https://wodolei.ru/catalog/ekrany-dlya-vann/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Мы знали, что он гений поэзии.
На балконе Союза писателей выступает Луначарский.
Вместе со всеми другими районами двинулась к гробу и Красная Пресня. Она была ближе других к Кудринской – площади Восстания, к улице Воровского. Все прилегающие улицы и переулки были запружены народом. Москва хоронила своего поэта.
Михаил Кольцов попросил подвинуться шофера на грузовике, сел за руль и повел траурный поезд.
Если внимательно и медленно смотреть кинохронику этого дня, то можно видеть идущих за грузовиком Володю Лавровского, Валю Плучека, Ниночку Барову, меня…
Через полгода с лишним в Большом Головиной переулке, одним концом выходившем на Сретенку, а другим на Трубную улицу, открылось в подвале новое театральное помещение, отданное молодому театру-студии под руководством Завадского. На открытии шла моя пьеса «Нырятин» («Идут слоны») – агитка о любви, о дружбе и о цели жизни. Над заглавием стоял эпиграф из Маяковского насчет обывательщины, канареек и коммунизма. На премьере присутствовали Луначарский, Мейерхольд, Москвин, мхатовцы, вахтанговцы, пролеткультовцы, все критики, драматурги… Главные роли играли начинающие артисты Мордвинов, Марецкая, Плятт, Туманов, Фивейский, Кубацкий, Конский и прекрасный Абдулов. Постановка Завадского. Музыка Милютина. Спектакль провалился.
То есть он не совсем провалился, были даже похвальные рецензии (например, Юзовского), отмечавшие талант исполнителей и молодость автора. Несмотря на отдельные занятные лирические и комедийные моменты, азарт исполнителей и постановщика, это, в общем, было нечто невнятное, несобранное…
На премьере в антракте меня представили Мейерхольду. Он меня, конечно, не узнал и отнесся весьма благосклонно.
После конца спектакля я вылез на сцену и, хотя меня никто не вызывал, полез целоваться с режиссером и со всеми исполнителями. Словом, вел себя как дурак. Пока не понял, что спектакль провалился. Впрочем, я был к этому готов, потому что за три месяца до этого дня пьеса моя уже успела провалиться в Ленинграде, в Красном театре Госнардома.
Я уехал на Урал, где пробыл почти год.
Перед отъездом я попрощался навсегда с Пролеткультом, с моими кружковцами на «Трехгорке», со Студией Завадского, с Трубной улицей…
В любви моей к Ниночке Баровой, которая вместе с Мужем и сыном уехала на длительный срок за границу, я так и не открылся.
Володя Лавровский долго хворал болезнью мозга (кажется, менингитом) и умер…
Теперь я снова часто бываю на Красной Пресне, хожу по ее переулкам: Курбатовскому, Малой Грузинской, по Валу, улице Заморенова, Мантулинским, Шмидтовским… Вижу, как преображается этот район, окруженный со всех сторон Москвой, часть моей жизни, послужившая натурой для моей второй пьесы. Сносятся деревянные и каменные домики – бывшие казармы и спальни Прохоровки, преображается, становится совсем другой Пресня, прокладывается проспект, состоящий из высоких, стройных, светлых зданий.
Но в переулках по-прежнему мальчишки гоняют голубей в синем небе, в небе моей юности.
Перевоплощение

В то утро я сидел в своем каупере и, обливаясь потом, дописывал последнюю картину драмы «Земля держит». Основными действующими лицами были землекопы, которые задерживают строительство, срывают планы бетонщиков, монтажников, нарушают темп жизни. Главным словом на стройке было – темпы. Быстрее! Быстрее! В планы, в сроки. Быстрее планов, сроков. А тут ленивые деревенские грабари, темные, в лаптях, ошеломленные грандиозной этой стройкой…
Ничего хорошего у меня не выходило. Скучно, уныло боролись действующие лица за создание нового человека. Фигуры были двухмерные, словно нарисованные на фанере.
А тут еще директор театра торопил: «Скорее, скорее, в сентябре мы должны открыть сезон вашей пьесой».
А пьеса что-то не идет, надо начинать все сначала.
Несколько дней назад приехал Валентин Катаев, черный, молодой, энергичный. Его привез в своем салон-вагоне Демьян Бедный, да так и оставил тут. А сам укатил дальше. Катаев взял из салон-вагона чемоданчик и переехал в заводскую гостиницу. Встретив меня на лестнице, он закричал:
– Ба, знакомые все лица!
Вместе с корреспондентом РОСТА Шуркой Смоляном, спецкором «Комсомолки» Семеном Нариньяни и композитором Матвеем Блантером мы помогли Катаеву устроиться, достали ему карточки в столовую, с утра до ночи таскали по котлованам и траншеям, знакомили с инженерами, прорабами, десятниками, молодыми и старыми доменщиками, коксовиками.
Приезжала, уезжала и опять приезжала, не могла расстаться с этим удивительным городом, которого, собственно говоря, еще не было, кочевая орда писателей, кино– и фотохроникеров, корреспондентов журналов и газет – столичных, областных, районных.
Среди этой орды был и я – двадцатилетний (с хвостиком) представитель одного из многочисленных шефов – Всероссийского общества драматургов и композиторов.
Потерпев два жестоких провала, в Ленинграде и в Москве, пережив предательство театра (потом я узнал, что это называется «творческие разногласия»), растерянный и пытающийся разобраться вокруг и в себе самом, я охотно согласился поехать на Урал.
Поехал на три недели, да и остался, и жил там целый год. Писал заметки и статейки в разные органы, руководил живой газетой, написал пьесу, потом еще одну – о журналистах (впоследствии она шла в Московском театре сатиры и в Ленинградской комедии и называлась «Вагон и Марион»), иногда подменял корреспондента РОСТА, был секретарем вагона-редакции, выпускавшего недолгое время газету «Даешь чугун!», жил в гостинице по очереди в номерах с корреспондентами-одиночками, а когда к ним приехали жены, был выселен на самый верхний этаж, в самую плохую и жаркую комнату. В стене проходил скрытый дымоход от кухни и котельной. Каупером назвал мою комнату Семен Нариньяни, название так и закрепилось. А каупер, к вашему сведению, это воздухонагревающий аппарат для горячего воздуха, вдуваемого в доменную печь во время плавки.
Так вот, я сидел совершенно голый в моем каупере и для прохлады сорвал с койки простыню и пододеяльник, намочил их под краном и развесил на веревке между распахнутым окном, выходившим на помойку, и дверью в шумный коридор.
Думаю, что влажность воздуха в комнате доходила до ста процентов, еще немного, и хлынет горячий тропический дождь. А на улице никак не меньше сорока градусов тепла.
По очереди в каупер врывались коллеги. Пришел Катаев за чернилами, пришел Смолян за Катаевым, заглянул Нариньяни – искал прораба Заслава, ворвался Зиновий Островский, он искал сразу всех.
С криком: «Ну и жара у тебя!» – посетители исчезали, а я обливал водой моментально высыхавшие простыни, макал перо в болотообразное месиво, именуемое чернилами, и пытался писать мою драму.
Почему она у меня не выходит? Нельзя сказать, чтоб я не знал строителей и землекопов. Я с ними жил долго. В чем же дело? Почему я не могу перевоплотиться в своих персонажей? Они отдельно, и я отдельно. Но я заставлю себя написать драму! Вот сейчас, вот, вот…
Без стука – дверь была распахнута – вошла Милочка. Вот уж кого совсем не ждал.
Слесарь-наладчик станков Московской ситценабивной фабрики «Циндель», Милочка была одержима театром. Окончив фабрично-заводское училище, она поступила в «мастерские» (так называлась тогда театральная студия) Пролеткульта, играла разные роли, в концертах исполняла русские народные песни и злободневные частушки, была душой нашей театральной мастерской, завоевала общее признание прекрасным исполнением роли горничной Тани в новаторской постановке «Плодов просвещения» Толстого. Новаторство заключалось в том, что через весь спектакль проходил танец полотеров. Четыре молодца в выпущенных поверх портков длинных холщовых рубахах под звуки польки натирали полы в барском доме.
Я играл лакея Григория, ленивого, лживого и развратного парня, презиравшего господ, находящегося в тайной связи с барыней (в новаторской трактовке режиссера), совращающего горничную Таню. Первую реплику пьесы: «А жаль усов!» – я произносил, держа в руке зеркало и рассматривая на своем лице огромные рыжие усы с подусниками.
Сейчас мне трудно сказать, какой это был спектакль. Наверное, плохой. Не в этом дело. Всех очаровала Таня – Милочка. Была она юна, озорна, трогательно заботлива к своим землякам, обожала двадцатилетнего буфетного мужика Семена…
А потом вдруг закрылась наша театральная мастерская, а следом за ней и весь Пролеткульт. А я еще за полтора года до этого покинул здание на Садово-Триумфальной площади. Милочка исчезла с моего горизонта. Кто-то мне сказал, что она вернулась на свою фабрику и заворачивала там всей художественной самодеятельностью. И вдруг – вот она, собственной персоной.
– Здорово, курносый! – так она меня называла. Она была юмористка. Приехала в командировку от Центрального Комитета комсомола налаживать самодеятельность. Привезла два ящика всякого барахла: балалайки, комплект «Синей блузы» – пятьдесят сборников, ноты, парики, грим, бороды и инструкции.
– Будешь помогать мне?
– Конечно. Как же ты все это дотащила?
– А я приехала не одна. Вместе с Альбертом Душенко. Знаешь такого? Он сказал, что вы учились в школе юниоров Театра Революции, еще до Пролеткульта. Теперь он, так же как и мы с тобой, бросил актерство навсегда. Он большой профсоюзный босс, работает в Центральном совете строителей.
– Где вы остановились?
– В комсомольском бараке, у самой речки.
В пролеткультовские времена я был влюблен в Милочку. Немножко. Не до потери сознания. Писал ей стихи, считал, что она вполне может стать кинозвездой, как Анна Стен или Мэри Пикфорд. Как-то провожал ее после репетиции ночью до фабрики «Циндель», рядом с которой она жила, расписывал ее будущую карьеру и обещал познакомить с режиссером Рошалем.
А потом как-то позабыл о ней, отвлекли разные дела, пьесы, Всероскомдрам, «Синяя блуза», клуб «Трехгорки»… Тогда она была совсем девочка, в красной косынке, со стрижеными волосами, в кожаной куртке, прямо с плаката «Комсомол, на стройки первой пятилетки!».
– Мне говорили, что ты нуждаешься, тебе никто не платит зарплаты и суточных, что у тебя совершенно нет денег, как же ты живешь?
Я показал на мокрую простыню и пододеяльник.
– Да, Милочка! Я беру в стирку белье. С прачечными тут обстоит плохо, быт пока неорганизован («пока» – тоже было любимое здесь слово). Люди все заняты ужасно, с зари до зари на стройке, жара, бани нет, ветер, бураны, воду в бочках возят. А времени у меня свободного много. Мыла я достал в заводоуправлении целый ящик. Вот и постирываю понемногу. Сушить негде, приходится в комнате. Или на крыше.
Она с любопытством взглянула на крышу, но там, кроме старого кота, ничего не было.
– И выгодно! – продолжал я, перевоплотившись в прачку. – Пятнадцать копеек простыня, десять полотенце, пододеяльник – двадцать копеек.
– Это невозможно, – возмутилась Милочка. – Старый пролеткультовец берет в стирку белье! Я добьюсь, чтоб тебя взяли инструктором по самодеятельности, положили зарплату.
Милочка была доверчива и бесхитростна. Она хотела облагодетельствовать все человечество, и в первую очередь бывших пролеткультовцев. Я еле убедил ее, что это шутка, что я человек скромный и почти без потребностей, здесь карточки и сухой закон, вина и водки нет и в помине, самогонщиков и шинкарей преследуют, жизнь дешевая.
Мы пошли с ней гулять. Она рассказывала о том, как в Доме профсоюзов на Солянке познакомилась с Альбертом Душенко, как он уговорил ее поехать сюда, какой он умнейший, благородный и цельный человек, что подобных она еще не встречала, как он хорошо поет и играет на всех инструментах. У него даже тут, с собой, маленькая гармошка-черепашка, на таких, знаешь, в цирке играют клоуны-эксцентрики.
– Он и есть клоун-эксцентрик! – закричал почему-то я. Наверно, из ревности.
Послушать ее, так Альберт – это воин, красавец, гигант, атлет, вождь, трибун. Но я-то его хорошо знал. Целый год мы с ним учились и выступали в Театре Революции, играли восставших рабочих и полицейских, лакеев и прохожих. Это очень низенький, прыщеватый, нескладный, непропорционально сложенный, робкий и застенчивый человечек. Правда, я его давно не видел, но мог ли он за пять лет стать другим? Вряд ли. Неужели между тобой, Милочка, и этим Альбертом что-то…
Она не отвечала, и мы шагали по берегу мелководной речки, узенькой и грязной, обгоняемые грузовиками, тарантасами, двуколками, запряженными низкорослыми башкирскими лошадками, грабарками и пешеходами, спешащими на стройку землекопами, бетонщиками…
Сколько на стройке тогда работало людей?
По одним сведениям, пятьдесят тысяч, по другим – семьдесят, по третьим – сто пятьдесят… Точно не было известно никому, ибо каждый день количество строителей менялось. Приезжали из окрестных сел, из казачьих станиц, из Башкирии, Казахстана, Киргизии, с берегов Байкала, Волги, Иртыша, с Украины, из Белоруссии, откуда только не приезжали!
И уезжали многие, не увидев здесь того, на что надеялись: многоэтажных домов с горячей водой и со всеми удобствами, магазинов, рынков, золотых приисков, тысячных заработков, разливанного моря самогона и браги. Жили во времянках, в бараках, в палатках…
Вот уж кончился поселок строителей. Дальше одиночные палатки, на далеком расстоянии одна от другой. И одичавшие голодные собаки.
Мы с Милочкой все шагаем и шагаем, и она рассказывает о «Цинделе», о «Синей блузе», о любви к театру и к живой газете. Об Альберте мы совсем не говорим, мне эта тема неприятна.
Так она мне заморочила голову своими рассказами, смехом, жизнерадостностью, жалостью ко мне, что я вдруг ни с того ни с сего стал просить ее руки. Я умолял ее переехать в мой каупер, кричал, что не в силах больше сносить одиночество холостяцкой жизни. Я обещал исправиться, поступить на службу и регулярно получать зарплату, говорил, что я еще не очень стар, что могу выдержать экзамены в медицинский институт, стать хирургом, получать стипендию.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29


А-П

П-Я