https://wodolei.ru/catalog/mebel/zerkala-s-podsvetkoy/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Надо бежать. Скрываться. Моментально. Где будем скрываться? У поверенного фирмы «Ралле и Ко», в главной гостинице города на Павловской площади! Никому не придет в голову искать нас там.
Ночью, по грязи, под дождем, без пропусков, мы бежали в гостиницу. У отца в руках была корзина с клавиром «Золотого петушка», на котором собственноручная дарственная надпись Римского-Корсакова, набор серебряных ложек, ножей и вилок, оказавшихся впоследствии имитацией под серебро работы фабрики Фраже. У мамы – чемодан с ее концертным платьем, папиным фраком и моим клистиром. На мне – кафтан князя Игоря, в полах которого я все время путался и падал в грязь. Хотя температура была очень высокой, я хорошо помню это ночное бегство.
Представитель «Ралле и Ко» встретил нас гостеприимно, но сдержанно. Он был полунемец-полуангличанин и умел скрывать чувства. Мы поселились в ванной комнате при его апартаментах на четвертом этаже гостиницы Тюфяк мне постелили прямо в ванне, воды все равно в городе не было, водопровод разрушен.
Я не помню, сколько времени пробыли белые в городе. Долго! Все эти месяцы мы с отцом не выходили из гостиницы. А мама стирала на нас и на Ралле, убирала апартаменты, бегала на базар и меняла концертное платье, смокинг отца и кафтан князя Игоря на козье молоко и яйца.
А потом белые покатились на юг. С ними бежал уполномоченный «Ралле и Ко», оставив нам граненые графины и образцы мыла.
Под грохот отдаленных артиллерийских залпов мы вернулись в театр.
Отец стер мокрой тряпкой написанные углем и мелом лозунги, призывающие чествовать непобедимую добровольческую белую армию и убивать всех жидов и коммунистов, и мы снова воцарились в администраторской с земляным полом и разбитой гитарой на стене.
Далекая канонада продолжалась. Белые оставили город, а красные еще не заняли его. В городе было безвластие. Однако темные силы боялись проявлять себя, ожидая большевиков, с которыми, как известно, шутки плохи. Театр Коммерческого клуба был пуст. Словно сквозняком сдуло всех ночлежников. Исчезли, бросив сундуки с двойными днищами, Макс и Юзефа. Уехали клоуны, укротители, медведи. Еще раньше, весной, пропала оперетта. Труппа распалась на северян и южан.
Последние рванули к морю, за границу, и впоследствии много лет выступали в стамбульских, парижских, харбинских кабаках. Первые – вместе с отступающей Красной Армией уехали в теплушках на север, вернулись в Москву и в Петроград, где украсили столичные оперетты.
Одни артисты бежали от белых к красным, другие – от красных к белым, третьи сражались в рядах Красной Армии, четвертые поселились в обильных украинских селах, окрестьянились, стали разводить пчел, сторожить бахчи, выращивать подсолнухи, завели кур и коз, поняли, что быть артистом в эпоху войн и революций еще опаснее, чем быть крестьянином.
В театре остались только мы втроем: папа, мама, я. А театр был огромный, холодный, темный и прекрасный.
Во время оккупации и болезни я сильно вытянулся, похудел, и вдобавок еще отец, которому некуда было тратить свою могучую энергию, решил меня постричь. У «Ралле и Ко» были наборы расчесок, ножниц, машинок. При помощи этих инструментов отец, до сих пор никогда не державший в руках машинки, остриг и немного побрил меня. Во многих местах разрезал мне кожу, затем обильно залил царапины йодом и залепил пластырем.
В таком виде я теперь бродил по театру, похожий на героя приключенческого романа «Привидение в Парижской опере».
На ногах моих были высокие бархатные сапоги Варяжского гостя из «Садко», с чрезвычайно задранными носами.
Я обходил актерские уборные и разглядывал забытые на столах возле зеркал полупустые коробки грима и кусочки гуммоза. Я слонялся за декорациями, на обратной стороне которых были номера и обозначения «пра», «лев». Я нюхал воздух кулис, пахнувший не мылом «Ралле и К0», а плесенью, столярным клеем, рогожей. Я прислонялся к корявым стволам деревьев, сделанных из фанеры, старых афиш и клейстера. Я гладил нарисованных на холстах лебедей, плывущих по синим-синим озерам, мимо роскошных замков. Я немножко повертел колесо, которое поднимало и опускало занавес. Потом подошел к люку, в который проваливалась в «Орфее в аду» бедняжка Эвридика. Топнул два раза ногой, но люк подо мной не опустился. Потом по лесенке сошел в оркестровую яму, тихонько поиграл на литавре – большом барабане. Потом обошел все ложи бенуара и бельэтажа. Нашел много ценных вещей: сигару, веер, перчатку, лорнет, программу благотворительного концерта, крестик, множество окурков красивых папирос, бонбоньерку из-под конфет, распорядительский бант и несколько пустых фляжек. Все это богатство я притащил в директорскую ложу, где обнаружил в кресле отца кошку, окотившуюся прелестными котятами. Кошка была толстая, благодушная. Очевидно, в театре было много мышей, евших декорации, и кошка жила припеваючи. Я был счастлив. Наверное, никогда я не был так счастлив, как в тот день…
После призрачного мира войны, жизни в ванне, золотых обоев гостиничных апартаментов, опостылевшего вида из окна на Павловскую площадь, разговоров шепотом, глупого представителя парфюмерной фирмы и его отвратительной, жадной, сварливой жены-красавицы, после облав, погонь, всегда испуганных глаз мамы и унылых обвисших усов отца, страха, возникающего из-за любого шума за дверью, на лестнице, – я вдруг вернулся к себе домой.
Я был дома – в театре, где родился, воспитался, кроме которого ничего как следует не знал. Единственном месте в мире, где я ничего не боялся сейчас. Здесь было все так реально, спокойно, ясно.
Отец разрыл паркет за раздевалкой, вынул оттуда конторские книги. Он их вел с первого дня приезда в город и записывал все доходы и расходы, вплоть до покупки метел. Теперь предстояло записать, что нет ни доходов, ни расходов. Деньги были отменены. Базары не работали. Есть было нечего. И труппы тоже не было. Все это отец подробно записал в дебет и кредит.
Потом залпы прекратились. Настала ночь. Отец запер все двери и загородил входы досками. Электричества, разумеется, в городе не было. Было темно и тихо. Меня уложили спать в чуланчике рядом с администраторской. Мама гладила меня по бедной моей искореженной и разукрашенной йодом голове. На ломберном столе из Коммерческого клуба, заменявшем нам обеденный, горела свечка. Отец читал «Историю возвышения и падения Нидерландов» Мотлея.
Страшный стук потряс парадную дверь. Отец открыл.
На пороге стояли три артиста: великий бас Платон Цесевич, а за ним суфлер, режиссер, баритон, исполнитель Бартоло в «Севильском» и Цупиги в «Кармен», маленький человек с головой Станиславского – Александр Яковлевич Альтшуллер, по прозвищу «Исачок-милачок»; третьим был представитель Российского театрального общества, тенор-грацио, тихий, бросивший некогда для сцены свою дворянскую семью, – Петр Иванович Певин.
Как они пробились этой ночью в наш осажденный город и добрались до театра, я не знаю. Наверно, уже и не узнаю – никого из тех, кто был в театре той ночью, кроме меня, нет в живых. Кажется, ехали в штабном вагоне с командующим Украинским фронтом, затем в теплушке, затем на паровозе. Откуда-то из Полтавы. У них шматок сала, буханка хлеба, бутылка самогона. Они друзья отца. Самые близкие и дорогие друзья. Еще по Петербургу. Нет, раньше! По Екатеринбургу, Перми, Саратову, Самаре, Ревелю… Были слезы, были объятия, рассказы, тосты…
Они сели играть в преферанс. Спать было опасно, да и не на чем. Играли на мелок и на сукне записывали висты и ремизы. Иногда хохотали, иногда грустили, иногда страшно ругались, называя друг друга сапожниками.
Александра Яковлевича я знал с моего рождения. Сколько помню себя, столько же и его. Он был постоянный гость в нашем доме, и мы обожали его. Между мною и им была любовь, какая иногда возникает у старика и ребенка. Я его любил почти так же, как отца. А так как своих детей у него не было, он всю свою неистраченную родительскую нежность отдавал мне. Мы с ним дружили до самой его смерти, еще множество лет после описываемых событий.
«Исачка-милачка» знала и любила вся оперная братия во всех городах России. Он был добр, вспыльчив, обладал превосходной памятью и, в случае надобности, мог заменить любого певца на вторые партии. У него был приятный голос, но крошечный рост помешал ему сделать карьеру артиста. Он был организатором многих пел оперы, воспитал плеяду певцов и кончил свою жизнь суфлером Московского Большого…
Платона Цесевича – первого баса оперы Зимина – знали все. В отличие от других басов, он никогда не копировал Федора Шаляпина. В образах, созданных им на оперной сцене, всегда было свое, созданное только им, Цесевичем. Теперь я понимаю, что отличало его. В живописи это называется, кажется, «мужицким реализмом». Подобно фламандским художникам, он создавал мир, связанный неразрывно с землей, с природой. Его Мельник в «Русалке» был умен, хитер, дотошен, скуп, насмешлив. От этого трагедия его становилась еще ужаснее. В безумии своем он походил на смертельно раненного зверя, оставляющего на земле кровавый след. И Мефистофель его был похож на пьяного сельского гуляку. И Борис Годунов был хитрым мужиком-страдальцем. Совсем не татарином, нет – русским, широким, несчастным, одиноким, мечтающим сбросить бармы и ночью бежать из опостылевших ему покоев.
И во фраке, на концертах, с лорнетом в руке, Цесевич все равно был мужиком, научившимся ловко носить модный костюм. А в жизни он был веселым, остроумным, весьма практичным и, хотя иной раз и притворяющимся простаком, расчетливым мужиком. Он хорошо знал цену театральному позерству и актерской патетике. Относился к ним иронически. Любил женщин страстно и был ими любим весьма. Был настоящим товарищем и по старой театральной традиции делился с другом всем, что имел. В общем, эта троица сидела с отцом, веселилась, целовала ручки мамы и была счастлива. Самым молодым кулаком по ломберному столу. Затем расхохотался мефистофельским смехом. Затем сорвал со стены гитару и запел. Он исполнил арию князя Галицкого из «Князя Игоря».
– «Кабы мне добиться чести на Путивле князем се-сти, я б не стал тужить, я бы знал, как жить!»
Гости были удивлены. Но песню выслушали до конца. А затем Цесевич запел «Закувала та сива зозуля». И некоторые уголовники заплакали.
Затем он пел русские, украинские, цыганские песни. Такого концерта я никогда в жизни не слышал и не услышу, наверно. Потом они втроем: Цесевич, Альтшуллер и Певин – бас, баритон и тенор – спели «Нелюдимо наше море». А затем Цесевич вместе с Левиным – дуэт из «Запорожца за Дунаем». Платон пел Карася, Петр Иванович был Одаркой. Уголовники помирали со смеху. В администраторской набилось столько народу, что дверь сорвалась с петель.
Платону стали заказывать: «Хаз-Булат»! «Коробейники»! «Как в степи глухой»! «Ничь така ясная»!
А он пел. Все! Песни, куплеты, частушки, арии. И когда стало ясно, что никто артистов убивать не будет, что это невозможно, из-за занавески вышла мама. Она накрасила губы и вместе с Платоном спела романс «Жить будем, жить!».
Тогда к ней подошел «пахан» и с бандитской учтивостью поцеловал ей руку. Впрочем, может быть, он вовсе и не был бандит.
– Мадам! – сказал он. – За вас я иду утречком умирать.
Потом все хором пели «Вихри враждебные» и «Ах, зачем ты меня целовала». И уже светало. И прискакал во двор на жеребце новый командир нового полка. Он был почти мальчик. И с ним комиссар и начальник штаба. На грузовике привезли винтовки и хлеб. Их раздавали во дворе.
Мальчик-полковник пожал руку отцу и осведомился:
– Надеюсь, никаких эксцессов ночью не было?
– Нет, все было в порядке.
Потом все они, построившись по четверо, ушли. Больше никого из них мы не видели никогда. Под городом шли жестокие бои.
Может быть, все они погибли. Хотя так почти не бывает, когда все гибнут. Кто-нибудь из них остался. И помнит этот удивительный концерт в театре Коммерческого клуба.
Утром умер от разрыва сердца, у выхода из театра, Петр Иванович Певин. Не перенес волнений этой ночи.
Его похоронили на городском кладбище, рядом с телами бойцов, освобождавших город. Ему было только тридцать лет.
Вернувшись с его похорон, отец показал Альтшуллеру и Цесевичу приказ советской власти об открытии Государственного оперного театра в помещении Коммерческого клуба. И' особое постановление об освобождении театра от всех налогов, об охране помещения и необходимом ремонте для скорейшего открытия сезона.
К театру стали стекаться со всех сторон города оркестранты и хористы. Как только они узнали и откуда только они взялись!
Они несли скрипки и контрабасы, хранившиеся под кроватями и на чердаках. Худая, как привидение, арфистка Миранделли двигалась к театру, а за ней два ее внука несли перламутровую арфу. Гобоист Ломбарди, работавший во время оккупации банщиком, принес свой гобой и привел двух тромбонистов и флейтиста Милькина. Они были в лохмотьях, в обмотках и в деревянных сандалиях. Это была поистине опера нищих.
Явился в солдатской обтрепанной шинели длинный солдат с райским голосом. Он спел арию герцога, и отец обнял его. А с ним вместе пришел в студенческой куртке, из которой он давно и явно вырос, юный бас. Оба они и течение четырех с половиной десятков лет были украшением русской оперы в Ленинграде и в Москве. Живы они, слава богу, до сих пор, поют, да еще как! Их фамилии Козловский и Рейзен.
Кто еще пришел в театр? Многие. Баскантандо Чемезов-Честнейший бросил к чертям свой пчельник и надел бурку князя Гудала. Пришел старший машинист сцены Иосиф Герасимович, работавший здесь со дня постройки театра и знавший эту сцену лучше, чем собственный дом.
Пришел старшина артели гардеробщиков Ивлев, друг и собутыльник отца. Он привел в театр всю артель. Днем они работали грузчиками на товарной станции, а вечером служили в театре, ибо любили его больше жизни.
Альтшуллер не ел, не спал. Он готовил «Русалку». И вот – открытие. Премьера.
За пультом во фраке и в белоснежной крахмальной сорочке отец.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29


А-П

П-Я