Недорого магазин https://Wodolei.ru 

 

той же милостью задумано было почтить и Адамса, ибо сквайр полагал, что, приведя этот план в исполнение, можно будет легко осуществить и то, что он, едва завидев Фанни, замыслил над ней учинить. Прежде чем идти нам дальше, не лишним будет разъяснить читателю, что представляли собою этот джентльмен и его друзья. Хозяин дома, человек лет сорока, был обладателем весьма значительного состояния и, как сказано, холостяком; воспитывался он (если здесь применимо это слово) в деревне, в родном своем доме, под надзором матери и учителя, которому приказано было ни в чем не перечить своему ученику и заниматься с ним не больше, чем тому хотелось, то есть очень мало, и только в годы детства, так как с пятнадцати лет мальчик всецело предался охоте и другим сельским забавам, для чего мать снабдила его всем, что требовалось, – лошадьми, собаками и прочим. Учитель же, стараясь потакать своему питомцу (потому что знал, что в будущем тот может щедро его отблагодарить), сделался его сотоварищем не только в этих развлечениях, но и за бутылкой, к которой юный сквайр пристрастился очень рано. Когда ему исполнилось двадцать лет, мать его спохватилась, что не выполнила родительского долга; и вот она надумала, буде возможно, склонить своего сына к тому, что, по ее понятиям, отлично заменило бы ему обучение в закрытой школе и в университете, то есть к путешествию; и при содействии учителя, определенного ему в провожатые, она этого легко достигла. В три года юный сквайр, как говорится, «объездил всю Европу» и вернулся домой с большим запасом французских костюмов, словечек, слуг и глубокого презрения к родной стране; особенно же ко всему, что отдавало простосердечием и честностью наших прадедов. Мать по его возвращении поздравила себя с большим успехом; и, став теперь хозяином своего состояния, он вскоре обеспечил себе место в парламенте и прослыл одним из самых утонченных джентльменов своего времени; но больше всего отличало его необычное пристрастие ко всему смешному, отвратительному и нелепому в человеческой породе, – так что он никогда не приближал к себе людей, лишенных какого-либо из этих свойств; и те, кого природа отметила ими в наивысшей мере, становились первейшими его любимцами; если же встречался ему человек, обделенный изъянами или старавшийся их скрыть, то сквайр с наслаждением выискивал способы толкнуть его на несвойственные ему нелепые поступки или же выявить и выставить на смех то, что было ему свойственно. Для этой цели он всегда держал при себе несколько личностей, которых мы назвали выше псами, хотя они, сказать по правде, не сделали бы чести собачьему роду; их обязанностью было вынюхивать и выставлять на вид все, что хоть сколько-нибудь отдавало вышеназванными качествами, особливо же в людях степенных и благопорядочных; но если их поиски бывали безуспешны, они готовы были самое добродетель и мудрость предать посмеянию в угоду своему господину и кормильцу. Джентльменами такого собачьего склада, проживавшими сейчас в его доме и вывезенными им из Лондона, были некий пожилой офицер в отставке, некий актер, некий скучный поэт, врач-шарлатан, горе-скрипач и хромоногий учитель танцев, немец родом.
Как только подали обед и мистер Адамс встал для молитвы, капитан убрал за его спиною стул, так что пастор, когда попробовал сесть, шлепнулся на пол; и это оказалось шуткой номер первый – к великому увеселению всей компании. Вторая шутка была проделана поэтом, который сидел подле пастора, по другую его руку: пока бедный Адамс почтительно пил за здоровье хозяина, поэт изловчился опрокинуть ему на колени тарелку с супом, – и это вместе с извинениями поэта и кроткими ответами пастора тоже весьма повеселило общество. Шутка третья была преподнесена одним из лакеев, которому приказано было подбавить мистеру Адамсу в эль изрядное количество можжевеловой водки, и когда гость объявил, что в жизни не пивал лучшего эля, только в нем, пожалуй, многовато солоду, все снова расхохотались. Мистер Адамс (чей рассказ положен нами в основу этой главы) не мог припомнить всего, что было проделано над ним в этом роде, – или, скорей, по своему безобидному нраву, не желал всего раскрывать; если бы не сведения, полученные нами от одного из слуг дома, эта часть нашей повести, которую мы никак не причисляем к наименее любопытным, осталась бы прискорбно неполной. Впрочем, мы вполне допускаем, что за обедом они, по их выражению, откололи еще немало шуток, но нам никак не удалось дознаться, в чем эти шутки состояли. Когда было убрано со стола, поэт стал декламировать стихи, сложенные, как он сказал, экспромтом. Приводим их ниже по списку, который мы добыли с превеликими трудностями:

ЭКСПРОМТ НА ПАСТОРА АДАМСА

Ужели пасторы бывают таковы?
И ряса и парик куда как не новы.
Добро б лисицу в нем учуял нюх собачий,
От тухлой ветчины лисою пахнет паче! Когда гончей предстоит погоня за лисицей, по земле волочат кусок тухлой ветчины и пускают собаку сперва по этому следу. (Примеч. автора.)


Но собственному как поверить оку, друг,
Коль свора в пасторе учует зайца вдруг?
А Феб ошибся бы грубей, чем гончих свора,
Когда б узрел в тебе великого актера!

С этими словами бард сдернул с актера парик и получил одобрение всей компании – больше, пожалуй, за ловкость руки своей, нежели за стихи. Актер, чем ответить какой-либо проделкой над поэтом, стал изощрять свои таланты все на том же Адамсе. Он продекламировал несколько остроумных отрывков из пьес, возводящих хулу на все духовенство в целом, и они были встречены шумным восторгом всех присутствующих. Теперь пришел черед учителю танцев выказать свои таланты; и вот, обратившись к Адамсу на ломаном английском языке, он сказал ему, что он «есть человек, ошшен хорошо стеланны тля танцы, и сразу видно по его походке, что он утшился у какой-нибудь большой утшитель»; приятное качество в священнике, сказал он, если тот умеет танцевать; и в заключение попросил его исполнить менуэт, заметив, что его ряса сойдет за юбку и что он сам пройдется с ним в паре. С этим словом он, не дожидаясь ответа, стал натягивать перчатки, а скрипач поднял уже смычок. Присутствующие начали наперебой предлагать учителю танцев пари, что пастор его перетанцует, но он уклонился, говоря, что и сам не сомневается в том, так как он в жизни не видывал человека, который казался бы «такой хороши тля танец, как этот тшентльмен». Затем он выступил вперед, готовясь взять Адамса за руку, которую тот поспешно отдернул и сжал в кулак, присоветовав немцу не заводить шутку слишком далеко, ибо он, Адамс, не позволит над собой глумиться. Учитель танцев, узрев кулак, благоразумно отступил, заняв позицию вне пределов досягаемости, и стал передразнивать мимику Адамса, который не сводил с него глаз, не догадываясь, чем он собственно занят, и желая лишь избежать вторичного прикосновения его руки. Тем временем капитан, улучив минуту, воткнул пастору в рясу шутиху, или «чертика», и затем поджег ее свечой для прикуривания. Чуждый подобным забавам, Адамс подумал, что его и впрямь взорвали, и, вскочив со стула, запрыгал по комнате к безграничной радости зрителей, объявивших его лучшим танцором на свете. Как только чертик перестал его терзать, Адамс, несколько оправившись от смущения, вернулся к столу и стал в позу человека, собравшегося произнести речь. Все закричали: «Слушайте! Слушайте!» – и он заговорил так:
– Сэр, мне прискорбно видеть, что человек, которого провидение столь благосклонно одарило милостями, воздает за них такой злой неблагодарностью, ибо если вы и не наносили мне обид самолично, видно каждому, что вы получали удовольствие, когда это делали другие, и ни разу не попытались воспрепятствовать грубости, проявленной в отношении меня, а следовательно, и вас, если вы правильно ее истолкуете, потому что я ваш гость и, по законам гостеприимства, подлежу вашему покровительству. Один джентльмен нашел приличным сочинить на меня стихи, о которых я скажу лишь то, что лучше быть их темой, нежели автором. Он изволил оказать мне неуважение как пастору. Я полагаю, мое звание не может явиться предметом насмешек, а сам я могу стать таковым только в том случае, если опозорю свой сан, – но бедность, я надеюсь, никогда и никому не будет вменена в позор. Правда, другой джентльмен продекламировал несколько изречений, выражающих презрение к самому званию священника. Он говорит, что эти изречения взяты из пьес. Я убежден, что подобные пьесы – срам для правительства, разрешающего их играть; и проклятие падет на народ той страны, где их показывают на театре. На то, как со мной обошлись другие, мне не нужно указывать; они и сами, подумав, признают свое поведение несообразным ни с возрастом моим, ни с моим саном. Вы меня застали, сэр, в пути с двумя моими прихожанами (я умалчиваю о том, как напали на меня ваши гончие, ибо тут я простил вполне – все равно, случилось ли это по злой воле выжлятника или по его нерадивости), и мой внешний вид свободно мог навести вас на мысль, что ваше приглашение явилось для меня благостыней, хотя в действительности мы располагаем достаточными средствами; да, сэр, если бы нам предстояло пройти еще сотню миль, у нас достало бы чем покрыть наши расходы благоприличным образом. (При этих словах он извлек полгинеи, найденные им в корзине.) Я вам это показываю не ради похвальбы своим богатством, а чтоб вы видели, что я не солгал. Я не домогался тщеславно чести сидеть за вашим столом. Но, будучи здесь, я старался вести себя по отношению к вам с полным уважением; если в чем-либо я преступил против этого, то лишь ненамеренно; и, конечно, я не мог провиниться настолько, чтобы заслужить нанесенные мне оскорбления. Следовательно, если они направлены были на мое духовное звание или на бедность мою (а вы видите, не так уж я крайне беден), то позор ложится не на мой дом, и я от души молю бога, чтобы грех не тяготел над вашим.
Так он закончил и стяжал дружные рукоплескания всех присутствующих. Затем хозяин дома сказал ему, что очень сожалеет о случившемся, но что гость не должен обвинять его в соучастии: стихи были, как он и сам отметил, так дурны, что он, пастор, мог бы легко на них ответить; а что касается шутихи, то, конечно, это была очень большая обида, учиненная ему учителем танцев; и если, добавил он, пастор отколотит виновника, как тот заслужил, то ему, хозяину, это доставит превеликое удовольствие (и тут он, вероятно, сказал правду).
Адамс ответил, что, кто бы это ни учинил, ему как священнику не пристало применять такое наказание.
– Однако, – добавил он, – что касается учителя танцев, то я свидетель его непричастности, ибо я все время не сводил с него глаз. Кто бы это ни сделал, да простит его бог и да придаст ему немного больше разума и гуманности.
Капитан сказал суровым тоном и с суровым взором, что, он надеется, пастор имеет в виду, черт возьми, не его, – гуманности в нем не меньше, чем во всяком другом, а если кто-нибудь попробует заявить обратное, то он перережет ему горло в доказательство его ошибки! Адамс ответил с улыбкой, что он, кажется, нечаянно обмолвился правдой. На это капитан воскликнул:
– Что вы имели в виду, говоря, что я «обмолвился правдой»? Не будь вы пастором, я бы не спустил вам этих слов, но ваше облачение служит вам защитой. Если бы такую дерзость сказал мне кто-нибудь, кто носит шпагу, я бы уж давно дернул его за нос.
Адамс возразил, что если капитан попробует грубо его задеть, то не найдет для себя защиты в его одеянии, и, сжав кулак, добавил, что бивал не раз и более крепких людей. Хозяин делал все, что мог, чтобы поддержать в Адамсе воинственное расположение духа, и надеялся вызвать побоище, но был разочарован, ибо капитан ответил лишь словами: «Очень хорошо, что вы пастор», и, осушив полный бокал за пресвятую матерь церковь, закончил на этом спор.
Затем врач, до сих пор сидевший молча как самая спокойная, но и самая злобная собака изо всех, в напыщенной речи выразил высокое одобрение сказанному Адамсом и строгое порицание недостойному с ним обхождению.
Далее он перешел к славословиям церкви и бедности и заключил советом Адамсу простить все происшедшее. Тот поспешил ответить, что все прощено, и в благодушии своем наполнил бокал крепким пивом (напиток, предпочитаемый им вину) и выпил за здоровье всей компании, сердечно пожав руку капитану и поэту и отнесшись с большим почтением к врачу, который, и правда, не смеялся видимо ни одной из проделок над пастором, так как в совершенстве владел мускулами лица и умел смеяться внутренне, не выдавая этого ничем.
Тогда врач начал вторую торжественную речь, направленную против всякой легкости в разговоре и того, что зовется обычно весельем. Каждому возрасту, говорил он, и каждому званию подобают свои развлечения – от погремушки до обсуждения философских вопросов; и ни в чем не раскрывается так человек, как в выборе развлечения.
– Ибо, – сказал он, – как мы с большими надеждами смотрим на мальчика и ждем от него в дальнейшем разумного поведения в жизни, если видим, что он в свои нежные годы мячу, шарам или другим ребяческим забавам предпочитает в часы досуга упражнение своих способностей соревнованиями в остроумии, учением и тому подобным, – так, равным образом, должны мы смотреть с презрением на взрослого человека, когда застаем его за катаньем шаров или другою детскою игрой.
Адамс горячо одобрил мнение врача и сказал, что он часто удивлялся некоторым местам у древних авторов, где Сципион, Лелий и другие великие мужи изображены проводящими долгие часы в самых пустых забавах. Согласно Цицерону (трактат «Оратор»), известные своей дружбой Сципион Африканский Младший (ок. 185 – 129 гг. до н. э.) и Гай Лелий Мудрый (185 – 115 гг. до н. э.), отдыхая на лоне природы, собирали мидии и ракушки. В «Томе Джонсе» Филдинг приведет этот же пример, процитировав Цицерона: «Нельзя себе представить, как они ребячились».

Врач на это ответил, что у него имеется старая греческая рукопись, рассказывающая, между прочим, о любимом развлечении Сократа.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54


А-П

П-Я