https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/Wasserfalle/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

жива партия…
Переляев потупился. Он не хотел, не мог и не хотел говорить о готовой в дело типографии. То была его, Переляева, сокровенная тайна. Но разве он не доверял Блинову? Переляев молчал. Что-то унизительное было в этом молчании, но Переляев молчал.
Потом он поднял на Блинова глаза, ответил: «Тут есть над чем подумать…» Блинов мечтательно повторил, что, может быть, в тиши Дерпта хорошо было бы… О, понятно, Переляеву чертовски трудно, Переляев под гласным надзором, но когда он прочтет вот это… И Блинов отдал Переляеву тоненькую тетрадочку, исписанную убористо и четко, как отдавал такие же в Киеве и Орле, в Пензе и Саратове.
В Дерпте ложились рано, но теперь близились каникулы, скоро многим в отъезд, как было не проститься с коллегами. Прочь корпорации… Мы все студенты! По скатам крыш стекали звезды. Весла шлепали, как ладошами, на сонной реке. Смеялась в аллее женщина. И так молодо звучали шаги по каменным ровным панелям.
Переляев, не раздеваясь, бросился на кровать. Блинову он устроил ночлег на Маркетштрассе. Завтра Колька уедет в Питер. Переляев настоятельно просил помалкивать про общество студентов. Он обещался готовить типографию. И об этом тоже просил помалкивать. Пусть-ка сперва в Петербурге образуется нечто крепкое, определенное да поутихнут какие-то внезапные, непонятные, пугающие провалы.
Да, да, все это так, все это верно, справедливо, расчетливо. Но тут вопрос – если уж до конца, совершенно искренне: почему скрыл от Блинова свою типографию? Осторожность или подозрительность? Переляев допрашивал себя. Ему было очень важно дознаться, что его нынче тормозило: осторожность или подозрительность? Ему это было очень важно и нужно определить. Он склонялся к последнему, ему было худо, ведь он давно знал Кольку Блинова.
Он зажег свечу. Свеча горела в подсвечнике, стареньком, оглаженном многими ладонями, и Переляев подумал, что с этим подсвечником выходили встречать позднего посетителя, может быть, доктора, вызванного к умирающему, и сидели у постели роженицы, и спускались в подвал за съестным, и этот вот старенький подсвечник был свидетелем маленьких домашних событий, из которых ткалась жизнь поколений.
Переляев, не открывая глаз, тронул гладкое, теплое, ощутил мягкость стеарина и вроде бы коснулся чьих-то судеб, давно отошедших, неведомых, таинственных.
Тетрадочка, переданная Блиновым, была во внутреннем кармане. Реферат он, разумеется, прочтет, отдаст для переписки или сам перепишет, и другие прочтут, пойдет из рук в руки. Прочтут реферат коллеги… Но все останется по-прежнему в этой стоячей как топь повседневности.
Он медлил чтением. Потом нехотя подбил подушку и достал тетрадочку с убористыми, прямыми, четкими строчками.

«Друзья и братья! Пользуемся случаем, столь редким у нас, чтобы сообщить вам сведения об истинном положении нашем в Трубецком равелине Петропавловской крепости. Простите, если письмо это окажется написанным кровью сердца, а не простым карандашом. В публике всегда ходили неблагоприятные о здешних местах слухи, но они так же мало походят на действительность, как юношеские грезы. Никому на воле не приходит в голову, что здесь формально открыто отделение каторги и положение каторжан столь фантастически ужасно, что его нельзя иначе назвать, как ежеминутной непрерывной пыткой. Вот почему мы имеем полное основание воскликнуть: каторга и пытка в столице! Каторга и пытка в пяти минутах расстояния от Невского! Каторга и пытка под окнами дворца или настолько близко, что из них можно любоваться зданием тюрьмы.
К числу лиц, находящихся здесь на каторжном положении, принадлежат все приговоренные судом к различным срокам каторги или же приговоренные к смерти и помилованные; есть бежавшие из Сибири и разных тюрем и вторично взятые; есть и такие, которых не судил и не будет судить никакой суд и выход которых отсюда тем более проблематичен.
Положение до и после приговора столь резко различно, что ошеломляет вас неизбежно. Притом же приговор исполняется внезапно, как и все, что здесь происходит, большей частью спросонков.
Процедура следующая: рано утром вас схватывают с постели, куда-то ведут, приведши, раздевают донага, облачают в арестантское белье, онучи, привязанные веревками, коты, подбитые железными гвоздями, бреют голову, надевают арестантский халат с тузами, арестантскую шапку и снова куда-то ведут.
На этот раз вы очутитесь в одном из самых мрачных казематов тюрьмы. При входе вас обдает затхлым запахом сырости и гнили, темнота так велика, что вы не сразу отличите окружающие предметы. Небольшое окно тускло от никогда не смываемой грязи и заслонено стеною в нескольких шагах расстояния. Скоро, однако, глаз откроет, что каземат ваш совершенно пуст. В нем помещается лишь кровать с соломенным матрацем, прикрытым грязным тонким, как лист бумаги, одеялом; в головах небольшая подушка; чугунный столик вделан в стену; в углу – грязное ведро, в другом – кран умывальника – вот и все. Да, у стенки небольшая иконка. Зачем она здесь?
Вы не успели войти, как вас тут же пробирает холод. Вот ваше жилище. На сколько времени? На год? На два? Навеки? Эти вопросы вихрем проносятся в голове, они стучат об ваш череп, и вам кажется, что вы слышите, как заколачивается крышка собственного гроба. Сердце сжалось… Оно более не оправится. Никогда, никогда более оно не будет стучать ровно и спокойно!
Но вы спохватываетесь… Вы задаете себе вопрос, как жить без всяких вещей? В прежней камере, до приговора, житье было незавидное, по там ваш столик был всегда заставлен самыми необходимыми предметами. Вы зовете служителя, вы спрашиваете, почему у вас отняли чай, сахар, табак, мыло, гребенку, собственную кружку, а главное – книги, книги, даже евангелие?
«Не полагается», – отвечает он. «Как? Ничего не полагается?» – «Ничего». – «Нет, нет, этого не может быть! Зовите смотрителя!»
Вы ходите, или, вернее, кидаетесь из угла в угол каземата. Звук шаркающих по каменному полу котов гулко отдается под сводами. Смотритель входит в сопровождении нескольких жандармов и храбро наступает на вас. «Вы требуете вещей? Вещей вы не получите, я покажу вам правила, которым вы теперь подчиняетесь». Поворачивается и уходит. Засовы запираются, шаги умолкают, заглушаемые ковровой дорожкой, и вы один.
Вместе с вашими вещами у вас не отняли многочисленные потребности, неразрывно связанные с вашей человеческой природой, и сотни раз вы спрашиваете, как жить, не имея ни малейшей возможности их удовлетворить. У вас вырывается крик, зачем вас не убили, потому что только труп лишен всяких потребностей и только труп может существовать в условиях, в которые вас поставили. Для чего привели вас сюда: чтобы жить или умереть? Спросите у этих стен, насыщенных убийством, и они ответят вам; спросите, что сделали они с жертвами, томившимися здесь до вас, и они скажут вам, оскалившись, что пожрали их.
Вам приносят «правила», и вы берете их с ледяным равнодушием: странно писать правила для человека, заключенного в гробу; по вскоре они поглощают все ваше внимание.
«Правила» без подписи. Напрасно вы поворачиваете лист на все стороны, подписи не найти, лишь писец какой-то засвидетельствовал верность копии с подлинником, число и год составления тоже не обозначены, и вы лишены возможности определить, каким ветром они навеяны. Заглавие следующее: «Правила для лиц, находящихся на каторжном положении в Трубецком бастионе Петропавловской крепости». Далее содержание: «Лица, находящиеся на каторжном положении в Трубец. бастионе Петр, крепости, остаются 1/4 всего срока каторги, определенного им судом; лица, осужденные на бессрочные каторжные работы, остаются здесь неопределенное время, и срок нахождения для них зависит от особого распоряжения. Вышеупомянутые лица содержатся в Трубецком бастионе на общем каторжном положении. Собственные вещи у них отбираются. Пища отпускается обыкновенная, арестантская. Покупка съестных припасов на собственные деньги строго воспрещается. Также строго воспрещается курение табака. Лица, находящиеся на каторжном положении, лишаются права пользоваться книгами из библиотеки, состоящей при бастионе. Заключенные вполне подчиняются администрации крепости. В случае совершения преступления они предаются суду, который присуждает их к наказаниям, определенным законом для ссыльнокаторжных. За менее важные преступления суд приговаривает к шпицрутенам до восьми тысяч ударов, к плетям до ста ударов, к розгам до четырехсот ударов…»
Познакомившись с «правилами», вы согласитесь со смотрителем, что никаких вещей требовать не будете. Если на ваше заявление о самых насущных нуждах отвечают угрозами подвергнуть вас ударам плетей и шпицрутенов, давно отмененных законом, вы, естественно, станете молчать. Вам остается страшный, безмолвный протест голодовок, и к нему, на собственную погибель, вы будете отныне прибегать.
Однако надо же выяснить, кто автор этих «правил», чья воля будет вас держать над медленным огнем, не давая ни жить, ни умереть? Вы звоните, и к вам с шумом врывается служитель в сопровождении жандарма. «Понапрасну не звони! – кричит служитель. – Мы сами знаем, когда прийти! Прочитал правила?» – «Прочитал. Но в них много неясного. Я желаю поговорить со смотрителем, позовите его ко мне!» – «Смотрителя нет». – «Когда же он придет?» – «Придет, когда будет время. Сегодня или завтра, а может быть, через три дня или через три недели».
Благорасположенные посетители удаляются. Вы кидаетесь на грязную постель и снова вскакиваете, вы мерите каземат шагами, вы переживаете агонию, самую адскую агонию живого существа. Вы чувствуете, что глаза ваши принимают выражение раненного насмерть. Уже вы находитесь в новом положении, где вы на себе чувствуете его стопудовую тяжесть, и все же ум отказывается в него верить; как! Из часа в час, изо дня в день, из года в год сидеть в четырех отвратительных стенах, без книг, без занятий, без возможности остановить на чем-нибудь измученную мысль! Ведь это неминуемо должно повести к умопомешательству.
Вскоре вы откроете новые опасности. Вам станет ясно, что темнота и отсутствие воздуха быстро обескровливают вас, сырость и холод предают ваше тело цинге, десятки других болезней явятся ей на помощь. Но вот он, самый злейший из ваших врагов: как бы вы ни были сильны душой, вы не решитесь оглянуться на него, страшным призраком стоит оно за вашей спиной, и самое дыхание его содержит тысячу смертей. Это время!
Так проходит для вас первый день. Вечером зайдет смотритель и скажет, что «правила» введены шесть лет тому назад и одобрены новейшим департаментом государственной полиции, что ни он, ни комендант не имеют права что-либо изменить в вашей судьбе.
Итак, вот кто изобретатель наших мук: бывшие заправилы Третьего отделения, Оржевские, Плеве и прочие. Известная доля авторского права принадлежит коменданту генералу Ганецкому, так как действительность превзошла «правила», и этот плюс целиком должен быть отнесен на его счет. Если он не имеет права облегчить нашу участь, то он имеет полнейшее право ее ухудшить, и он не преминул подложить полено в общий костер.
Но Оржевский, Плеве, Ганецкий – все это только исполнители высшей воли. В личной и яростной мести царствующего дома кроется источник наших мук. Это ясно из того, что мы попадаем сюда по высочайшему повелению и никто не может быть переведен отсюда иначе, как по высочайшей милости.
Конечно, заслуживает серьезнейшего внимания, что ненависть высочайших особ нашла себе услужливых и быстрых на руку исполнителей во всех слоях русских людей. Начиная с сановников и министров и кончая тюремным служителем – все это кинулось истязать нас, истязать со сладострастием, с горящими глазами, оскаленными челюстями, раздутыми ноздрями. В действиях этих споспешников обнаружился характер всякой сбродной толпы, всегда готовой на акты исступленной жестокости.
Вооружитесь мужеством, чтобы продолжать чтение письма. Дорого бы дали мы, чтобы вам не приходилось читать эти строки, по вы, братья, должны знать, что здесь происходит.
Здесь не делают различия между здоровым и больным человеком. Дизентерия и цинга – обыкновенное явление. Силы больного при таких условиях быстро падают, он лишается употребления ног, он не может встать для отправления естественных надобностей. Но здесь не полагается лазаретной прислуги. Что же далее? Больной остается лежать и гнить в собственных извержениях, пока служителю не заблагорассудится переложить его на чистую солому. Если бы вы видели наших больных! Год назад цветущие юноши, теперь это сгорбленные, дряхлые старики: спинной хребет отказывается поддерживать их, ноги не служат более. Многие уже не встают с постели, преданы гниению до того, что издают трупный запах.
Не находят снисхождения даже умалишенные, а вы можете себе представить, сколько их на нашей голгофе. По целым дням вы слышите исступленные крики, это ударами истязуется умалишенный, привязанный горячечной рубашкой к кровати. Число смертей, самоубийств, умопомешательств ужасающее! Пройдет еще некоторое время, и места всех нас очистятся для новых страдальцев.
В начале письма мы описали одну из камер нижнего этажа бастиона, по это лучшие помещения для каторжников. Есть еще казематы в подвальном этаже здания – это мрачные подземелья. В них заключенные., наиболее возбудившие вражду начальства и правительства. Немногих слов этих достаточно, чтобы вы догадались, кто из нас пользуется этими помещениями. Окно такого помещения находится на уровне земли и заслонено толстыми решетками, облепившею его грязью. И если в лучшие камеры никогда не заглядывают лучи солнца, то легко вообразить, какая здесь царствует тьма. Степы покрыты плесенью, по которой струятся грязные потоки воды. Что в них поистине ужасно, так это крысы! В каменном полу оставлены большие отверстия для прохода крыс. Мы выражаемся так потому, что если бы повреждения в полу были бы случайны, их легко было бы исправить, тогда как все наши просьбы и заявления остаются без последствий.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82


А-П

П-Я