https://wodolei.ru/catalog/ekrany-dlya-vann/razdvizhnye/ 

 


Все еще продолжая меня не замечать, он собрал охапку рваной бумаги, клочков конвертов с синими марками и штемпелями, отнес их быстрыми, легкими шагами в кухню и стал бросать в горящую плиту.
Лишь после этого, испачкав сажей свои манжеты, он обернулся и вдруг, заметив меня, улыбнулся какой-то безвольной жалкой улыбкой, как бы прося у меня за что-то прощения.
И, сам не зная почему, я заплакал.
Я уже писал здесь, что одна книжка, некогда подаренная мне вятской бабушкой — папиной мамой, — называлась «Волшебный рог Оберона», а другая бесследно исчезла из моей памяти, и вдруг только что, сию минуту, более чем через семьдесят лет, я вспомнил ее:
«Спящая красавица».
На яркой лубочной обложке — разноцветная картинка, представляющая замок, заросший розовым шиповником, и среди колючих цветущих ветвей лежит спящая красавица, а над ней наклонился прекрасный юноша в бархатном камзоле и берете с фазаньим пером. Он касается губами румяной щечки спящей красавицы, и вдруг она просыпается, глядя на мир восхищенными глазами.
…Ах, как долго я спала!…
И все вокруг оживает.
Содержание этой сказки общеизвестно, но тогда я узнал ее впервые. Иногда мне кажется, что это сказка о моей душе: в ранней юности, быть может в детстве, она укололась о веретено злой волшебницы и заснула. И спала до тех пор, пока кто-то не пробрался к ней сквозь колючую, непроходимую чащу шиповника и не коснулся ее губами.
И моя душа проснулась…
…в половине второго утра разбудили меня соловьи. Полно спать, подымайся, пора. Ты забыл, что рожден для любви. Ты забыл, что над люлькой твоей зеленел упоительный рай, а тебе говорили: убей! Ненавидь! Не люби! Презирай! И покуда я спал не дыша, без желаний, без чувств и без слов, — как слепая бродила душа по обугленным улицам снов. Как слепая шаталась она, оступаясь на каждом шагу: я была для любви рождена, не могу убивать, не могу! Я проснулся и тихо лежал, на ладони щеку положив. О, как долго, как страшно я спал и как странно, что я еще жив! И как странно, что я не сражен, что над миром царят соловьи и что мир не для смерти рожден, а для счастья, добра и любви… И в слезах я лежал в полусне, и дрожали в лесу янтари, и сквозь сосны тянулись ко мне розоватые пальцы зари…
…она меня поцеловала…
Бомба
Несмотря на распространившиеся по городу слухи, что анархисты собираются на рождество бросить бомбу в епархиальное училище, мы отправились туда на елку — папа, тетя и я, — а маленького Женю оставили дома с няней.
Рождественскую елку в епархиальном училище стали устраивать сравнительно недавно, так как считалось, что елка — это древнегерманский языческий праздник, несвойственный православному христианству. До этого на рождестве в епархиальном училище устраивали нечто вроде рождественского народного вертепа.
Но теперь решили ввести в обиход рождественского праздника елку, хотя и считали ее немецкой затеей.
Мы решились идти на елку после некоторых колебаний. Тетя считала, что лучше не ходить, папа же решительно заявил, что слухи о бомбе не больше чем фантазия перепуганных обывателей и он не верит, чтобы какой-нибудь — пусть даже самый крайний анархист-социалист — решился бросить бомбу в такое мирное учреждение, как епархиальное училище, да еще на рождество, когда больше половины епархиалок разъехалось на каникулы в приходы своих родителей — уездных или деревенских священников, а в училище остались только сироты, которым некуда ехать на каникулы.
— Но на елке будет присутствовать архиерей, — многозначительно сказала тетя.
— Ну и что же из этого следует? — спросил папа.
— Они захотят его хлопнуть, — сказала тетя.
— Глупости, они архиереев не убивают. Они убивают губернаторов, — сказал папа с такой уверенностью, как будто ему было досконально известно, кого именно убивают анархисты.
Мне расхотелось идти на елку, хотя я с большим терпением ждал этого вечера, сулившего мне волнующий рождественский чай из толстых епархиальных кружек в обществе молодых девушек-епархиалочек, среди которых попадались удивительно миловидные, несмотря на плохо скроенную и грубо сшитую форму из голубого шевиота, мужские башмаки на резинках, с белыми ушками и волосы, спрятанные на затылке в особые сетки какого-то темного, мушиного цвета, прикрепленные к круглым гребешкам, открывавшие гладкие девичьи лобики.
В холодной столовой, куда надо было спускаться парами по железной лестнице, в полуподвале на длинных столах без скатертей рядом с каждой кружкой сладкого чая лежал ситцевый мешочек со сластями, пастилой, крымскими румяными яблоками и мандаринами, шкурки которых при нажиме пальцами так хорошо брызгались мельчайшими капельками душистого эфирного масла…
После некоторых колебаний было решено идти, оставив Женьку дома.
Тетя надела свое лучшее синее шелковое платье, отделанное валансьенскими кружевами, распространявшими нежный запах выветрившихся французских духов и цветущей бузины.
Папа надел парадный сюртук, а я в твердо накрахмаленных манжетах и крахмальном воротничке с отогнутыми уголками, который так волнующе холодил мою хорошо вымытую шею, с носовым платком, опрыснутым цветочным одеколоном, позабыв об опасности, грозившей нам, чувствуя приятное головокружение, нетерпеливо ждал, когда часы в темной столовой, где уже холодно блестел на паркете зеленый лунный свет, музыкально пробьют семь раз.
…ночь была чудная, снежная, в черном небе над трубами домов поднимались прямые столбы дыма, бросая летучие тени на крыши, покрытые шапками пухлого снега; в черном небе играли, переливаясь, рождественские звезды, а месяц был такой ясный, волшебно светящийся, как будто бы сошел со страниц гоголевской «Ночи перед рождеством»…
Вкусно хрустел снег под калошами прохожих, целыми семьями отправлявшихся на елки к знакомым; изредка, визжа полозьями, мягко, почти неслышно проносились извозчичьи санки, и в остром морозном воздухе, слегка пощипывающем уши, звенели их как бы стеклянные колокольцы и слышался музыкальный шорох крупных бубенцов, нашитых на хомуты бойких извозчичьих лошадок.
Однако иногда в глубине какого-нибудь темного переулка, ведущего к морю, мне мерещились тени бомбистов, и тогда меня охватывал страх и я жалел, что мы не остались дома.
В этот вечер все было как всегда: сначала ожидание приезда почетных гостей в квартире начальницы училища, высокомерной сановитой дамы, за цвет своего носа и за выпуклую грудь, обтянутую темно-лиловым шелком, получившую прозвище «индюшка».
Мое самолюбие, как всегда, страдало оттого, что в этой роскошной гостиной с мягкими шелковыми креслами, элегантными пуфиками, диванами и торшерами в кружевных абажурах, среди именитых гостей, приехавших с опозданием, рядом с архиереем с овальной панагией на груди, осыпанной драгоценными каменьями, особенно ярко блиставшими на черной легкой рясе, рядом с толстым генералом с жирными эполетами и красной анненской лентой через плечо, рядом с дамами в шляпах и боа из страусовых перьев папа и тетя выглядели бедными гостями, которых пригласили сюда по снисходительности ради праздника.
Я то и дело должен был шаркать новыми ботинками с еще не стершимися твердыми каблуками и кланялся на все стороны и даже, подойдя под благословение, поцеловал пухлую руку архиерея, который с деланной лаской посмотрел на меня, на мои жесткие волосы, насаленные фиксатуаром и разобранные на косой пробор, и сказал:
— Надеюсь, что в эти смутные дни из тебя вырастет верный слуга государя и православной церкви.
В ответ на что я еще раз шаркнул ногами по толстому ковру и боком отошел в сторону, чувствуя на губах запах душистого глицеринового мыла.
Начальница пригласила нас всех в большой белый актовый зал, где до самого потолка возвышалась скромно убранная, еще не зажженная елка, вдоль стен стояли в белых передниках и пелеринках епархиалки и зловеще чернели три громадных высоких окна, закругленных вверху. Они выходили в сад епархиального училища, где смутно поблескивали в месячном свете деревья, превращенные морозцем в некое подобие белых ветвистых кораллов.
Увидев эти три черных окна с неспущенными шторами, начальница покраснела от негодования, причем нос у нее и вправду стал багрово-сизым, как у индюшки. Властным мановением маленькой руки она подозвала к себе дежурную пепиньерку и прошипела в подставленное ухо:
— Разве вы не знаете, что они хотят бросить сюда бомбу? Сейчас же опустите шторы.
Побледневшая, с пылающими ушками, скользя по паркету, как на коньках, пепиньерка бросилась опускать шторы, и белые батистовые воланы с шуршанием своих колечек по проволоке опустились на окна, отделив белый мир холодного актового зала от черного мира, обступившего со всех сторон епархиальное училище.
Начальница, усевшись в кресло между архиереем и генералом, махнула кружевным платочком, и в тот же миг епархиальный сторож с волосами, густо смазанными лампадным маслом, поджег конец порохового шнура; в мгновение ока огонь обежал елку снизу вверх по спирали, и сотни свечек озарили актовый зал костром мерцающего света; холодный воздух сразу нагрелся, грянул хор высоких девичьих голосов, и начался праздничный вечер, заставив всех позабыть о бомбе.
Самая маленькая епархиалочка вышла из рядов и, сцепив руки ладошка в ладошку, громким мальчишеским дискантом отбарабанила традиционное рождественское стихотворение:
…"Снегом улица покрылась; вот уж и сама в гости к нам заторопилась матушка-зима. Вся под белой пеленою елочку несет и, качая головою, песенку поет"…
Теперь уже не помню, как дальше.
И все повторилось как в прошлом году: беготня по слабо освещенным коридорам, заглядываньем в темные, пустые и холодные классы, где замороженные окна таинственно мерцали в месячном свете, потом чай в толстых кружках и ситцевые мешочки с гостинцами, и блаженная неловкость, испытываемая мною, когда я сидел между двух смазливых епархиалочек со вспотевшими подмышками, и мы брызгались друг в друга, нажимая мандариновые корки, и маленькая бойкая епархиалочка быстро проговорила по окончании чаепития молитву:
«…благодарю тебя создателю, еже сподобил еси нас»… и так далее…
В этот вечер, бегая по чугунным лестницам епархиального училища, я забрался в канцелярию, где тетя по совместительству исполняла также должность письмоводителя, и еще раз полюбовался на письменном столе старинным канцелярским чернильным прибором из обожженной глины, как теперь говорят — керамики, где меня особенно привлекала песочница, из дырочек которой некогда, когда еще не была изобретена промокательная бумага, засыпали исписанный свежими чернилами лист бумаги очень мелким золотистым песком, а потом ссыпали этот песок обратно в песочницу, и лист бумаги оказывался совершенно высушенным.
(Впрочем, иногда исписанную бумагу сушили другим способом, водя им над стеклом горящей лампы.)
Здесь же в ящике валялось несколько очиненных гусиных перьев, какими уже со времен Гоголя никто не пользовался. Расщепленные головки этих ободранных, обкусанных перьев хранили следы черных, как тушь, канцелярских чернил прошлого века, сделанных из чернильных орешков, и это вызывало в моем воображении мир гоголевских чиновников, скрипящих своими гусиными перьями среди ясеневых шкафов со связками старых дел, распространявших вокруг себя какой-то сургучный и в то же время мышиный, архивный запах дореформенных присутственных мест.
…все обошлось благополучно…
…Бомбу не бросили. И, возвращаясь с папой и тетей по морозной улице домой, я украдкой нюхал свою руку, которая после тайного пожатия чьей-то нежной девичьей руки вся пропахла цветочным одеколоном.
А звезды в черном, уже вполне ночном небе разыгрались вовсю, и мороз не на шутку кусался.
Свиное сало
Семейная легенда гласила, что когда мне было не больше двух лет, я вошел в кухню, где мама собиралась делать хрустики, или, как они теперь называются, хворост, и на жарко растопленной плите в чугунном казанке кипело расплавленное свиное сало.
Неизвестно каким образом мне удалось дотянуться до казанка, опрокинуть его, и кипящее свиное сало вылилось прямо на меня. При этом я так пронзительно завизжал, что вдоль всей нашей Базарной улицы тревожно распахнулись окна, как всегда при каком-нибудь происшествии.
Я кричал безостановочно в течение по крайней мере пяти минут, и мама, потеряв голову, обливала меня водой, посыпала тальком, мазала вазелином и сдирала с меня платьице, покрытое потеками расплавленного свиного сала.
Казалось, для меня уже нет спасения.
Мама и кухарка, видевшие, как полный казанок кипящей жидкости сверху опрокинулся на меня, были уверены, что все кончено. Однако произошло чудо. Каким-то образом все сало вылилось мимо моей головы, одна лишь капля попала на мое тело — на горло, — причинив адскую боль, которая, впрочем, быстро прошла.
Но на горле на всю жизнь осталась отметина.
С тех пор как я начал бриться, кожица на этом давнем шраме сдирается от малейшего неосторожного прикосновения бритвы, так что приходится прикладывать ватку или прижигать квасцами.
Когда мама поняла, что я цел и невредим, она поцеловала мое обожженное горло, смазала его вазелином, присыпала рисовой пудрой и со свойственным ей украинским юмором сказала:
— Теперь ты у меня меченый, а бог шельму метит.
Мама приписала мое чудесное спасение двум макушкам на моей голове.
Считалось, что две макушки бывают только у редких счастливчиков. Я не думаю, чтобы моя жизнь сложилась как-то особенно счастливо. Бывали в ней, конечно, и неудачи, но в основном я прожил свою жизнь, как сказал некогда один мой ныне покойный, незабвенный друг, в счастливом дыму.
Во всяком случае, я был несколько раз на волосок от смерти и всегда по счастливой случайности оставался жив: например, во время первой мировой войны, на румынском фронте, в предгорьях Карпат немецкий снаряд разорвался буквально у меня под ногами; меня подбросило вверх, потом швырнуло на землю;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72


А-П

П-Я