https://wodolei.ru/catalog/drains/ 

 

– Что же тут написано?
– Да нет, – говорит тот, – я не утверждаю безусловно, что это так: уж очень я давно не имел дела с греческим… Вот кто, – добавил он, обратись к случившемуся за столом приходскому пастору, – скажет нам сразу.
Пастор взял книгу, надел очки, напустил на себя важность и, пробормотав сперва несколько слов про себя, произнес вслух:
– Да, это в самом деле греческая рукопись, очень древняя и ценная. Не сомневаюсь, что она украдена у того же священника, у которого негодяй взял рясу.
– А что он, мерзавец, разумеет под своим Эсхилом? – говорит судья.
– Э-э, – сказал доктор с презрительной усмешкой, – вы думаете, он что-нибудь смыслит в этой книге? Эсхил! Хо-хо-хо!… Теперь я вижу, что это такое: рукопись одного из отцов церкви. Я знаю одного лорда, который даст хорошие деньги за этакую древнюю штучку… Ну да, вопросы и ответы. Начинается с катехизиса на греческом языке. Н-да… м-да… Pollaki toi… Часть греческой фразы, означающая: часто тебе…

Как твое имя?
– Да, как имя? – говорит судья Адамсу.
А тот отвечает:
– Я же вам сказал и повторяю: это Эсхил!
– Отлично! – восклицает судья. – Пишите приказ об аресте мистера Эсхила. Я вам покажу, как меня дурачить вымышленными именами!
Один из присутствующих, приглядевшись к Адамсу, спросил, не знает ли он леди Буби, – на что Адамс, тотчас вспомнив его, ответил в радостном волнении:
– О сквайр, это вы? Вы, я надеюсь, скажете его чести, что я не виновен?
– Я поистине могу сказать, – отвечает сквайр, – что я крайне удивлен, видя вас в таком положении. – И, отнесшись затем к судье, он добавил: – Сэр, уверяю вас, мистер Адамс не только по рясе, но и на деле священник, и к тому же джентльмен, пользующийся самой доброй славой. Я вас прошу уделить еще немного внимания его делу, потому что я уверен в его невиновности.
– Да нет же, – говорит судья, – если он джентльмен и вы уверены, что он не виновен, то я не собираюсь сажать его в тюрьму, вот уж нет! Мы посадим только женщину, а джентльмена отпустим, вы возьмете его на поруки. Загляните в книгу, секретарь, и посмотрите, как это берут на поруки, живо… да напишите поскорей приказ об аресте на эту женщину.
– Сэр, – воскликнул Адамс, – уверяю вас, она так же безвинна, как и я!
– Возможно, – сказал сквайр, – что тут произошло недоразумение; мы, может быть, послушаем, что нам расскажет мистер Адамс?
– С превеликим удовольствием! – ответил судья. – И предложим джентльмену бокал – смочить горло перед тем, как он начнет. Я не хуже всякого другого знаю, как обходиться с джентльменами. Никто не скажет, чтобы я хоть раз, с тех пор как стал судьей, засадил в тюрьму джентльмена.
Адамс начал свой рассказ, и, хотя он вел его очень пространно, его не перебивали; только судья несколько раз произносил свои «эге!» и «ага!» да просил иногда повторить те подробности, какие казались ему наиболее существенными. Когда Адамс кончил, судья, на основании рекомендации сквайра поверив голословному его заявлению – вопреки обратным показаниям, данным под присягой, – начал щедро сыпать «плутов» и «мерзавцев» по адресу истца и приказал привести его, – но напрасно: истец, давно поняв, какой оборот принимает дело, потихонечку улизнул, не дожидаясь исхода. Тут судья пришел в ярый гнев, и его с трудом убедили не сажать в тюрьму безвинных простаков, введенных, как и сам он, в обман. Пусть, кричал он, подкрепляя свои посулы божбой, пусть они разыщут того молодца, виновного в клевете, и приведут его к нему не позже как через два дня, – или он их всех отдаст под суд за их проделки! Они пообещали приложить к розыскам все усердие и были отпущены. Потом судья настоял, чтобы мистер Адамс сел за стол и выпил с ним чарочку; а приходский пастор вернул ему его рукопись, не проронив ни слова, – и Адамс, ясно видевший его невежественность, не стал его изобличать. Фанни же по собственной ее просьбе была поручена заботам одной из горничных, которая помогала ей умыться и переодеться.
Недолго просидела компания за столом, как ее потревожил отчаянный шум из наружного помещения, где люди, приведшие Адамса и Фанни, угощались, по обычаю дома, крепким пивом судьи. Они все сцепились между собой и немилосердно тузили друг друга. Судья самолично вышел к ним, и его почтенное присутствие быстро положило конец потасовке. Вернувшись к гостям, он рассказал, что драка была вызвана не чем иным, как спором о том, кому из них, если бы Адамса засадили, причиталась бы наибольшая доля в награде за его поимку. Все общество рассмеялось, и только Адамс, вынув трубку изо рта, глубоко вздохнул и сказал, что ему прискорбно видеть в людях такую склонность к сваре и что ему вспомнилась несколько сходная с этим история в одном из приходов, где он справляет требы.
– Там, – продолжал он, – трое юношей соревновались между собой на должность причетника, которую я решил, поскольку это от меня зависело, отдать сообразно заслугам, а именно: предоставить ее тому из них, кто был сильнее других в искусстве запевать псалмы. И вот, как только причетника утвердили в должности, между двумя кандидатами, оставшимися не у дел, возникла пря о том, на кого из них пал бы мой выбор, если бы соискателями выступали только они двое. Спор их часто смущал молящихся и вносил разноголосицу в псалмопение, так что я в конце концов был вынужден предложить им обоим молчать. Но увы – дух свары был неугомонен; и, не находя уже выхода в пении, он теперь стал проявляться в драках. Произошло немало битв (потому что оба обладали примерно равной силой), и, как я полагаю, исход был бы роковым, если бы смерть причетника не дала мне возможность назначить одного из них на место покойного, – что тотчас положило конец спору и установило полный мир между тяжущимися сторонами.
Адамс перешел затем к философским замечаниям о том, как неразумно горячиться в спорах, когда в них нет корысти ни для одной из сторон. Затем он принялся усердно курить свою трубку, и последовало долгое молчание, которое нарушил, наконец, судья, начав петь хвалы самому себе и превозносить тонкую проницательность, только что проявленную им в– разобранном деле. Его живо перебил мистер Адамс, и между его честью и пастором теперь поднялся спор о том, не должен ли был судья, по букве закона, посадить оного Адамса в тюрьму, причем последний настаивал, что подлежал аресту, а судья ревностно доказывал, что нет. Спор, возможно, кончился бы ссорой (так как они оба яро и упорно отстаивали каждый свое мнение), не случись Фанни услышать, что один молодой человек отправляется из дома судьи в ту самую гостиницу, где должна была сделать остановку почтовая карета, в которой ехал Джозеф. При этом известии Фанни тотчас попросила вызвать пастора из залы. Убедившись, что девушка твердо намерена отправиться в дорогу (хотя она и не призналась в истинной причине, а ссылалась на то, что ей тяжело присутствие тех, кто ее заподозрил в таком преступлении), Адамс столь же твердо решил отправиться с нею; итак, он простился с судьей и его гостями и тем положил конец спору, в котором юриспруденция, по-видимому, задалась постыдной целью довести до драки судью и священнослужителя.

Глава XII
Приключение, весьма приятное как для лиц, замешанных в нем, так и для добросердечного читателя

Адамс, Фанни и проводник пустились в путь около часу ночи, при только что взошедшем месяце. Они прошли не более мили, когда сильнейшая гроза с ливнем вынудила их вступить под кров гостиницы или, скорей, харчевни, где Адамс тотчас уселся у жаркого огня, заказал себе эля, гренков и трубку и стал курить в полное свое удовольствие, забыв о всех злоключениях.
Фанни тоже подсела к огню, в немалой, однако, досаде на непогоду. Девушка вскоре привлекла к себе взоры кабатчика, кабатчицы, служанки и молодого парня, их проводника: всем казалось, что они никогда не видели никого, кто был бы и вполовину так хорош собой; и в самом деле, читатель, если ты влюбчивого склада, советую тебе пропустить следующее описание, которое мы для полноты нашей повести вынуждены здесь дать, – в смиренной надежде, что мы как-нибудь избежим судьбы Пигмалиона. Легендарный скульптор, критский царь, влюбился в созданную им статую прекрасной девушки. Этот миф рассказан в «Метаморфозах» (X, 243 – 297) Овидия, откуда пришел и миф о влюбившемся в собственное отражение Нарциссе (III, 339 – 510), которого Филдинг упоминает в следующей фразе.

Ибо если доведется нам или тебе плениться этим портретом, то мы, быть может, станем беспомощны, как Нарцисс, и должны будем сказать себе: quod petis est nusquam; Того, к чему ты стремишься, нет нигде (лат.) (Овидий. Метаморфозы, III, 433). Эти слова сказаны по поводу Нарцисса.

или, если прелестные эти черты вызовут перед нашими глазами образ леди ***, мы окажемся в столь же скверном положении и должны будем сказать нашим желаниям: Coelum ipsum petimus stultitia В своем безрассудстве мы устремляемся на самое небо (лат.) (Гораций. Оды, I, III, 38).

.
Фанни шел в то время девятнадцатый год; она была высокого роста и сложена с изяществом, но не принадлежала к тем худощавым молодым женщинам, которые кажутся созданными для единственного предназначения – висеть в кабинете у анатома. Напротив, ее формы были такими округлыми, что, казалось, вырывались из тугого корсажа, особенно в той его части, которая держала в заточении ее полную грудь. Также и бедра ее не требовали увеличения посредством фижм. Ее руки своею точной лепкой позволяли судить о форме тех членов, которые были скрыты под одеждой; и хотя руки эти несколько закраснели от работы, все же, когда рукав соскальзывал немного выше локтя или косынка приоткрывала шею, глазу являлась такая белизна, какой не могли бы создать самые лучшие итальянские белила. Волосы были у нее каштановые, и природа наградила ее ими очень щедро; Фанни их подстригала и по воскресеньям обычно выпускала локонами на шею, как требовала мода. Лоб у нее был высокий, брови довольно густые, выгнутые дугой. Глаза черные и сверкающие; нос почти что римский; губы красные и сочные, но нижняя, по мнению дам, слишком выдавалась вперед. Зубы у нее были белые, но не совсем ровные. Оспа оставила одинокую рябинку на ее подбородке, как раз такой величины, что ее можно было бы принять за ямочку, если бы на левой щеке не образовалась подле нее другая ямочка, которая рядом с первой казалась еще милее. Цвет лица у девушки был очень хорош, несколько тронутый солнцем, но игравший такими живыми красками, что самые утонченные дамы променяли бы на него всю свою белизну; прибавьте сюда, что ее черты, несмотря на свойственную ей застенчивость, выражали почти невообразимую полноту чувств, а улыбка – такую нежность, какой не передашь и не опишешь. Все это венчалось природным благородством, какого не привьешь искусственно и которое поражало каждого, кто видел ее. Эта прелестная девушка сидела у огня подле Адамса, когда ее внимание вдруг привлек голос из внутренних комнат гостиницы, певший такую песню:

Тобой нанесенную, Хлоя,
Где юноше рану целить?
Какою летейской волною
Горячую память омыть?
Коль на казнь осужден человек,
Может он убежать от суда
И с отчизной расстаться навек, –
От мысли ж укрыться куда?

Тот образ, что в сердце младое
Умел так глубоко запасть, –
Его не исторгнет ни Хлои,
Ни злейшего деспота власть.
Так Нарцисс на пленительный лик
С возрастающей жаждой глядел
И напрасно к дразнящему ник,
Огнем нестерпимым горел.

Но мог ли тоскою бесплодной
Твой образ меня истомить?
Как может, что с милою сходно,
Не радость, а горе дарить?
Боже! вырви из сердца скорей
Этот образ! И пусть истечет
Сердце кровью, – в могиле верней
Страдалец покой обретет.

Она ль, моя нимфа, по лугу
Проходит одна, без подруг?
Приветствуя пляской подругу,
Лишь грации вьются вокруг.
Ей цветочный сладчайший бальзам,
Не жалея, Зефир принесет.
Плут! Прильнув поцелуем к глазам,
Он сладость двойную найдет.

Ярым пламенем сердце объято.
Взор так ласков ее – наконец!
Как желанье, надежда крылата,
Отчаянье – жалкий хромец.
Пастушка, словно щепку волна,
Бросил к деве безумья порыв.
Не совсем уклонилась она,
Поцелуй не совсем запретив.

Уступки отвагу будили.
Шепнул я: «О друг, мы одни!…»
Остальное, что боги сокрыли,
Могут выразить только они.
Я спросил: «Долгих пыток страда
Почему мне досталась в удел?»
Хлоя молвит с румянцем стыда:
«Стрефон! Раньше бывал ли ты смел?»

Адамс все это время размышлял над одним стихом Эсхила, нисколько не прислушиваясь к голосу, хоть голос этот был такой мелодический, какой не часто услышишь, – когда случайно его глаза остановились на Фанни, и он вскричал:
– Боже мой, как ты бледна!
– Бледна! Мистер Адамс, – сказала она, – господи Иисусе!… – и упала навзничь в своем кресле.
Адамс вскочил, швырнул своего Эсхила в огонь и взревел, созывая на помощь людей. Вскоре на его крик сбежался в комнату весь дом, и среди прочих певец; но когда этот соловей, которым был не кто иной, как Джозеф Эндрус, увидел свою возлюбленную Фанни в описанном нами положении, можешь ли ты, о читатель, представить себе волнение его духа? Если не можешь, отбрось эту мысль и погляди на его счастье в тот час, когда он, заключив девушку в объятия, обнаружил, что жизнь и кровь возвращаются к ее щекам; когда он увидел, что она открыла милые свои глаза, и услышал, как она нежнейшим голосом прошептала:
– Это вы, Джозеф Эндрус?
– Это ты, моя Фанни? – ответил он страстно и, прижав ее к сердцу, запечатлел бесчисленные поцелуи на ее губах, не думая о присутствующих.
Если высоконравственных читательниц оскорбляет непристойность этой картины, они могут отвести от нее взоры и поглядеть на пастора Адамса, пляшущего по комнате в радостном упоении. Иные философы, пожалуй, почли бы его счастливейшим из троих, потому что доброе его сердце упивалось блаженством, переполнявшим не только его собственную грудь, но и сердце Фанни и Джозефа. Однако подобные изыскания, как слишком для нас глубокие, мы предоставим тем, кто склонен создавать излюбленные гипотезы, не пренебрегая никаким метафизическим хламом для их построения и утверждения;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54


А-П

П-Я