Качество, закажу еще 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Александр Спиридонович не раз задумывался над подобными биографиями. Задумывался тревожно, печально. Вот и в случае Стародворского административная высылка не была разумной мерой. Очень это просто: с глаз долой, из сердца вон. Таков уездный шесток, губернская колокольня. К сожалению, в столицах то же самое… Ну хорошо, выслали. Теперь что же? Ссыльный озлобился, зачерствел. Клянет уже не уездного капитана и даже не генерал-губернатора – нет, бери выше: правительство. Потом уж и не правительство, не министров, эти, мол, приходят и уходят, но самый образ правления, принцип. И вот умножаются рекруты революции…
Что делать? Прежде Скандраков полагал – корень зла в личном составе корпуса жандармов и охранных отделений. Послать бы туда людей просвещенных, с педагогической складкой, с репутацией без пятнышка, не карьере преданных, а служению отечеству. Донкихотство свое Александр Спиридонович сознал довольно скоро. Где сыщешь на Руси легион ангелов? А сам по себе голубой мундир не окрашивает души в небесный цвет. «Надобно, – думал Александр Спиридонович, – не упразднять жандармские управления и охранные отделения. Народонаселение не снесет бремени свободы. Но законы о государственных преступлениях можно было бы смягчить. Как и насколько?» Здесь требовалась кропотливая, осторожная, на годы работа. Ему бы, Скандракову, и приняться, а он, изволите видеть, занят совсем-совсем иным…
Скандракову долго недоставало существенного икса. Икс, некий икс – и квартира в доме 114 обретет вид притона террористов. Вот если бы «поместить» туда и Дегаева. Однако тут-то ничего и не получалось.
Росси, Конашевич, Стародворский признали знакомство с Дегаевым. Не близкое, но признали. Смешно не признать этого знакомства. Загвоздка была в другом. Росси и Конашевич, отпираясь от квартиры «Голубевой» и «Савицкого», тем самым отпирались от того, что встречали там Дегаева. «Савицкий», то есть Стародворский, от своего жилья не отпирался, но напрямик заявил, что Дегаев у них не бывал.
Незаменимого дворника обо всем спрашивали, и ни разу никто не спросил про Дегаева. Ни Александр Спиридонович, ни полковник Оноприенко со своей свитой. Эта общая ошибка была естественной: афишки с шестикратным изображением отставного штабс-капитана, афишки, сулившие пять и десять тысяч, красовались повсеместно. Столь приметливый дядя, как Петр Степанович Демидов, ежели бы что да чего, давно бы сообщеньице сделал. А Демидов – ни гугу. Стало быть, не бывал Дегаев в доме на Большой Садовой.
Однако Дегаев бывал у «Голубевой» и «Савицкого». Бывал в начале декабря чуть не каждый день. Иной раз по четверти часа, иной раз по получасу, а случалось, и дольше. И старший дворник Демидов его видел. Но старший дворник Демидов и афишки видел.
Черт ведает, сколько бы крутилась карусель, когда б однажды майор не завел с дворником речь о Дегаеве. Александр Спиридонович заговорил ненароком, так как-то, ничего и не ожидая. А положительный, степенный Демидов вдруг полез глазами по стене, добрался до потолка и там, на потолке, взглядом замер. А майор умолк. Не потому, что заподозрил неладное, а потому, что машинально следил, как дворник будто мух считает.
Молчание майора сокрушило Демидова. Сердце у него ударилось о ребра, мысль пронизала как молонья: ежели без меня дознались, вышел я утайщиком… И Петр Степанович Демидов бухнул осипшим голосом, что убивец, который, значит, Дегаев, хаживал к акушерочке и к ейному сожителю. Хаживал, провалиться ему, Демидову, на месте, пусть у него глаза лопнут.
– Да что же ты молчал? – загремел Скандраков, вскакивая с кресла. – Что же ты молчал, скотина? Отвечай!
Демидов, повинно уронив голову, видел, как приплясывают востроносые штиблеты.
– Ну говори! Говори как на духу, негодяй, – приказал майор, усаживаясь в кресло и доставая папиросы, которые курил лишь в крайности, при сильном волнении.
– Я, ваше высокоблагородь, – начал Демидов христарадно, – я, дурак, такую про себя экспедицию заимел, чтоб самолично накрыть. Втемяшилось: ах, думаю, может, заявится, ан тут ему крышка – сгребу! И вот они, тыщи-то, вот! – Демидов и сейчас, хоть и винясь, хоть и жалостно, но и сейчас загорелся, вспомнив жажду свою, эти-то пять и десять тысяч вспомнив, даже ладонь вытянул, пальцами зашевелил.
Дворник что-то еще бубнил, все про деньги, мамоны проклятые, они кого хошь с пути собьют, и опять про афишку, про бо-ольшие тыщи, но Скандраков уже не слушал и не замечал Демидова.
Безмолвное ликование владело майором Александром Спиридоновичем. Икс нашелся! Картина цельная! Одно к одному, одно к одному. Дегаев – на Большой Садовой; Конашевич – на Большой Садовой, Стародворский и Росси – на Большой Садовой. Все стало по местам.
Да, но ведь убивали втроем: из револьвера «смит-вессон» и двумя ломами-пешнями. Втроем убивали. Дегаев и еще двое. Трое сидят в крепости. Кто-то из них лишний. Как в детской игре. Как в любовной игре. Кто же из них лишний?..
Росси?
Конашевич?
Стародворский?
Э-э, потом… Это уж потом… Главное достигнуто: картина высветлилась.
И майор Александр Спиридонович безмолвно ликовал. Про дворника он забыл. Тот пятился к дверям, бормоча: «Мамоны проклятые…»


ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Жандарм как плыл. Поезд тянулся вдоль дебаркадера. Станция называлась Вержболово. Ничего не переменилось. Ни земля, ни деревья, ни небо, ни облака. Переменилось все. И земля, и деревья, и небо, и облака.
Почти привычен нелегальный переезд границы, но привычка ко встречам с Россией не возникла. Можно усмехнуться, увидев жандарма: «Дым отечества…» Не усмехнешься, увидев дымы над соломенными кровлями.
Щемящая сила «пограничных» минут. Нигде не ощутишь с таким безмолвным потрясением свою неотторжимость от России, как на ее рубежах.
Лопатин приехал в Россию.
Петербург – это уж другое, совсем другое. Опять Европа? О нет, застенок Европы, застенок на топях. Громады не спят, они караулят. Игла Адмиралтейства не светла, она близнец Петропавловской. Игла и шпиль грозят, как персты возмездия. Петербург – это будь что будет.
Лопатин приехал в Санкт-Петербург.
Шведский переулок обрывался близ Екатерининского канала. В стылом камне, в ненастной воде таилось эхо бомбы, казнившей императора. В переулке, в госпитале умер студент, истерзанный той же бомбой. Его тень с простертыми руками и вьющимся шарфом летела над Шведским переулком.
Лопатин поселился в Шведском переулке, в угловом доме.
Едва переведя дыхание, он отыскал Якубовича и Флерова. Первый вращался в университетских кругах, его знали многие радикальные студенты, знали литераторы, отмеченные печатью левизны, второй был связан с окраинами и заставами.
Порывистый Якубович, очень искренний, очень молодой и внешне и душевно, был симпатичен Лопатину. Герман Александрович звал его не Петром и не Петром Филипповичем, а с легкой любовной иронией – Петруччо.
Флеров, хмурый, замкнутый, скептический и грубоватый, не будил в Лопатине особой приязни, зато внушал безусловную надежность. «У этого, – уважительно думал Лопатин, – у этого, поди, нервы никогда не сдадут, любое напряжение выдержат».
Собрались они днем, на одной из тех невзрачных линий Васильевского острова, которые будто бы стерты непогодами, в квартире еще неизвестного Лопатину секретаря газеты «Новости». Самого Федора Грекова дома не было, потому можно было толковать без помехи.
Лопатина приняли едва ли не холодно. Он, однако, виду не подал, стал трунить над молодцами, склонными к «мерехлюндии» не по возрасту. Шутки остались без ответа. Лопатин вопросительно взглянул на Якубовича. Петруччо, отводя глаза, пожал плечами. А Флеров нецеремонно отрезал, что меланхолия в данном случае явление не личное и не возрастное, но общественное и что для нее есть веские причины.
Лопатин, поигрывая синим пенсне (круглые очки в золотой нитке получили отставку), опять посмотрел на Петруччо, и Якубович стал говорить, волнуясь, потряхивая головою, оправляя небрежно и торопливо свои рассыпающиеся густые волосы:
– Понимаете, слух распространился. Быстро, мгновенно. Впечатление ужасное, давящее, кошмарное. И унизительное. Дегаев как умер, да мы-то остались. В грязи и мерзости, забрызганные кровью, облепленные изменой. Как можно смотреть в лицо тем, кто нам доверял, сочувствовал? Как можно смотреть друг на друга? Хорошо, Дегаева нет, но твердая гарантия нужна: не повторится! Вот что нам нужно: гарантия – не повторится, исключено. Я верю в людей, в честность революционеров, несмотря на то что был Дегаев. Но, веря, я должен быть уверен. Когда солдат идет на смерть, он должен знать, что полковник его не предаст. Но как, как такое осуществить? При всем моем уважении к такому человеку, как Тихомиров… Честно скажу: довольно, хватит. Что это за Исполнительный комитет? Мы его не знаем. Мы здесь, а комитет какой-то мираж. Почему комитет молчит, почему Тихомиров молчит? Не-ет, извольте-ка прямо и ясно… – Якубович перевел дыхание. – Во-первых. Итак, что сделало возможным появление и продолжительную зловредную деятельность такого человека? Во-вторых, как и когда произошло раскаяние Дегаева? В-третьих, почему заграничники решили дело келейно, не поставив в известность тех, кто действует здесь, в России? Вот, Герман Александрович, главное. Ни шагу дальше. Прежде надо очиститься! До конца, без малейшего умолчания. И даже… Я не побоюсь сказать вам, Герман Александрович, даже в таком случае нам, молодым членам партии, уже будет не но пути со стариками.
Не в парижском кафе, не в буи-буи сидел Лопатин, он не спрашивал, а его спрашивали. С тем же правом, с каким он спрашивал Тихомирова и Ошанину. И Лопатин признавал законность всех этих «во-первых», «во-вторых», «в-третьих». Можно сказать: «Друзья, я сам находился в неведении». Тогда уж, по крайней мере, молодые не смешивали бы его, Лопатина, с заграничниками. Но так заявлять было поздно. Ведь он сам, блюдя свой авторитет, свое самолюбие, он сам минувшей осенью намекал Якубовичу (и Росси он тоже намекал), что не позволит Дегаеву увильнуть от исполнения клятвенного обещания. Намекал! И весьма прозрачно. Куда ж теперь деваться? Некуда! Надо таить ложь. И платить за разбитые горшки. Не им, Лопатиным, разбитые, но платить.
Он ответил. Подавил внутреннее возмущение самим собой и ответил почти теми же словами, какими Тихомиров отвечал ему в парижском кафе. Он знал, что они могут ему возразить, потому что сам возразил Тихомирову и Ошаниной. И он не стал ждать, пока они вонзят в него эти возражения, он спросил, опираясь о стол руками, наклоняясь вперед, блестя пенсне:
– Господа, прошу сказать: надо ли подтверждать официально, от имени партии, что во главе был мерзавец, прохвост, изверг, мелкая душонка… – Лопатин как насосом гнал клеймящее, уничижительное. – Негодяй, кровавый пшют, актеришка, ловкий хитрец, мелкий злодей… Надо ль объявить громко? Надо ль наш позор выволочить на площадь? Вот он, вопрос. Прошу высказаться. Или подождем, поразмыслим?
– Уж не полагает ли Герман Александрович, что мы, будучи в России, а не в Европах, об этом не задумались?
Флеров, большой, сутулый, носатый, сумрачно и пристально смотрел на Лопатина. Но Лопатин будто не расслышал его враждебного тона. Лопатин улыбнулся, радуясь, что успел перевести стрелку и пустить тяжелый поезд на другие рельсы.
– Я, господа, не сомневаюсь в ваших мыслительных способностях. Итак?
Якубович был в смятении. Лопатин опять подумал про Литейный мост, что каждому суждено, мучась, «одолевать Дегаева» и что, не «одолев Дегаева», жить можно, но в партии оставаться нельзя.
– Я много думал, – тихо, как у постели больного, сказал Якубович. – И не я один. Тут, Герман Александрович, две стороны. Одна нравственная. А другая… Другую я бы назвал практической, организационной. Вот первая-то, нравственная, моральная, она властно диктует: надо объявить! Надо открыто признать, что нами верховодил негодяй. Вот так, вот одна сторона. – Якубович помедлил. – А с другой, Герман Александрович, с другой… Страшно! Признаюсь: страшно. Очень страшно скандализировать революционное знамя. И скользишь тут как по льду… Думаешь: но ведь его-то, негодяя, предателя, его-то уж нет, он уже безвреден, так зачем же? А? Зачем? Открытое признание деморализует многих. Особенно молодых. Не так ли?
– Несомненно, – заверил Лопатин. – И не только молодых.
– Вот, вот, – словно бы ободрился Якубович. – Может, и правда нет смысла? Ведь это ж гнойник напоказ, калечество напоказ. Я все думал, как бы этот слух придушить, о Дегаеве-то.
– А правда, которая как шило? – спросил Лопатин. – Вы только что обвиняли заграничников, теперь хотите быть как они. Самим знать правду, а от других скрыть? – Он продолжал беспощадно: – Значит, две правды? Одна для себя, для тех, извините, кто в генералах, а другая для «них», для прочих?
– Избави бог! – вспыхнул Якубович. – Вот уж чего я не хочу! Но… Но партия? Ведь это страшный удар, надо подумать о партии.
– Плоха та партия, которая окочурится при свете истины. Чего она, такая-то, стоит, дорогой мой Петруччо?
– Чистым знаменем, Герман Александрович, завладел грязный знаменосец. Отсюда что же? Знамя запачкалось. Вы сами признали неизбежность деморализации. Так не лучше ль избрать путь медленного, частичного и постепенного признания? А? Ведь тем временем мы накопим новый капитал. Вы меня понимаете? Ведь у нас в активе появятся новые деяния, чистые…
– Понимаю, дорогой Петруччо. Но терапия, извините, не для революционеров. Умолчание… Умолчание о дегаевской мерзости есть принятие ее на самих себя. – Он повернулся к Флерову. – А вы? Вы, надеюсь, за полную и решительную огласку? Не так ли?
– Я?! Вы меня спрашиваете?! – грозно и мрачно воскликнул Флеров. – Скрывать? Прикидываться, что ничего, дескать, такого не было? Да это… это… простите меня… это, знаете ли, непотребство. Не понимаю причитаний Петра: показывать гнойник, показывать мерзость. Не-е-ет уж, нет уж, бросьте! Молодые утратят веру? Очень может быть. И, как ни горько, мы это заслужили.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82


А-П

П-Я