионам душ еще столько же...
- И не говори, - говорит. - Ох, - говорит, - лучше быть музыкантом. Музыка скорбит вообще.
Отвечаю ему:
- Ты уже был барабанщиком.
Я засыпал под гудение печурки и просыпался с криком: "Наталья!" Крик был беззвучным. А Натальи не было. Глазам моим стало легче. Хлеба прибавили. Люди на улицах убирали снег. Жизнь в Ленинграде повернулась к жизни. Но гораздо чаще, чем в январе, можно было встретить женщин, везущих куда-то своих мертвецов. Наверно, были такие пункты, где мертвецов оставляли и регистрировали.
Мне было очень трудно ходить, я растянул паховые кольца. В детстве мне говорили: физкультурник - растягивайся, делай шпагат, но я считал это делом дурацким - больно умен был. Бабушка мне говорила: "К твоему бы уму да еще столько, было бы с чего начинать". На нее я не обижался.
Я смотрел на "Галактику", она совсем закоптилась, но я был уверен, что именно она каким-то таинственным образом навела Наталью на мое жилье, она послала ей "SOS".
Как подняла Наталья в свой первый приход светомаскировочную бумагу, так я ее больше и не опускал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35


А-П

П-Я