https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/sayni/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Не говоря уже о серебряных ложках и вилках. А медные кастюли! Тазы! Фарфор. Фаянс. Книги. Готовальни.
Ларек "Утильсырье" стоял прямо тут, на выходе со свалки. Отечный вонючий утильщик в беспалых перчатках пытался зажилить двугривенный из скупой, назначенной им же самим цены. Мы боролись за справедливость - на ларьке висел прейскурант. И, победив, ликовали.
Прямо со свалки мы шагали в кинотеатр "Маяк", где на детских сеансах стекали горячими ручьями по наклонному полу и божественный страх и божественный смех малышей. Такого уже не будет, ничто уже не ввергнет детей в пучину абсолютной радости.
Дянкиного отца в семье называли Кум Пожарный. Дянкиновы сестры над ним подшучивали: потянувшись за сахаром или за солью, они норовили коснуться его лица грудью, как говорил Дянкин - "соском". Меня так заворожили их нравы, что однажды, придя к Дянкину, я сказал:
- Привет, Кум Пожарный.
По лицу "Кума" прошла судорога. Прохрипев что-то неразборчивое и неприличное, он схватил меня за шиворот и выбросил на лестницу.
- И чтобы ноги твоей больше тут не было!
Дянкиновы сестры, еще дверь не закрылась, за меня заступились: чего же, мол, оскорбительного в слове "кум"?
- Каждый щенок! Каждая сопля! Каждая проститутка! А я человек! кричал Кум. - Я боцманом плавал! Руки у меня!..
Долго я не приходил к Марату, но однажды, пробегая мимо пожарной части, я услышал свое имя. Кум Пожарный сидел на скамейке под медным колоколом.
- Приходи, - сказал он. - Давай инцидент забудем. Ты понял, не называй меня так. Эти кобылы меня так называют - черт с ними, шлюхи чертовы. Я вообще у них с боку припека. Только Мурик со мной считается. Имя мальчику выдумали - Мурик... Не будь его, я бы да о-го-го! Я бы с Папаниным. Да, черт меня подери, я же ведь все могу. У меня руки... Родила она, понимаешь, мальчика, ну и пришлось, и терплю. В пожарку устроился. Я же его и вынянчил. Здесь-то сутки дежурю, трое суток свободный - халтурю. У меня ж руки - за что ни возьмусь... И за Маратом присматриваю...
Я пришел к ним в тот же день, и никто не подал виду, что имел место инцидент. Пахло ананасом - старшая Дянкинова сестра Нюра, служившая в Таллинне, приехала в отпуск с ананасом и чемоданом подарков.
Она погибла в Таллиннском походе.
Мы с Дянкиным потоптались у моего парадника. Дянкин спросил о Музе и опять профурсеткой ее не назвал - он всех девчонок называл профурсетками. Ну, я сказал, что она не вредная, хоть и интеллигентка. Потом мы пошли к нему. Сестер его дома не было, все - я этого ожидал - были на фронте.
- Экипаж машины боевой, - сказал Дянкин. - Впрочем, в один танк они не запятятся. У них буфера как кастрюли. А задницы... Писем сколько наслали. Тебе приветы передают. А эта Муза - кипяток она будет лить! На каком она этаже живет?
- На четвертом.
- Кипяток, пролетая, остынет.
Мать Дянкина была деловая. О гибели мужа не сказала ни слова говорила о песке, который не там разгрузили, о пустых бутылках, которые нужно собрать для заполнения их зажигательной смесью. "Мы - истребители танков" - говорила она. Она посещала курсы по истреблению танков.
В тот день, когда мы встретились у моей парадной, Марат Дянкин пришел из деревни, из Вологодской области.
Наверное, он был последним - блокада за ним сомкнулась.
Я забегал к нему часто. Глаза его с каждым днем становились все медленнее, все синее, а губы тоньше и бледнее и как бы наполнялись воском. Крупный, широкий в кости парень усыхал, превращался снова в мальчика может быть, в духа, может быть, в медленно пульсирующую мысль, похожую на узор лесной паутины с искорками росы на стыках нитей. На работу его не брали.
Дянкин был нездоровый, поэтому, наверно, он так неудержимо быстро худел. Он мерз. Было тепло, а он мерз.
- Зачем ты из деревни ушел? - говорил я ему. - Жил бы с бабушкой. Корова, курицы, баранина...
- А ты чего же в Ленинград приперся, не захотел с бараниной?
Он спрашивал о Музе.
- Играет на рояле?
- Каждый день.
Он крутил головой - может, пытался услышать Музин рояль. С его воображением это было раз плюнуть. Он мог летать, мог стать лучом.
В душе параллельных линий нет, в душе даже лучи пересекаются. И где-то там, на небесах, подчиняясь высшему закону, Дянкин-луч пересечется с Муза-лучом. В точке их пересечения вспыхнет звезда.
Марат заболел по-идиотски. Его болезнь всю нашу школу смутила и сбила с толку. Одна девчонка из нашего класса побила его очень сильно. Он был воспитан в абсолютном уважении к женщине - тут и его мать постаралась, и его многочисленные сестры. Он не мог дать той девчонке сдачи, а нужно было ей немедленно врезать. И ей было бы лучше.
Она исцарапала ему лицо, пропахала ногтями череп. Он ни в чем не был повинен, она сорвала на нем свою злость. Мы едва ее оттащили, а он заливался кровью. Страшно было смотреть. Полосы от ее ногтей остались на его лице для меня навсегда.
Девчонка была созревшая телом, гуляла с ребятами много старше себя, причем с приблатненными. Кто-то из этих ребят сделал фотоколлаж - в порнографическую открытку впечатал ее лицо. Дянкин это художество у нее увидел на парте. Почему она не разорвала карточку, почему на нее пялилась?
- Успокойся, делов-то, - сказал ей Дянкин.
И когда мы ее оттащили от Дянкина, она изловчилась, ударила его ногой. Потом она ничего объяснить не могла. Перед Дянкиным не извинилась. А у него стала раскалываться голова. Может быть, ее ногти и его головная боль не были связаны между собой, но мы увязали, мы увязали крепко. Мы, конечно, не колотили девочек, но эту решено было девочкой не считать.
Ни температуры у Марата, ни кашля - просто раскалывалась голова, его тошнило от этой боли, а доктор ему не верила, говорила, что он симулянт. И только когда он упал без сознания, завуч вызвала "скорую помощь". В тот же день ему продолбили череп за ухом, потому что у него был менингит. Еще денек - и лежать бы ему в узком ящике, обитом саржей.
В наш класс он уже не пришел. После больницы его определили в школу взрослых, где вероятность случайных толчков и ударов портфелем по голове несколько меньшая, к тому же взрослые станут его беречь - так думали доктора и, в общем, правильно думали. Марат был доволен. Его действительно берегли, списывали у него домашние задания, угощали яблоками, соевыми батончиками и карамелью.
Марат был счастлив тем, что ему не грозили ежедневные встречи с той девочкой, которую мы все уже девочкой не считали, но только кобылой.
Экзерсисы на тему "Дянкин Марат - больной" я проигрываю, чтобы коснуться его упорного поросячьего идиотизма - я тогда так считал. На свалке Марат набирал кроме меди и свинца большое количество ненужных вещей: тумблеры, верньеры, разноцветные выпуклые стеклышки, эбонитовые платы, конденсаторы и фиговины неизвестного нам назначения - все это в изобилии поставлял на свалку завод "Коминтерн".
Никто это дерьмо не брал, в "Утильсырье" за него не платили - лишь кучка тихопомешанных радиолюбителей видела в них скрытый от здорового населения смысл. Но Дянкин - он видел миры иные, иное небо, иные грозы.
Радиолюбители сооружали радиоговорители. Дянкиновы творения были таинственны и непонятны самому Дянкину. Они мигали, попискивали, тряслись, из них вдруг вылезали какие-то рычаги и тут же прятались. Они были безупречны с точки зрения бесполезности.
Я говорил Дянкину:
- Собрал бы хоть детекторный приемник - стыдно же, как ребенок. Хочешь схему дам?
Дянкин смотрел на меня с пониманием и прощением.
Он уходил от наших коллективных забот, свободных от сомнений, в пространство кривых зеркал, где уродство оборачивается гармонией. Что-то было в Дянкиновых творениях жуткое. Я рассказал о них брату Коле.
- Поведи меня посмотреть, - попросил он.
Дянкин разрешил, и мы с Колей пришли.
Коля смотрел долго, так смотрят на скульптуру или живопись.
- Убери эти платы, эти рычаги, надо конструкцию раскрыть и развивать ее в глубину, как бы в бесконечность. У тебя тема "Случай"? "Толчок"? Это, черт возьми, трудно. Всякое шевеление превращает скульптуру в игрушку. Попробуй статику. Скажем, "Предслучай". Все напряженно, все ждет.
- Я попробую, - сказал Дянкин. - Только ты да батя и поняли, что к моим этим штукам... вещам надо относиться с точки зрения искусства, а не техники. А этот твой брат кретин...
- Но-но, - сказал я. - С точки зрения... - Я на Дянкина обиделся. Мог бы мне намекнуть. Что я, колун? Я бы понял.
На самом деле я бы даже и не захотел понять. Только Колин авторитет предостерег меня от ухмылок и снисходительной трескотни. Впрочем, "обиделся" - сильное слово, скорее я с досадой осознал вдруг, что Дянкин меня обошел на каком-то повороте и теперь он взрослый и умный, а я пузырь - брат Коля все же успел мне вложить, что существительное "ум" происходит от глагола "уметь". От меня красота, если она все же была, Дянкиновых конструкций ускользала, я воспринимал лишь реальные связи: пайку, заклепки; болты - но не ассоциации и уж тем более не функции частей во взаимодействии с пространством и светом.
Коля сказал мне, что Дянкин своим умом допер дотуда, докуда еще не просунулся авангардный художник Татлин Владимир Евграфович.
Татлина я понимал как пропагандиста-романтика, предтечу грядущего утра - мы тогда умели так говорить и так думать. В Дянкиновых хреновинах был абсолют и никакой зари - только бескрайность ночи с золотыми пуговицами застегнутого наглухо мундира. Что ты придумал, Дянкин?
После известия о смерти матери я занавесил зеркало простыней - мне все время казалось, что в зеркале я увижу ее, и Колю, и почему-то Дянкина. Я оставался после работы в гараже, писал призывы и указатели, сшивался у Музы, слушал ее рояль.
Но однажды ко мне пришла мать Марата.
- Я который раз к тебе прихожу, - сказала она. - Все тебя дома нет. Слыхала, что ты остался один. Горе, горе... - И вдруг спросила: - Зачем тебе одному шифоньер? Все твое барахлишко можно на гвоздик повесить. Я у тебя этот шифоньер куплю.
- Сколько дадите? - спросил я непроизвольно и почувствовал, что щеки мои горят.
- Килограмм сахару.
- Вы этот сахар поберегите.
Глаза у нее блестели, она гладила шифоньер рукой, обычный довоенный шифоньер, фанерованный дубовым шпоном, правда, хороший, необшарпанный.
- Да берите его бесплатно.
Она кивнула, стала вынимать из шифоньера вещи, складывать их на мамину кровать и на стол. А когда освободила и вытерла шифоньер внутри тряпкой, то вынула из своей сумки и поставила на стол два пакета сахару.
- Ты его развинти. Вечером я с подругой приду. И унесем. Мурик свинтит.
Шифоньер разбирался легко. Когда его унесли, на обоях осталось пятно, похожее на арку, и, как мне показалось, появилось пятно на моей совести. Не из-за сахара. Если у Маратовой матери есть сахар на шифоньер, наверное, Марат не голодный.
Ночью я не мог уснуть, мне казалось, мама хочет открыть шифоньер, а его нету. Она скребет стену...
Утром я поехал на Международный проспект, чтобы прорваться к Пулковским высотам. Меня остановили у рогаток, посмотрели документы и без объяснений прогнали.
Я работал. Я хорошо работал. И слесарем, и жестянщиком, и в моторе уже разбирался. Я вникал.
Хлеба теперь дают вместо четырехсот граммов триста. Вечером, после десяти, ходить без пропуска нельзя. От пустого места, где стоял шифоньер, деться некуда. Толкаюсь у Музы. У нее хорошая мать. Курит махорку, скручивает цигарки тонкими пальцами. Сколько я помню свою маму, она тоже всегда курила. Наверное, закурила на заводе "Севкабель", когда стала ударницей. Она быстро стала ударницей...
Дянкин сахар я не трогал. Понес Дянкину. Дянкина мать была исполнена благородства.
- Никаких разговоров, - сказала она, - сахар твой.
Шифоньер стоял в большой комнате, среди других чужих вещей.
Марат повинтил у виска пальцем и прошептал.
- Свихнулась. И мне никуда от нее не уйти.
- От кого? - спросил я.
Дянкин не ответил.
После войны, едва я вернулся в Ленинград, ко мне пришла одна из Дянкиновых сестер. Сказала:
- Мать хочет тебя видеть. Умирает она. У нее рак груди. Операцию сделали, но метастазы проникли в легкие, что ли. Ты ее успокой.
- Чем?
- Сам поймешь.
Она лежала в большой комнате на широкой кровати, тоже купленной за харчи. Она схватила мою руку.
- Мурик меня простит, как ты думаешь? Он должен меня простить. Я хотела как лучше.
Говорят, глаза у людей, медленно умирающих, обесцвечиваются. У нее, как и у ее сына, глаза были синие и влажные.
- Простит, - сказал я. - Вы же хотели как лучше.
Она была очень худая, блокада не кончилась для нее. Оттолкнув мою руку, она закричала визгливым тихим криком:
- Я негодяйка! Нужно было Мурика вывезти. Он был один у меня родной. Эти девки меня и за нуль не считают. Я им не мать. Шлюхи они. Мурику я была мать. Ты приходи. Я на тебя буду смотреть. Я умереть хочу. К Мурику хочу...
Маратова сестра проводила меня на улицу.
- Смешно. До войны я была всего лишь невеста. У меня было два жениха - моряки. А сейчас, поди ты, старуха. Вдова двух несбывшихся капитанов.
- Да ладно тебе, - сказал я ей по-братски. - Все еще у тебя устроится.
- Детей не будет. - В глазах ее загорелся тот же огонь, что горел в глазах ее больной матери. Что-то жгло ее изнутри, какое-то удушающее безумство.
В Берлине, в Моабите, стояли мы в незначительном скверике, грелись на солнце, чего-то ждали. Слух прошел, что Гитлер удрал на подводной лодке то ли в Аргентину, то ли в Бразилию, в глушь. Но ведь кто-то подпишет капитуляцию - не может быть настоящей победы без протоколов и подписей.
От машины к машине ходил чужой капитан, очень чужой - не фронтовой, но бравый, красивый, как артист оперетты.
Подходит капитан к нам и говорит тихо:
- Разведчики, ну вы же парни широкие - душа нараспашку. Сделайте подарок генералу-стажеру.
- Интересное звание, - сказал Егор с большим удивлением. - Разве такие бывают?
- Бывают, - ответил ему капитан. - Вообще он генерал-лейтенант. Большой тыловой начальник. К вам приехал на стажировку.
- Какая же стажировка? Гитлер уже удрал на громадной подводной лодке черного цвета.
Капитан засмеялся, и был у него во рту зуб золотой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35


А-П

П-Я