https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/s-gigienicheskim-dushem/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

И тут же Леночка из соседней комнаты позвала испуганно:
– Мама!
Галя поднялась и с потемневшим лицом вышла. Я готов был вскочить, побежать за ней, но услышал, как она успокаивает Лену:
– Спи, Леночка. Я тут. И папа тут, спи.
Чуть погодя я вошел в темную комнату.
– Прости меня, Галя. Не сердись. Но ехать не надо. Слышишь?
Галя не отозвалась.
…Я проснулся, едва рассвело. Галина кровать была пуста. Я сплю чутко. Как же это я не услыхал, когда она собиралась и уходила? Видно, очень старалась не шуметь…
– Мама ушла только что, – сказала Лена, глядя на меня своими круглыми, как у совенка, глазами. – Она велела тебе сказать, что приедет в четыре часа.
Гм… Ну ладно. Уж не знаю, почему меня никто не спросил, где Галина Константиновна. День шел всегдашним ровным рабочим ходом, и, когда в воротах показались Галя и Виктор с рюкзаком за плечами, никто глазом не моргнул – каждый продолжал заниматься своим делом.
– За самовольную отлучку на месяц без отпуска весь отряд, – сказал я, сухо ответив на его тихое «здравствуйте, Семен Афанасьевич».
Вечером я спросил Галю:
– Где ты его отыскала?
– У тетки.
– Что у него за рюкзак?
– С книгами… из школьной библиотеки… Он завтра сам отдаст их Ольге Алексеевне.
– Уж не за книгами ли он ездил в Старопевск? – зло сказал я.
– Нет, не за этим. Он не хотел возвращаться. Но ведь если бы он не вернулся к нам… он бы пропал. Ты же знаешь он слабый…
– Да, слабый. И жадный. И трус.
…Через две недели в газете появилась статья Нариманова… Называлась она «Добрую славу надо заслужить» и кончалась почти теми же словами, которые сказал он, прощаясь с нами в тот памятный день: «Нет, никто – ни в Старопевске, ни в Москве – не похвалит Виктора Якушева, потому что ничего хорошего Виктор еще не сделал. А мог бы сделать… И дел кругом много, нужных и интересных. Сделай он хоть одно тогда нашлись бы люди – и не выдуманные, а самые настоящие, – которые, завидев Виктора, с гордостью говорили бы: „Замечательный юноша Виктор Якушев“, а сейчас так не скажут, и виноват в этом сам Виктор».
Семен Мартынович пощадил нас, он не назвал нашего дома но все равно это был наш общий позор, наше общее злосчастье. И я имел случай еще раз убедиться в том, что ребята – такие все разные, несхожие – отнеслись к Виктору, как один человек, умный и благородный, человек с головой и сердцем. Никто ни единым словом не ударил больше Якушева.
Я увидел в действии наш закон: получил наказание – и дело с концом, больше ни попреков, ни укоров. А когда в школе кто-то с издевкой крикнул Якушеву:
– Эй, Витька, расскажи, как ты в огонь полез! – между ним и Виктором вырос Митя.
– Он свое получил. Понятно? И не приставай.

* * *

Наверно, так бывает у каждого: серый, беспросветный день, когда ничто не клеится, все идет наперекос. И в довершение всего мы поссорились с Галей.
Прежде Галя растила Костика и Леночку и только краем души касалась моей работы. Я привык к тому, что она мне очень верит и чаще всего соглашается со мною, – ведь это я работал, а она смотрела со стороны.
А вот теперь, в Черешенках, мы стали работать рука об руку. Это было счастье, но неожиданно для меня это обернулось новой стороной: мы стали спорить, да еще как!
Галя работала по-своему. Ну и что же, разве это плохо? Екатерина Ивановна, Владимир Михайлович, все наши воспитатели в Березовой Поляне тоже не были на одно лицо – это не мешало мне оставаться самим собой. Но Галя, Галя до сих пор была как бы продолжением меня самого, мы почти никогда не думали разно, я привык к совершенному согласию, которое никогда ничем не нарушалось. И вот, к примеру, когда все во мне возмущается при одной мысли о грубой выходке Катаева, Галя гладит его по головке. Разве это правильно – нам действовать не в лад? И так бывало все чаще.
…Наш дом уже спал, а я все сидел за своим столом, сначала проверял счета, потом читал, но ничего не получалось – и работа не клеилась, и прочитанное не доходило. Я стал наводить на столе порядок. Среди книг и бумаг увидел общую тетрадку, раскрыл ее и прочел первые строчки: «Мы с Семеном стали часто ссориться» . Дневник! Я поспешно отложил тетрадь. Потом долго еще возился с бумагами и думал: она дневник ведет и от меня скрывает. Я-то дневника не веду. У меня если возникнет какая-нибудь мысль, я просто скажу Гале, а она вот свои мысли доверяет бумаге, а не мне.
Я снова раскрыл тетрадь – дат не было, иногда только стоял день недели. А так – пропущена строка и – новая запись.
Сначала шли записи о первых днях нашей работы весной тридцать пятого года. И вот я возвращаюсь в прошлое, мелькают события, случаи давние, иной раз почти забытые, а есть такое, чего я и не знал.

Мелькают имена ребят, мое, Василия Борисовича. Снова откладываю дневник в сторону, потом решительно открываю и начинаю читать. Была не была, завтра признаюсь. Повинную голову меч не сечет.
« 1935 год, апрель. Мы с Семеном стали часто ссориться. Сегодня он сказал: «Мы с тобой так недалеко уедем. Ведь в семье, когда отец ведет дело по-своему, а мать по-своему, толку нет».
Конечно, он прав. Воспитывать надо согласно. Но как бы это сказать? Он не умеет прийти на помощь. А человеку так нужно иногда, чтобы ему пришли на помощь. Сеня отлично показывает мальчишке, в чем тот неправ и чем нехорош. Но ведь иногда надо показать – чем ты хорош и в чем прав. Или просто чтоб человек понял, что его не только порицают, но сочувствуют ему. И потом, Семену кажется, что уж он-то перед ними всегда прав. А ведь и мы не всегда правы.
Я все это ему сказала, он ответил:
– Знаю. Очень хорошо знаю. Я про Колышкина не забыл.
– А скажи – ты мог бы сказать кому-нибудь из ребят: «Прости, я неправ»?
Он долго молчал. А потом говорит:
– Я могу извиниться перед тобой… Перед Василием Борисовичем – пожалуйста… Но перед Катаевым…
Я вижу: ему попросту скучно здесь. Когда приходит письмо из Березовой, он потом несколько дней сам не свой. Может, не надо было ему уезжать оттуда? Здесь он пока не дома. Когда ребята спрашивают его про конкурс, он отвечает – и толково отвечает, но так, словно сам-то он этого не увидит, уедет или еще там как-нибудь, не знаю, как сказать. Отвечает, а сам думает о своем. А ребята это очень чувствуют.

Сегодня он сказал, вздохнув: «Не подохнуть бы с тоски – такие все послушные».
Как он может так говорить? Как может не видеть – послушание-то ведь внешнее, а ребятам еще не по себе тут, они еще тоже не дома, и у каждого своя забота.
Вот Крикун. Уж на что покладист, на что послушен. А вот что сегодня было. Лира целыми днями дразнил Горошко, но Ваня не обращал на него никакого внимания; Лире стало скучно, он от Вани отстал и начал пощипывать Крикуна. Сначала понемногу, дальше – больше, потому что Крикун обижается. И так он его передразнивал, давал всякие прозвища и до того довел, что Крикун страшно его ударил, у Лиры шла кровь носом, а Крикун кричал: «Еще будешь приставать, я так тебе дам, что не поднимешься».
Спасибо, Сени не было дома, а то бы Крикуну влетело, а влететь должно было Анатолию – он в последнее время что-то распустился. Ему кажется: если он пришел сюда первый, так ему все можно.

Сегодня Семен сказал мне: «Почему ты такими недобрыми глазами смотришь на все, что я делаю?»
Ну как я могу смотреть на него недобрыми глазами? Огорченными – это вернее.
Вот он очень сегодня на меня обиделся, я знаю, обиделся, когда я ему сказала, что он похож на Катаева и что он потому не прощает Коле его недостатков, что это его собственные, Сенины, недостатки.
Он иногда до того забывается, что перестает видеть себя со стороны.
Вот сегодня он нашел непорядок в спальне мальчиков. Нашумел, посердился, а потом сел с Искрой играть в шахматы. И проиграл три партии подряд. Очень рассердился, хоть и постарался этого не показать. А потом пошел в спальню девочек, и, придравшись к пустяку, учинил там настоящий погром:
– Чем тумбочки набиты? Сколько раз вам говорить?
Одним словом, пошвырял все из тумбочек и разбил стакан. Нечаянно, конечно, но от этого еще больше разозлился. А к вечеру Зина Костенко сказала:
– А все из-за тебя, Степа. Уж не мог ты проиграть Семену Афанасьевичу хоть одну партию!

Какая хорошая девочка была Оля Борисова. Милая, открытая, прямая. А вот взяла и ушла от нас. Что тут поделаешь? А как-то трудно с этим примириться. Значит, мы что-то не так делаем.
И обидно за этих ребят, что ушли. Дом для одаренных детей, про который Кляп им сказал, так и не организовали пока, и их рассовали по разным случайным домам – снова привыкать, снова искать друзей. Трудно.

Я очень люблю читать ребятам. Следить, как они слушают. Как волнуются там, где волнуется рассказчик. Счастливы там, где он счастлив. Такая возникает добрая связь между ними, тобой и книгой…
Вот какое сочинение на вольную тему написал Шупик:
«Я сирота. Жил у чужих. Семи лет пошел к кулаку в батраки. Восьми лет я пас шесть коров в лесу. Вставал с петухами, а пригонял коров с темнотой. Когда я босиком рано пригонял коров в лес, мне было очень холодно. Я садился на ноги, чтоб пригреться, и тогда засыпал. Раз я заснул, а коровы зашли в чужую рожь. Хватился – коров нет. Что мне делать? Я узнал, что их забрали, пошел к хозяину, боюсь подойти ко двору. Вижу, висит в саду пиджак. Я его взял и отдал в заклад за коров. Сказал: „Вот вам пиджак“. Кто взял коров – тоже кулак – сказал: „Ну ладно“.
Когда хватились пиджака, то узнали, что я его отдал в заклад. Жена кулака меня избивала, приводила меня к тому, кто взял пиджак, била розгами и говорила: «Я его убью, если ты мне пиджак не отдашь». Но он был не сочувственный, и он не отдал пиджак. Мне говорили: «Я тебе есть не дам, я тебя прогоню, ты нам не нужен». Должен был я пропасть.
На девятом году нанялся вроде батрака на побегушках. Тоже не сладко. По ночам пас коней. Кормить меня не кормили и всякий кусок жалели. И чуть что – сейчас по шее.
Мне некуда было деваться, стал я на селе пастухом. Жил то там, то здесь. Мучился три года, но мне такая бездомная жизнь надоела. Стал я думать, куда податься. Прослышал, что в Москве есть детские дома. Обрадовался и стал пробиваться. Приехал на вокзал, пришел к дежурному и стал на пороге. Он мне говорит: «Ты что стоишь?» Я сказал. Он мне написал на записке адрес. Я быстро побежал, и там меня определи в приемник и держали три месяца. Нет, думаю, не для того я ушел из деревни и до самой Москвы добрался. Выпросился у воспитательницы выйти вон и убежал. Пошел на вокзал расположился ночевать в вагоне. Утром поехал в товарном поезде в Киев. Когда я ехал, встретился с одним красным командиром, он меня расспрашивал. Я ему рассказал про своих хозяев, и он про них сказал: «Живодеры!» Этот красный командир был очень сочувственный, и он дал мне адрес одной гражданки. Она меня хорошо встретила, накормила и отвела в приемник, а оттуда меня переслали сюда. Вот и вся моя кошмарная жизнь».

Семен иногда говорит: «Если б ребят было впятеро, вшестеро больше, какой можно было бы построить завод, какое наладить хозяйство. А что сделаешь с такой горсточкой?»
Он считает, что колонии, детские дома должны быть больше не карликовые. А я думаю – плохо, когда много ребят, разве сможешь тогда о каждом подумать, каждой душе помочь?
Ну, вот Шупик. О нем можно бы совсем не думать. Он дополнителен, всегда слушается. Так ведь он издавна привык слушаться. И привык, что никто его не любит, никто на него не радуется, привык, что никому не нужен.
В этих случаях человек либо озлобляется, либо теряет чувство своего достоинства. Я так думаю потому, что мне, когда я впервые увидела Мефодия, было его ужасно жалко. Он вошел, держась за Коломыту, и глядел затравленно. И, когда он поминал про красного командира, который послал его в детдом, казалось, что этот командир – соломинка, за которую он цепляется.
Сначала он был жалкий и забитый – Шупик. Сейчас он расправляется внутренне. Он чувствует, что нужен ребятам, нужен Коломыте. Мне кажется, Коломыта к нему привязан. Но ему очень нужно, чтобы кто-то сильно его полюбил, чтоб он кому-то стал очень дорог. Каждый должен быть любим, чтоб чего-нибудь стоить. И опять, я думаю, Сеня сказал бы: «И все это – сантименты». Нет, неправда. Если человек вырос никем не любимый – это плохо. Это большая обида, даже если и не было тяжелых событий в его судьбе. Вот почему я говорю: когда много народу в детском доме – плохо. Тогда непременно кого-то лучше приметишь, кого-то – меньше, иные станутся в тени только потому, что они тихие.

Шупик – очень добрый. И как в нем это сохранилось после всего, что ему выпало на долю? Как будто он копил, копил в себе и вот сейчас хочет щедро раздать.
Ему поручили Вышниченко. Он его жучит и любит. Жучит так, что тот, по-моему, уже и вздохнуть не может. Но и заботится. Сегодня пришел в кастелянскую: надо сменить Вышниченко башмаки – у него на номер меньше.
– А почему сам Вышниченко молчит?
Он говорит: «И так прохожу». А зачем так ходить? Ноге больно.
Он всячески старается услужить Лиде Поливановой, очень старается. На огороде всегда пристроится около нее и yж львиную долю работы возьмет на себя. Очень боится, как бы кто не приметил. Коломыту он любит страстно и все готов для него сделать.

Вышниченко. Детдом за детдомом. Ни об одном ничего де рассказывает – не помнит, все слилось в одно серое пятно. Ни обиды, ни ласки – тусклота. Но это очень плохо, такая ровность хуже всякой беды, глубину этого несчастья тоже трудно измерить.
У Зины Костенко отец умер давно. Мать вышла замуж за другого и уехала в Киев, а Зину оставила одну. Ее пристроили в детдом (наш – третий по счету). Она учится плохо. О людях говорит мстительно, с недоверием. Она единственная из всех сказала, что Оля Борисова правильно сделала, что ушла: «И я бы ушла. Что ж такого? До нас нет никому дела, а почему мы должны больше всех стесняться?» Для себя она решила: не стесняться! Она готова всех растолкать локтями. Удобное место в спальне, новое платье, поездка в криничанское кино – упаси бог урезать ее хоть в чем-нибудь.
Семен говорит:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37


А-П

П-Я