https://wodolei.ru/catalog/installation/Geberit/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

все необыкновенно вкусное, приготовленное с большим количеством сахара и перца. Ели медленно, не торопясь, без лишних разговоров – наголодавшись, наслаждались пищей, уютом и теплом.
Хайм с бабочкой стоял в стороне и жестами отдавал приказы половым – живым, разбитным малым, ряженным под «добрых молодцев» – в поддевках и сафьяновых сапожках. Его обрюзгшее, с порочными морщинами лицо выражало вежливое равнодушие, умные глаза смотрели на офицеров с жалостью.
Эх, азохен вей, какими же надо быть кретинами, чтобы дать себя загнать на фронт, четыре года гнить в окопах, а потом вот так, во вшах и драных сапогах, с голодным брюхом, лезть из одного дерьма в другое. Н-да, плохо, коли нелады с головой! Черту оседлости они завели, евреи им, видите ли, помешали! Искали бы врага в других местах, глядишь, не блевали бы теперь кровью по чекистским подвалам!
Наконец еврейское меню иссякло, разгонная бутылочка «Камю» опустела, и очередь дошла до скворчащей, жаренной на сале яичницы. Офицеры оторвались от еды и, решив передохнуть, закурили «Звезду», паршивые, в общем-то, папиросы, на которые в довоенное время и не глянул бы никто. Увы, все изменчиво в этом мире!
– Да, цивилизация. – Страшила вдруг заметил, что из-под обшлага у него выползла вошь. Кривясь от отвращения, он с треском раздавил ее, вздохнул, вытер пальцы о скатерть и оглянулся на Хайма: – А что, любезный, вода еще не нагрелась?
– Сию минуту-с, – тот сделал шаг вперед, шаркнул кривенькой, добротно обутой ногой, – закипает-с.
Как все-таки хорошо, что единственный его сынок Венечка откупился тогда от фронта и теперь, сидя в далекой Аргентине, спокойно зарабатывает свой кусок хлеба с маслом. Над ним не каплет. Где хорошо, там и родина.
Офицеры успели докурить, выпить коньяка, закусить и только налили по второй, как их позвали в номера мыться. Каждому досталось по ведру кипятка, большому куску довоенного «мраморного» мыла «Ралле и К°» и сколько душа пожелает холодной воды, тонкой струйкой вытекающей из крана. Это было сказочное богатство из несбыточного сна. Когда сопреют подштанники, пещера Али-Бабы – это тьфу по сравнению с туалетной комнатой при гостиничном номере. О, внеземной восторг, райское наслаждение, исполнение заветных желаний!
Офицеры неспешно вымылись – не так чтобы начисто, но до полной победы над вшами. Побрились, надели свежее белье, намотали чистые портянки и наконец-то почувствовали себя людьми. Теперь можно было вернуться к столу, прикончить под закуску коньячок, навалиться на яичницу с салом, покурить, откупорить еще бутылку, съесть галушек со сметаной и медом, а потом – спать, спать, спать, чтобы ни храпа, ни вони, ни надоедливого колесного стука. Спать.
Однако тихо, без эксцессов, пасть в объятия Морфея офицерам не пришлось: в зале их ждал обещанный десерт – с полдюжины скучающих доступных женщин. Привычно закинув ногу на ногу, так, чтобы выглядывали кружева, они сидели вдоль зеркальной стенки и с отвращением следили, как лысый коммерсант, местный постоялец, убирает жареную курицу – причмокивая, обсасывая жирные пальцы, в одиночку. Хоть бы за столик кого позвал, жила!
Хайм оказался прав насчет клубники – девочки были что надо. Пара пышногрудых, розовощеких красавиц, недоучившаяся, попавшая в беду рыжая гимназисточка, бойкоголосая дивчина с соболиными бровями и актриска варьете – черноволосая, худенькая, похожая на хищного зверька, крутобедрая, с трогательной детской улыбкой, роскошная местечковая еврейка. В ее близоруко прищуренных глазах светились равнодушие, расчет и тщательно скрываемый страх – не пасть еще ниже, на самое дно зловонной человеческой клоаки.
– Пойдем-ка, милая. – Граевскому было все равно, и он, не выбирая, повел к себе в номер пышногрудую курносую дивчину, оказавшуюся говорливой, глупенькой и простоватой.
– А вы меня, пан офицер, на время чи на ночь? – Выпив коньяку, она раскраснелась, распустила косу и, наивно полагая, что это должно быть приятно, уселась клиенту на колени. – Экий вы гарный, ох, и справлю же я вам, пан офицер, удовольствие, довольны будете. Завсегда уси довольны. Тю, вы ж не думайте, у мени заразы нема, вчера только доктор бачил. Может, знаете, Исаак Абрамыч, с Елисаветинской? Он добрый, за чистку всего сотню карбованцев берет. Ох, коньяк-то хорош! В грудях так и пышет жаром! Спытайте, пан офицер, какие горячие!
– Да, ровно печка. – Скучая, Граевский равнодушно взял ее, не спеша, монотонно, словно механическую заводную куклу, застонал, не разжимая зубов, от накатившего наслаждения и стал стремительно проваливаться в сон, уже не слыша пронзительных женских взвизгов. Привиделось ему, будто он снова едет в вагонном сортире – холод, вонь, выматывающий стук колес…
Паршин остановил свой выбор на рыжей гимназистке, худенькой, интеллигентной, с мечтательным выражением больших печальных глаз. Будучи натурой опытной, она легко почувствовала, что клиента можно взять на жалость, и, пустив слезу, принялась живописать историю своего грехопадения. Поместье сожгли, родителей убили, над ней, совсем еще девочкой, надругалось сборище пьяных мужиков. Аборт с осложнениями, смертельная тоска, нежелание жить. Теперь – грубость клиентов, незавидная судьба проститутки, никаких перспектив. Хоть в петлю лезь.
Паршин был тронут до слез, подарил гимназистке тысячерублевую ассигнацию и в постели обращался с ней нежно, словно с новобрачной. Парадокс природы – все жестокие люди весьма сентиментальны.
Страшиле особо выбирать не пришлось – его самого уже давно выбрали. С чарующей улыбкой хозяйка заведения прижалась к нему глубоким декольте и с загадочным видом чуть ли не силой увела к себе. Казалось, она собиралась дать ему что-то особенное, чего еще не удостаивался ни один мужчина на свете. Впрочем, Страшила не очень-то возражал – такое внимание всегда приятно. До самого утра из хозяйских покоев доносились скрип кровати и сладостные крики волоокой матроны – в чем в чем, а уж в мужчинах-то она разбиралась…
Над Киевом повисла ночь, сплошной стеной шел мокрый снег. А где-то за белесой пеленой, пронзая непогоду буравами прожекторов, тащились эшелоны Муравьева. Они были уже совсем близко.


Глава десятая

I

– Проходи. – Выпятив челюсть, Мазель взял Гесю за локоть и жестко посмотрел на часового у дверей. – Товарищ со мной.
Говорил он негромко, почти не разжимая зубов, веско роняя каждое слово.
Часовой шмыгнул озябшим носом и, скользнув колючим взглядом по Гесиной фигуре, промолчал. Стоя на морозе в солдатской шинели, перетянутой крест-накрест пулеметными лентами, в драных сапогах и мятой офицерской фуражке, он мечтал о тепле караульного закута. Лимонки на его поясе подернулись инеем, с усов свисали длинные сосульки.
В вестибюле бывшего здания градоначальства было неуютно. Из людских ртов клубами вырывался пар, два пулемета, подняв тупоносые морды, словно церберы, застыли у входа. Вдоль стены кривилась чернильная стрелка, рядом лихо выплясывали корявые буквы: «Комендант».
– Нам наверх. – По мраморной, знавшей лучшие времена лестнице поднялись на второй этаж, повернули в коридор направо. Взявшись за бронзовую ручку, Мазель без стука открыл массивную, мореного дуба дверь и коротко оглянулся на Гесю: – Заходи.
Это была приемная. Стол на резных ножках, черный кожаный диван, бархатные складки портьер, плотно закрывающих окно. Из стены сиротливо торчал ржавый железный крюк – раньше на нем висел парадный, в полный рост, портрет государя императора. Воздух в помещении был сперт, пахло табаком, печным угаром и чем-то кислым. В углу, оседлав венский стул, курил плечистый парень в распахнутом полушубке. Увидев Мазеля, он вскочил, подобрался и машинально, по фронтовой привычке, спрятал папиросу в рукаве.
– Товарищ Мазаев, здравствуйте!
В самой глубине глаз Мазеля зажегся тусклый огонек ненависти.
– Надымил-то, Каблуков, не продохнуть. – Картинно сморщив нос, Шлема небрежно протянул ему руку, кивнул в сторону обитой коленкором двери: – Небось знаешь, легкие-то у Феликса Эдмундовича надорваны. На проклятой царской каторге. Кто там у него?
– Товарищ Петерс. – Парень в полушубке поспешно затянулся и, поплевав на палец, папиросу затушил, сунул окурок за ухо. – Давно уже, чай им два раза подавали.
– А, значит, Петерс. – Мазель с силой закрутил кончик бороды, задумался, потом, вспомнив все-таки про Гесю, усадил ее на диван. – Отдохни пока.
Вытащил портсигар и, ничуть не смущаясь присутствия Каблукова, закурил. Петерс, опять чертов Петерс, выскочка, бабник и хам! Занял его, Мазеля, козырное место. Сволочь.
Время тянулось медленно. Геся отчаянно скучала, парень в полушубке вздыхал, ерзал на стуле, томился, Шлема с важным видом дымил, мерил приемную шагами. То и дело заходили какие-то люди, спрашивали то Дзержинского, то Петерса, то закурить, жали руку Мазелю, хлопали по спине Каблукова и с озабоченным видом уходили. Далеко было слышно, как стучат по паркету их подкованные, задубевшие сапоги.
Наконец обитая коленкором дверь открылась, и показался человек с лицом умным и волевым, на котором, правда, внимательный наблюдатель разглядел бы следы всех худших пороков, существующих в природе.
– А, Мазаев, привет, – кивнул он расплывшемуся в улыбке Шлеме, коротко мазнул глазами по Гесиному подбородку и, нахмурившись, уперся взглядом Каблукову в лицо: – В чем дело, товарищ, почему не бережете революционное время?
Разговаривал Петерс в интеллигентной манере, с заметным прибалтийским акцентом, не спеша.
– Что значит, приговор не утвержден? Я же сказал, начинайте по списку, поставить подпись недолго. В деле борьбы с контрреволюцией важна не закорючка на бумаге, а головы врагов. Ладно, давайте-ка начинать.
Он цепко ухватил Каблукова за рукав и, как-то по-особенному значимо кривя тонкие губы, вывел его из приемной. Едва дверь за ними закрылась, на пороге кабинета появился Дзержинский в длинной, до пят, шинели внакидку. Между указательным и средним пальцами левой руки он держал дымящуюся папиросу.
– Так это и есть ваша жена, товарищ Мазаев? Очень приятно, прошу. – Он сделал приглашающий жест, посторонился, пропуская Гесю в кабинет, и дружелюбно посмотрел на Шлему: – А вы, Сергей Петрович, пока займитесь чем-нибудь, вопрос деликатный.
Опустившись на предложенный стул, Геся заметила в углу за ширмой разобранную постель и быстро перевела взгляд на хозяина кабинета: «Ну и чучело, однако!»
Ее поразило, что Дзержинский, чье имя вызывает у всех безотчетный ужас, очень уж неказист собой – тощий, угловатый, с жидкой бороденкой «а-ля черт» и большими залысинами на лобастой голове. Казалось, вся его жизненная сила сосредоточилась в глазах – они сверкали сумасшедшим блеском, взгляд их был пронизывающим, исступленным, словно у средневекового фанатика, во имя веры идущего на костер.
«Нет, такому не до гребли, – коротко вздохнув, Геся скрестила ноги под стулом, расстегнула верхнюю застежку шубы, – чистый психический, маньяк. Середины не знает». Она не ошиблась, Дзержинский в самом деле был максималистом; не желая замечать полутонов, в жизни он признавал лишь два цвета – белый и черный. Все в нем было доведено до крайности, усугублялось врожденным «шляхетским» гонором и обостренным чувством болезненного самолюбия.
В юношестве он был истовым католиком и в шестнадцать лет твердо решил посвятить себя церкви. «Бог – в сердце! Да, в сердце, а если бы я когда-нибудь пришел к выводу, что Бога нет, то пустил бы себе пулю в лоб! Без Бога я жить не могу», – сказал он как-то своему старшему брату, атеисту, Казимиру. Когда же мать и семейный ксендз с трудом отговорили Фелека от карьеры священника, в сердце его образовалась пустота. Однако скоро он нашел себе нового кумира – автора «Капитала»…
– Товарищ Мазаев рассказывал мне о вас, – Дзержинский поплотнее закрыл дверь, твердо чиркнув спичкой, прикурил погасшую папиросу. – Жуткая история. Пьяный русский сброд насилует еврейскую девушку, и все это с подачи православных мракобесов! Проклятый царизм!
Впитавший с материнским молоком ненависть к России, которая лишила Польшу независимости, он терпеть не мог москалей. Геся, промолчав, скорбно вздохнула, и, глянув ей в лицо, Дзержинский вдруг почувствовал, как тяжело забилось сердце. Ах, Езус Мария, и почему это у евреек такие глаза, огромные, печальные, задевающие самые сокровенные струны души? Он сразу вспомнил Юлию, незабвенную Юлию Гольдман, свою первую и единственную любовь. Вспомнил ее последние, тихие, словно весенний ветерок, слова любви. Почему тогда в Швейцарии он не умер вместе с ней…
«Нервы ни к черту! – Дзержинский отвернулся и, взяв себя в руки, за одну затяжку докурил папиросу. – Надо будет подумать насчет хвойных ванн». Как обычно, настроение у него резко переменилось, превратившись из сентиментального, жалостливого в крайне агрессивное, вызывающее экзальтацию и прилив сил.
– Если вы пришли к нам, чтобы мстить, немедленно уходите.
Он уже совсем по-другому, твердо, оценивающе, посмотрел на Гесю и решительно сунул окурок в пепельницу. Глаза его сузились, взгляд сделался острым, словно булатный клинок.
– Запомните, у вас не должно быть никаких эмоций, ничего личного, только трезвый расчет и вера в революцию. Вы отказались от брата, классового врага, – это хорошо. Никаких родственных привязанностей! Пламя смертельной борьбы должно выжечь из сердца все чувства, оставить только любовь к свободе, только уверенность в победе пролетариата. Враги не дремлют. – Дзержинский снова закурил, сутулясь, прошелся до окна и обратно. – Одних демобилизованных офицеров в Питере пятьдесят тысяч, затаились, только и ждут, чтобы взять революцию за горло, на штыках вернуть старую жизнь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35


А-П

П-Я