https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya-vannoj-komnaty/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Было далеко слышно, как стучали копытами запряженные в тарантас лошади.
– Пойдемте-ка и мы к дому. – Поднявшись, генерал предложил супруге руку и оглянулся на Граевского. – Надеюсь, голубчик, в шахматы ты играешь лучше, чем некоторые флотоводцы.
В его серых глазах таилась усмешка.
Погода между тем испортилась. Подул порывистый ветер, небо на глазах затягивали тучи. Зашумели кронами деревья, в воздух взметнулись фонтанчики песка – похоже, контр-адмирал не ошибся.
Дома тетушка сразу же ушла к себе – сказывалось нездоровье. Генерал приказал зажечь в гостиной свечи и увлек Граевского в шахматную баталию. Ольга, устроившись за роялем, наигрывала что-то жалостливое, Варвара раскладывала пасьянс. За окнами вдруг полыхнуло, высветился огненный зигзаг, и совсем рядом ударило будто из пушки – надрывно, тяжело, так что стекла задрожали в рамах.
– Обожаю грозу, сразу такая свежесть. – Бросив карты, Варвара поднялась и подошла к окну. – Вот только грома боюсь. Пожалуй, нынче будет не уснуть.
Она поцеловала генерала в щеку и пошла к себе, по-прежнему холодная и недоступная.
– Спокойной ночи, Варя. – Ольга зевнула и, взяв минорный аккорд, закрыла крышку рояля. Ее лицо было сонным.
– Шах и мат! Вы, господин юнкер, потеряли все, разгромлены и поставлены на колени. – Выиграв у Граевского на двадцатом ходу, дядюшка не скрывал удовольствия, а в небе уже вовсю полыхали зарницы, неистово громыхал гром и дробно стучали по крыше дождевые струи.
– Спокойной ночи. – Поцеловав отца, Ольга кивнула Граевскому, и в ее глазах он увидел холодок. Не надо было ему трогать Маркса, не стоил того.
– Благодарю, дядюшка, за науку. Спокойной ночи.
Проиграв три партии кряду, Граевский был, наконец, генералом отпущен и, стараясь не показывать радости, поспешил к себе в спальню. Долго мылся, приводил себя в порядок, затем распахнул окно и осторожно выбрался на крышу веранды. Дождь сразу вымочил его до нитки, штаны со штрипками компрессом облепили тело. «Люблю грозу в начале мая». Граевский весело выругался и, держась за стену, заскользил подошвами по крыше. У Варвариного окна он остановился, поднялся на цыпочки и заглянул в щель между занавесей. В тусклом свете свечи был виден край стола, разложенные карты на нем, загорелое плечо, проглядывавшее сквозь прозрачную ночную сорочку.
«Il faut oser avec une femme»[1]. Легко подтянувшись на руках, Граевский взобрался на подоконник и мягко, словно кошка, прыгнул в комнату.
– Доброй ночи, кузина, я вижу, вам и впрямь не спится.
Вздрогнув от неожиданности, Варвара оглянулась и встала из-за стола.
– Да ты же промок насквозь. – Несмотря на теплую ночь, она вся дрожала, голос повиновался ей с трудом. – Сейчас же все снимай. Или нет, постой, дай, я сама. – Она подошла к Граевскому и с нетерпением стала раздевать его. Ее давешняя холодность превратилась в свою противоположность, тело Варвары горело от желания. Потом она сбросила с плеч сорочку и чуть позже, задыхаясь от страсти, нежно прошептала Граевскому в ухо: – Никита, Никитушка, родной…
Ветер трепал дубовые кроны, оглушительно грохотал гром, но все в мире заглушал шепот Варвары.


Глава четвертая

I

Стоял август шестнадцатого года. Энтузиазм Брусиловского прорыва иссяк, и Новохоперский полк, потеряв в боях до половины личного состава, намертво застрял в окрестностях Кимполунге.
Первый батальон, где Граевский командовал третьей ротой, расположился в полуразрушенном зажиточном имении. Война не пощадила строений, зато уцелел прохладный, пахнущий сыростью подвал, где хранились бочки, бочонки, огромные оплетенные бутыли. От их содержимого становилось легче на душе и теплее на сердце, забывались ужасы недавней бойни.
Вечерами, когда в небе загорались чужие, непривычно яркие звезды, офицеры батальона устраивали «бомбаусы» и, смешивая красное вино со спиртом, напивались чертиков. Позади остались переправа через Прут, преодоление хребта Обчина-Маре и взятие Черновиц, так что, послужив верой и правдой отечеству, можно и даже должно было послужить Бахусу.
В конце второй недели ничегонеделанья Граевского зазвал к себе командир шестой роты капитан граф Ухтомский – бабник, пьяница и большой оригинал. Несмотря на уговоры своего друга великого князя Михаила Александровича, он перевелся из лейб-гвардии в пехоту, всегда был выбрит, нафиксатуарен, надушен и ходил в атаку с сигарой в зубах, умудряясь при этом громко крыть австрийцев скверными словами.
– Граевский, приходи, будут дамы. L'amoure c'est une grosse affaire, l'amour…1 – Он сделал красноречивый жест и внезапно громко, словно застоявшийся жеребец, заржал.
Посмотрели бы на него предки, что сиживали в боярских шапках еще во времена Рюриковичей.
Обосновался граф глубоко под землей, в просторном, вырытом со знанием дела погребе. Сверху, прикрытые дерном, тройным накатом лежали буковые бревна, что было совсем не лишним, – закрепившись на перевале, австрийцы часто постреливали из пушек и минометов.
Когда Граевский вошел, веселье уже было в самом разгаре. За столом, освещенном керосиновой лампой, сидели офицеры и обещанные Ухтомским дамы – три сестрички милосердия из летучего лазарета. Было душно, стлался волнами табачный дым, раздавались пьяные мужские голоса и заливистый женский смех.
Дамы были без претензий. Одетые в серые платья и серые же косынки, они устали от серой монотонности войны, льющейся ручьем крови, сопереживания чужой боли. Устали настолько, что хотели любой ценой хоть ненадолго почувствовать себя женщинами.
– А, штабс-капитан. – Обрадовавшись Граевскому, граф наполнил кружку «красной розой» – жуткой смесью вина и спирта, и поднялся, едва не высадив головой потолок. – Ну-ка, штрафную ему! Пей до дна, пей до дна!
Сам он был уже изрядно пьян и стоял на ногах нетвердо, покачиваясь, словно на палубе в непогоду.
– Пей до дна, пей до дна, – подхватили все нестройным хором.
– Ваше здоровье. – Граевский выпил залпом, задержал дыхание и, усевшись за стол, вдруг заметил, что волосы у его соседки точь-в-точь как у Варвары. Такие же густые, с едва заметной рыжиной, чуть вьющиеся. А вот глаза совсем другие – усталые, какие-то выгоревшие, распутные. На мир они смотрели со спокойным цинизмом искушенной женщины. Раскрасневшееся лицо ее было округло, на щеках при улыбке обозначались ямочки.
– За знакомство. – Граевский криво улыбнулся, налил еще и, выпив одним духом, глянул на соседку: – Миль пардон. Не расслышал ваше имя. А, Киска? Очень, очень приятно.
Снова криво улыбнулся, налил себе и даме, выпил.
Последний раз он видел Варвару прошлым летом, когда во время отпуска навещал в «Дубках» дядюшку с тетушкой. Невеселая вышла поездка. В поместье было тягостно и молчаливо. Тетушка одряхлела, как-то сразу превратилась в полнотелую, скорбно вздыхающую старушку, дядюшку же не держали ноги, и его катала на инвалидном кресле желчная, неулыбчивая сиделка.
Они с женой сильно сдали весной, когда пришло известие, что старшая дочь Галина умерла вместе с мужем и ребенком от чумы. У тетушки тогда случилась нервная депрессия, а генерал пережил несчастье столь сильно, что слег с параличом. К началу лета он пошел на поправку, однако передвигаться самостоятельно все еще не мог и горестно тяготился своей беспомощностью. Ему были прописаны воздух, диета и полный покой, никаких волнений.
Тетушка, недомогая, днями не вставала с постели, дядюшка же сидел в беседке, держа на коленях любимого кота Кайзера, и читал сочинения Плутарха. Жизнь в «Дубках» остановилась.
Ольга коротала лето в городе, чтобы не прерывать занятий в социал-демократическом кружке. Учебу она забросила, полюбила молодежные сходки. Вечерами собирались у кого-нибудь на квартире, ставили самовар. Ели белый подовый хлеб с чайной колбасой, мыли кости правительству, дискутировали на революционные темы. Расходились за полночь.
Самой судьбой Граевскому было уготовано проводить все время в обществе Варвары. Им было безумно хорошо вдвоем в то лето, иногда даже казалось, что это пир во время чумы – где-то война, муки, смерть, а здесь – пенье соловьев, губы, прижатые к губам, блаженные мгновенья, сравнимые с вечностью. Только счастье – это ведь не птица, которую можно поймать, посадить в клетку и кормить салом, чтобы щебетала веселей. Граевский забыл об этом.
Накануне его отъезда в полк, когда они с Варварой, мокрые и счастливые, бессильно вытянулись на теплом песке, он предложил ей руку и сердце. Как был – голый, разгоряченный, со все еще вздыбленным мужским естеством. Предложил, и самому стало неловко – фарс какой-то чудовищный, пошлятина, от которой тошнотно сводит скулы. И даже обрадовался, услышав Варварин смех – необидный, понимающий.
– Никитушка, ты хоть и огненный жеребец, – сказала она тогда и, не оборачиваясь, пошла в воду, – но неподкованный, без седла и конюшни. Можно шею сломать.
Ее спина и ягодицы были в песке, рыжие волосы свободно падали на загорелые плечи.
Искупавшись, Варвара сразу же накинула платье и мило заговорила о пустяках. Весь следующий день она была нежна, пришла проводить Граевского на станцию, а в декабре прислала ему в полк письмо. Короткое, в три строки:

«Вышла замуж,
прости.
P. S. Очень люблю тебя. Твоя В.»

Хорошенький подарок к Новому году! Чуть позже пришла посылка от дядюшки. Тот прислал Граевскому на Рождество благословение и пару «картузов» отличного табака, настоящего довоенного месаксуди[1]. В посылке лежало письмо. В нем генерал писал, что здоровье его постепенно налаживается, с тетушкой нехорошо – начались провалы в памяти, а Варвара вышла замуж за банкира Багрицкого, выкреста, без роду и племени, сказочно разбогатевшего на военных поставках. Просил беречь себя и возвращаться с победой.
От Варвариного письма пахло духами, от дядюшкиного – лекарствами, чем-то застоявшимся, прогоркло-кислым.
– Фи, штабс-капитан, какой вы молчун. – Киска тем временем вставила в мундштук папироску, закусила янтарь крепкими, желтыми от табака зубами и, ухмыльнувшись пухлогубым ртом, подняла глаза на Граевского:
– Ну? Вы всегда так тяжелы на подъем?
Взгляд ее сделался кокетливым и шалым.
– Пардон. – Тот с некоторым опозданием чиркнул спичкой и, дав даме прикурить, смотрел на огонек, пока не стало жарко пальцам. – Не всегда.
От скудного освещения, духоты и спирта, смешанного с красным вином, Киска неожиданно показалась ему очень хорошенькой, потом он выпил еще и решил, что она просто красавица, куда там Варваре.
Ее письмо он вначале воспринял с философским спокойствием – ну, выходишь, так и выходи. Это уже позже его начали мучить ночные кошмары.
Каждый раз виделось одно и то же. Ему снился жирный, с воспаленными щеками и обрезанным членом – а как же иначе! – перекрещенный жид Багрицкий. Банкир хохотал золотозубой пастью так, что колыхалось брюхо, и, вихляя волосатым телом, грубо овладевал Варварой. Граевский видел ее брезгливо перекошенное лицо, крепко, до боли, смеженные ресницы, громко кричал во сне и, обливаясь холодным потом, просыпался. Ему не хотелось жить в то время, он первым подымался в штыки, охотником ходил в разведку, но остался цел и даже получил чин штабс-капитана за геройство.
А потом, когда полк вывели на отдых в дивизионный резерв и Граевский стал завсегдатаем борделя, ночные кошмары покинули его.
«La donna e mobile[1], – вспоминая о Варваре, думал он и зло усмехался, – que femme veut – dieu le veut[2]».
– У вас такая странная линия жизни, штабс-капитан. – Пристально глядя Граевскому в лицо, Киска нежно коснулась его руки и положила ее ладонью кверху себе на колено. – Сейчас я вам погадаю. Меня цыганка одна научила.
Она сунула догоревшую папиросу в консервную банку, служившую пепельницей, и принялась водить пальцем по хитросплетению кожных узоров.
– Ой, да у вас двойная линия жизни!
И что она там видела, в полумраке, сквозь сизую табачную пелену!
– Ну что ж, две жизни – это хорошо. – Граевский встретился с соседкой взглядом и, перевернув руку ладонью вниз, почувствовал ее бедро. – За это стоит выпить. На брудершафт.
Не отнимая руки, он наполнил кружки и, выпив, поцеловал Киску в губы. Они были жадные, влажные и горячие, пахли табаком.
Между тем кто-то принес гитару, и недоучившийся студент консерватории прапорщик Паршин запел негромким, приятным голосом:
– Отцвели уж давно хризантемы в саду…
– А любовь все живет в моем сердце больном, – подхватили за столом, чокнулись и, загрустив, выпили вразнобой.
– Да, была жизнь. – Вздохнув, Киска положила Граевскому руку на ляжку и крепко сжала пальцы. – У нас в городском саду оркестр играл духовой, так мы гимназистками все глазели на танцующих, завидовали. Как же, газовые шали, шляпки «кэк-уок». Господи, какие дуры!
Ее губы дрожали.
– В честь наших дам. – Взяв минорный аккорд, Паршин запел про темно-вишневую шаль, на его печальных глазах блеснули слезы. Единственный сын табачного фабриканта, он ушел вольноопределяющимся на фронт, выслужил полный банк Георгиевских крестов и за отвагу был произведен в офицеры. В бою же этот благообразный юноша был жесток, словно абрек из «Дикой дивизии», и, твердо вонзая окопный кинжал в горло врага, пленных не брал.
Закончить романс, однако, Паршину не удалось, – дрогнув, его пальцы замерли на грифе.
– К черту музыку, господа. Пока война, никакого пения. – Приподняв свесившуюся на грудь голову, Ухтомский бухнул кулаком по столу, да так, что подскочили кружки. – Всем петь только гимн.
Перебрав, граф обычно становился мрачен и говорлив.
– Боже, царя храни, – привстав, затянул он было в одиночку, но «дал петуха» и шумно плюхнулся на патронный ящик. – Вы знаете, господа, что лично меня доконало на этой войне?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35


А-П

П-Я