https://wodolei.ru/catalog/podvesnye_unitazy/Vitra/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


– Здесь у нас не казарма.
И показал на стул. Я сел, а он склонился над листом и ещё долго сидел, не начиная со мной разговора. А я зорким взглядом авиатора окинул сидящих в комнате четырёх сотрудников: одна из них была женщина, а скорее, девушка, и даже будто бы не вполне взрослая – так она была молода, свежа и изящна. За ней в дальнем углу сидел богатырь с погонами подполковника, похожий строением на Игнатьева, но только ладно скроенный и даже стройный. Напротив него у окна в самом удобном месте, расположившись просторнее других, сидел худой, сутуловатый мужчина лет сорока в штатском – это был Александр Фридман, журналист, которого знала вся Москва и который знал всю Москву.
Игнатьев молчал и словно забыл обо мне. Потом стал задавать вопросы:
– У вас есть высшее образование?
– Я учился в академии, но диплома ещё не получил.
Игнатьев засвистел и покачал головой. Он что-то запел; тихо, чуть слышно, но – запел. И голос у него был приятный, почти женский. Потом он забормотал, и я расслышал: «Мы все учились понемногу, чему-нибудь и как-нибудь…» И снова вопрос:
– Вы член Союза журналистов?
– Нет, не член. Там, где я работал, не было Союза журналистов.
Игнатьев снова замотал головой, и снова запел, но теперь уж я не разбирал слов, а лишь смутно улавливал мелодию. Где-то её слышал, – не помню где. И ещё вопрос:
– В больших газетах работали?
– В больших не работал.
Теперь уж майор и не пел, и не свистел, а склонился над листом и чмокал мокрыми толстыми губами, и так плотоядно, что можно было подумать: он что-то откусил от меня и теперь с удовольствием пережёвывал. И потом, словно вспомнив обо мне, сказал громко:
– Вот стол, садитесь. Будете сидеть напротив меня. Если я вам надоем – скажете.
И он засмеялся; на этот раз громко, с каким-то тоненьким внутренним прихлёбом и раскатцем. Смех был неприятен, но так, наверное, смеются все столичные начальники. Я столичных начальников ещё не видел: это был первый.
Сотрудница принесла почту, положила на стол начальника. Игнатьев ничего не сказал и лишь сверкнул толстыми линзами очков в сторону писем. Я знал, что среди корреспонденции были и такие, которые надо обрабатывать, и ждал, когда часть из них попадёт и ко мне на стол, но Игнатьев что-то чертил на листе бумаги, именно чертил, а не писал, и это меня удивило. «Делать что ли ему нечего?» – думал я, не зная, чем мне заняться, и чувствуя неловкость перед другими за своё безделье. А «другие» были заняты: все чего-то писали. И только Александр Фридман время от времени выходил из комнаты и потом, вернувшись, возглашал:
– Новый зам пишет передовую.
И, обращаясь к великану, сидевшему напротив него:
– Кстати, Сергей – твоя тема. О спорте.
И опять тишина. Я уже сижу часа два, и мне нечего делать, и от этого ничегонеделания я изнемогаю. А Игнатьев исчертил один лист, потом другой – и опять чертит, чертит… Он очень большой, – даже больше того гиганта, которого Фридман называет Сергеем. Он глыбой нависает над столом, и оттого стол кажется маленьким. Иногда мне чудится, что мы сидим в школьном классе и Игнатьев едва умещается за партой.
Но вот он пригрёб к себе пачку писем. Читал ещё час, а потом вышел из-за стола, стал раздавать их, как подарки. Положил и мне три письма. На двух была резолюция: «Ответить», на третьем: «Подготовить в номер».
Заметка называлась: «Третий день соревнования» – о планеристах, которые в Крыму участвуют в состязаниях. Информация написана грамотно, с интересными деталями, даже с описанием какого-то дерзкого опасного эпизода. Руководствуясь своим правилом без нужды не менять текста, «не заправлять» материал и поменьше вставлять отсебятины, я деликатно заменил два-три слова, переставил два-три предложения и в конце дописал завершающее резюме. Заглавие мне показалось вялым, и я дал своё – «Крылатое племя». На это у меня ушло десять-пятнадцать минут, но, чтобы не было впечатления, что я торопился или хочу похвастать быстротой своей работы, я ещё с полчаса подержал заметку на столе, а затем отдал начальнику. И затаил дыхание; боялся, как бы начальник не нашёл её плохо отработанной и не стал править заново. Но именно это и случилось. Игнатьев над моей заметкой склонился особенно низко, читал её как-то трудно – раз, другой, а потом яростно стал переменять весь текст. Чертил и зачёркивал, а на полях писал новые слова, а потом снова чертил и зачёркивал, и так до такого состояния, что на листе уже нельзя было ничего разобрать. Позвал машинистку.
– Это срочно. В номер.
Машинистка пыталась разобрать текст. И не могла. Вернула информацию со словами:
– Я тут ничего не могу понять.
Майор покраснел, долго бухтел, а я мучительно переживал всю эту сцену. Считал себя единственным виновником. И надо же так случиться – на первой заметке и такой конфуз!
Потом кое-как текст разобрали и перепечатали. К обеду на стол начальнику положили свои заметки все другие сотрудники, и майор их подписывал почти не читая. Он как бы давал мне понять: так надо работать.
Я сидел ни жив ни мёртв: кровь в висках стучала, ладони были мокрыми от пота. Меня будто бы даже слегка поташнивало. Невольно вспомнился полёт на самолёте Р-5 на разведку, когда над станцией Тихорецкая нас обстреляла зенитная батарея. Снаряды рвались и спереди и сзади, справа и слева – самолёт качало, и кабину заволокло дымом. Я чувствовал себя так, как если бы меня поставили к стене и расстреливали. Самолёт наш был из фанеры, и осколки прошивали его насквозь, один маленький снаряд от «Эрликона», зенитной пушчонки, взорвался в кабине, и мельчайшие осколки впились мне в пах. Я услышал, как по левой ноге течёт кровь…
Задание мы выполнили, но, когда вернулись, я был бледен и меня качало. Много потерял крови и натерпелся страха. Помню, как уже после перевязки я пришёл к себе в землянку и почувствовал головокружение и тошноту. Тогда я думал, что тошнит от потери крови, но потом, когда, уже служа в артиллерии, я попадал в горячие переплёты и по долгу командира стоял под градом осколков и подавал команды – я потом тоже испытывал состояние лёгкой тошноты. Как мне говорили старые солдаты, это происходит от перенапряжения нервов. То же самое со мной случилось и здесь: я почувствовал, как тошнота подступает к горлу. Особенно было стыдно перед молодой девушкой, сидящей со мной рядом. В первый же день показать, что ты профан, не умеешь поправить маленькую заметку – но чего же ты тогда умеешь? Зачем же ты согласился работать в центральной газете?..
Нет, такого ужасного состояния я не испытывал даже на фронте. И, главное, ничего никому не скажешь, не возразишь, не оправдаешься. Не умеешь – и всё тут! Начнёшь оправдываться, а ещё, не дай бог, спорить – и тогда уже будешь смешон. Начальник-то отдела – зубр, мастер, он всем известен, и спорить с ним всё равно, что тявкать на слона.
– Ну, так что – обедать будете?
У стола стояла моя соседка. Чёрным огнём горят огромные глаза. В них будто бы нет снисходительной жалости, иронической улыбки. Они смотрят на меня серьёзно, нет в них ни насмешки, ни осуждения.
Из-за своего стола тяжело выбрался гигант Сергей, её сосед. Загремел басом:
– Мы питаемся на стадионе в ресторане «Динамо». Там хорошо кормят и – дёшево. Пошли с нами.
Сказал просто, как старому знакомому.
Мы идём по дороге, огибающей стадион «Динамо». Подполковник шагает широко и ушёл вперёд, мы с соседкой сзади, идём не торопясь.
– Моя фамилия Корш, зовут Панной. А вам представляться не надо, вас зовут Иван Владимирович. Нам говорили.
Я пожимаю плечами, не знаю, что на это отвечать. Позор, обрушенный на меня начальником, ещё давит сердце, мутит душу. Мне очень неудобно перед этим юным и таким прекрасным созданием; она и говорит, как поёт: чисто, звонко. Идёт совсем рядом, касается рукой моей руки. Мне так бы хотелось быть сильным, смелым, всё знать и уметь, но именно в эту минуту я чувствую себя полным ничтожеством, и я предпочитаю кивать головой, улыбаться. Ах, какая же глупая, наверное, эта моя улыбка! И хорошо, что Панна на меня не смотрит.
Проходим мимо киоска, возле которого Сергей Александрович пьёт кефир.
Панна остановилась. Говорит:
– Подождём. Он перед обедом выпивает бутылку кефира и стакан томатного сока. Говорит, необходимо для пищеварения.
И поясняет:
– Он был спортсменом, заслуженный мастер спорта, чемпион мира по волейболу. Может, слышали: Турушин. Спортсмены все так: соблюдают диету, а как уходят из спорта – разъедаются. Некоторые до безобразия. А он у нас молодец: фигуру держит.
Я, как бычок, мотаю головой и мычу: дескать, всё понимаю, говорите, пожалуйста, я вас с удовольствием слушаю. И ко всем страданиям этого первого дня работы в большой столичной газете прибавляется ещё и это – незнание, как вести себя и что говорить. Вдруг с языка моего срывается вопрос:
– Сколько вам лет?
– Мне?
– Да, вам. Это интересно.
– Почему это интересно?
– А так. Мне кажется, что вам очень мало лет.
– Ну, сколько же?
– Восемнадцать, двадцать.
– Нет, я уже старушка. Мне двадцать шесть. Пять лет как замужем. Мой муж…
Она называет фамилию известного поэта, редактора одного из главных литературно-художественных журналов.
– А вам сколько?
– Столько же, сколько и вам.
На самом деле, я на год моложе, но мне бы хотелось сказать ей, что я старше её.
Ресторан небольшой, но уютный, и народу в нём мало. Садимся у окна, втроём занимаем столик. Официантка с бумажкой и карандашом в руках быстро к нам подходит и здоровается с Турушиным. Он берёт её руку, целует. Тянет к ней шею, говорит негромко:
– Вчера у вас была рыбная солянка – ах, хороша! Я, правда, без борща не могу, но вы мне принесите и то, и другое. Что больше понравится, я то и съем. А на второе бифштекс и котлеты по-киевски. Ну, и конечно, закусочку: судачок заливной, рыба красная или что там ещё. Салат овощной. Сами понимаете: витамин, минеральные соли и всё прочее. На третье – два компота, кисель клюквенный, если, конечно, есть, а если нет, так мусс клубничный. Сегодня кто из поваров дежурит? Василий Иванович? О, передайте ему привет. Скажите, чтоб мусс сам приготовил, а к нему и мороженое – грамм триста. Много не надо, нынче аппетит неважный, но триста грамм – пожалуй.
Турушин привстал и что-то шептал официантке на ухо. Она кивала и смеялась. По всему было видно: Турушина она знает и любит. Его, похоже, и все повара тут знают, и помощники. Много лет он в сборной СССР играл. А два-три года капитаном армейской команды был.
Панна первое блюдо не заказала. Попросила принести лангет и сто граммов мороженого. Я заказал обед из трёх блюд: борщ, гуляш и компот. Стоил он шесть рублей, по ценам того времени недорого.
Кстати тут скажу: денежное довольствие мне было положено такое: тысячу четыреста рублей месячный оклад, семьсот за капитанское звание, триста хлебных и шестьсот квартирных. Всего: три тысячи рублей. Ну, конечно, за квартиру мы платили побольше, но и на жизнь хватало. Это было время, когда цены снижались, продуктов становилось больше – питались мы нормально и кое-что покупали из одежды.
За обедом разговорились, и Турушин, быстро опорожнявший тарелки, находил время и для реплик, замечаний, не всегда остроумных, но зато простодушных и весёлых. Коснулся он и моей информации:
– Смотрит он на вас зверем и заметку всю исчертил, а всё потому, что вы дорожку перебежали Сеньке Гурину.
Турушин тщательно пережевал мясо, а затем добавил:
– Есть тут у нас такой. В нештатных ходит, а шеф его в штат хочет затащить. Редактор не пускает, и Макаров бдит. Еврей он, Гурин. В этом всё дело.
И Сергей Александрович принялся за мороженое. Ложка у него была большая – та, которой он вычерпывал борщ и солянку, – и с мороженым он расправлялся так же быстро, как со всеми другими блюдами. При слове «еврей» я мельком взглянул на Панну: не обиделась ли? Но она сидела спокойно и даже улыбалась. Сказала:
– Гурина не люблю. Скользкий он какой-то.
И, минуту спустя, повернувшись ко мне:
– Это хорошо, что вас пригласили. Веселее нам будет.
Что означало «веселее нам будет», я не понял, но сказано это было душевно, с тёплой ноткой в голосе.
– В большой газете не работал, – залепетал я, – боюсь, что не заладится.
Турушин заклокотал грудным сытым тоном:
– Заладится. Это попервости наш Сева роет носом, а потом устанет. Он поначалу-то и ко мне придирался, но я однажды, когда мы остались вдвоём, сказал ему на ухо: «Вы знаете мои подачи: ребром ладони и так, чтоб мяч юзом шёл. Кто пытался взять, пальцев лишался. Ну, так вот… будете придираться…» И показал ему ребро ладони.
Откинулся на спинку стула и вздрагивал всем телом от внутреннего беззвучного смеха. А Панна миролюбиво проговорила:
– Хватит вам басни рассказывать, вы и до сих пор его боитесь, а отступился он от вас, потому что устал. Шеф наш ленивый, устаёт быстро. Я потому свои заметки ему под конец дня оставляю. Он в это время дремать начинает. Носом елозит по бумаге, а ничего не понимает.
Турушин не спорил, он, как и все могучие существа в природе, незлобив и спокоен. А к тому же, как я успел заметить, томно и с сахарно-паточным блеском в глазах, хотя, впрочем, и неназойливо, посматривал на Панну. Он в её присутствии весь расслаблялся и растворялся в тихом и тёплом сиянии, которое от неё исходило. Отвлекать его могли только котлета или кусок ветчины, но едва он расправлялся с очередным блюдом, он снова устремлял на Панну взгляд своих коричневых, как подошва старого ботинка, глаз, и глубоко вздыхал, словно горько о чём-то сожалея. Когда же он не был с кем-то согласен, то запрокидывал голову, жмурил глаза и сжимал свои громадные кулаки. «Он же чемпион мира!» – думал я с трепетным почтением.
Никогда раньше мне не приводилось сидеть за одним столом с чемпионом мира.
Во второй половине дня я выполнял техническую работу: относил в машинописное бюро письма, приносил оттуда отпечатанные материалы. Это уже была казнь египетская! Для меня, привыкшего на фронте повелевать и командовать, а в газете, пусть и маленькой, быть первым человеком, это челночное шмыганье из отдела в машбюро и обратно было не просто наказанием, а издевательством утончённым и почти невыносимым.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69


А-П

П-Я