https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_vanny/s-dushem/ 

 


— Ну все-таки… — сказала мама. — Я дам ему всего один порошок.
— Ни за что! Ни полпорошка! — закричал папа. — Я не позволю травить ядом нашего сына. В печку его, в печку!
И не успела мама произнести «ах!», как папа в развевающемся сюртуке с порошками в руке очутился возле печки, с поразительной быстротой отвинтил медный запор герметической заслонки, откинул ее в сторону и, весь озаренный жаром раскаленных дубовых дров, яростно бросил в трескучий огонь нарядную аптекарскую коробочку, которая в один миг вместе со всеми линтваревекими порошками превратилась в черный комок пепла, улетевшего в трубу.
Затем папа закрыл двойную чугунную заслонку, завинтил медный винт и, сразу успокоившись, виновато подошел к маме:
— Извини, Женечка, но — ей-богу! — я был прав.
Не знаю, что ответила мама, так как я уже сладко спал, положив по своему обыкновению руки ковшиком под щеку.
Папин завтрак
Повязавшись белым фартуком, мама жарила на кухне котлеты. На глазах у меня плоские розовые сырые котлеты, слепленные из рубленого мяса, вспухали, покрывались коричневой корочкой, и когда мама, желая проверить степень их готовности, надкалывала их вилкой, из них с шипеньем брызгал горячий говяжий сок, наполняя кухню до того аппетитным запахом, что у меня слюнки текли. Мама была мастерица жарить котлеты и жарила их сама, особенно в тех случаях, когда они предназначались на завтрак папе.
Два раза в неделю папа давал уроки в юнкерском училище, и мама посылала ему туда завтраки с моей бонной, а попросту говоря, няней, — белокурой рижской немочкой по имени Амалия, которую некоторые наши гости игриво называли:
— Амалия и так далее…
Что заставляло Амалию краснеть, а маму — грозить остряку средним пальцем с маленьким обручальным кольцом.
…Мама раскладывала на столе твердо накрахмаленную салфетку с нашей семейной меткой гладью и заботливо, словно совершая некий важный и приятный ритуал, заворачивала в нее пухлые, еще горячие котлеты, вложенные между ломтями белого хлеба, так называемого «арнаута», который быстро пропитывался котлетным соком — вкусной коричневой подливкой…
Салфетка завязывалась сверху узелком, и Амалия брала папин завтрак в руки, уже одетая в тальму и шляпку, в то время как мама надевала на меня пальтишко, причем я все время не попадал вывернутыми руками в рукава, а потом, вытащив мои пухлые кулачки наружу, мама застегивала у меня на горле тугой крючок и на всякий случай надевала на мои ноги суконные — на резине — ботики. «Амалия и так далее» на всякий случай брала свернутый зонтик, и мы отправлялись по Французскому бульвару, еще называвшемуся тогда Среднефонтанской дорогой, в юнкерское училище, стараясь не опоздать к большой перемене, которую возвещали звуки трубы, слышные далеко вокруг большого казенного, по-военному мрачного здания юнкерского училища, выкрашенного в казарменный желтый цвет, всегда наводивший на мою душу уныние и еще какое-то сложное чувство нелюбви ко всему военному.
Тогда еще перед юнкерским училищем не было ни сквера, как стало позднее, ни стадиона, как теперь, а был громадный, заваленный мусором и поросший почерневшим бурьяном пустырь, вернее овраг, над которым жесткий ветер поздней осени или очень ранней весны нес облака холодной пыли и с такой силой бил в лицо, что мы с Амалией принуждены были время от времени поворачиваться спиной и идти задом наперед, причем Амалия с трудом удерживала рукой в кружевной перчатке свою рижскую шляпку, готовую всякий миг улететь в серое от пылевых смерчей небо, где ныряли и кувыркались бумажные змеи, запущенные мальчишками с Новорыбной улицы.
…раздувались и трещали накрахмаленные юбки Амалии…
Часто в эти дни в мой глаз попадала соринка, песчинка, натирала мне веко, и потом ее долго удаляли разными способами: то мама, вывернув мне веко, осторожно вылизывала ее языком и я чувствовал на лице мамино влажное, теплое дыхание, то Амалия наливала чайный стакан кипяченой водой — доверху, всклянь, — и я опускал в него изо всех сил вытаращенный глаз и держал его в воде до тех пор, пока песчинка или соринка сама собой не вымывалась из глаза.
И — боже мой! — какое я тогда испытывал наслаждение после адских мук, причиненных моему нежному глазу острой, граненой песчинкой с юнкерского пустыря.
…это еще были остатки Одессы пушкинских времен, «Я жил тогда в Одессе пыльной…»
Мы проникали в юнкерское училище с парадного хода с тяжелой дверью и поднимались по мраморной лестнице в два марша мимо белого гипсового бюста царствующего императора Николая II, поставленного на мраморную полочку, приделанную к белой стене. На гипсовую голову императора с косым пробором постепенно оседала пыль, так что его макушка была несколько темнее бородки и щек под неподвижно-лучистыми августейшими глазами, что придавало облику императора странное выражение запущенности, обреченности.
…в 1917 году, в день Февральской революции, в Одессе произошли сильные оползни как раз в районе Отрады и Малого Фонтана, где не было повреждено ни одного дома, кроме массивного здания юнкерского училища, переименованного в то время в военное училище: глубокая трещина прошла через капитальную стену фасада и расколола бюст государя императора, что было воспринято как зловещее предзнаменование конца трехсотлетней династии Романовых.
Я сам видел тогда этот треснувший бюст, еле державшийся на своей расколотой полочке…
Но во время моего детства царский бюст был еще цел, и мы с Амалией проходили мимо него по красной ковровой дорожке лестницы с почтением и некоторым страхом, видя в Николае II нечто вроде земного божества.
На верху лестницы были еще одни двери, стеклянные, а за ними сидел на табуретке дневальный юнкер в белой, будничной косоворотке, с голубыми, будничными погонами. Он докладывал о нашем появлении дежурному офицеру, и нас впускали в приемную, где Амалию оставляли сидеть и дожидаться, а для меня как для маленького мальчика, сына преподавателя, делали исключение и разрешали пройти в очень широкий коридор, где дежурный трубач уже трубил отбой. Начиналась большая перемена, и, окруженный юнкерами, из класса выходил оживленный папа с указкой в руке и свернутой географической картой под мышкой. Я приближался к нему, протягивал завтрак в салфетке, а он, в новом сюртучке, разительно отличаясь от всего военного своим мирным, штатским видом, принимал из моих рук приготовленный мамой завтрак, затем поднимал меня и целовал, щекоча мое лицо своими усами и бородой.
Юнкера со штыками в кожаных ножнах, привешенных сзади к поясу с ярко начищенной орленой бляхой, щекотали меня, делали мне козу и бодали своими крепкими щетинистыми головами, а я отбивался от них и хохотал так громко и заразительно в этом огромном угрюмом военном коридоре-зале, что даже полковник в парадной форме с эполетами и орденом на тугой шее, инспектор классов, проходя строевым шагом мимо вдруг окаменевших юнкеров и поводя своими длинными стреловидными усами, снисходительно улыбнулся сквозь золотое пенсне, ущипнувшее его толстую переносицу. Он как бы хотя и не одобрял, но и не запрещал игру своих юнкеров с ребенком, принесшим сюда домашние котлеты своему штатскому папе.
Пока папа, устроившись перед подоконником, с благоговением ел приготовленный милыми мамиными руками еще теплый завтрак, стараясь не уронить ни одной крошки, я со страхом рассматривал окружающие меня предметы: развешанные по стенам какие-то военные таблицы и мишени, учебную винтовку на специальном станке, наконец, особенно поражавшую и пугавшую меня полевую трехдюймовую пушку на зеленых колесах, подоткнутых деревянными треугольниками, чтобы пушка не скользила по паркету. Рядом с ней находился набор настоящих артиллерийских снарядов, угрюмо отливавших гладко выточенной сталью, блестевших медью боевых головок и центрующих поясков, как мне объяснил один из усатых юнкеров с плоско-щетинистой головой.
В соединении с устойчивыми военными, казарменными запахами натертых мастикой полов, армейского сукна, ваксы, кожи, щей, гречневой каши, светильного газа и оружейного масла все это угнетало меня предчувствием какой-то отдаленной, но неизбежной беды, подстерегающей всех нас, штатских людей, мирно и тихо живущих на свете за пределами этого казенного, военного здания.
Я заметил, что другие преподаватели, военные, завтракая на ходу булками с колбасой, не без зависти смотрели на моего папу, евшего такие вкусные домашние котлеты, постелив на широкий подоконник безукоризненно белую, туго накрахмаленную салфетку, свисающую вниз одним углом с нашей меткой гладью.
…но вот раздавался надтреснутый, трагический вопль медной трубы, возвещавшей конец большой перемены.
Забрав с собой салфетку, с чувством хорошо выполненного долга мы с Амалией, раскрасневшейся после игривых разговоров с дежурным офицером, выходили на пустырь, где нас подхватывал сухой жесткий ветер, задиравший крахмальные юбки Амалии и крутящий вокруг нас бурые облака пыли, такие мрачные под пасмурным небом поздней осени или же очень ранней южнорусской весны…
Постное масло
В квартире никого не было. Я остался один. Кто не испытывал в детстве чудесного чувства безграничной свободы и вместе с тем страха, когда его ненадолго оставляли в пустой квартире среди непривычной, ошеломляющей тишины, шумящей в ушах как водопад, изредка нарушаемой таинственным потрескиванием мебели или звуком упавшей в кухне из крана звонкой капли?
Я ходил по тихим, пустым комнатам среди мебели и разных других вещей, чувствуя себя полным хозяином: что хочу, то и сделаю!
…захочу — подставлю стул и полезу на верхнюю полку буфета, где стоят туго завязанные бумагой банки варенья, присланные бабушкой из Екатеринослава; захочу — попытаюсь открыть верхний ящик папиного комода; захочу — понюхаю в тетиной комнате духи, вынув стеклянно-матовую пробку причудливого флакона; захочу — открою крышку пианино и одним пальчиком выстукаю «Чижика»; захочу — пойду в кухню и осмотрю там все полки и ящики, в которых всегда можно найти множество интересных предметов, а то загляну в таинственный сундучок кухарки и узнаю, что она там прячет…
Дело было в послеобеденное время, и уже довольно низкое, но все еще яркое солнце по диагонали пронизывало всю нашу квартиру своим желтым светом.
В кухне было особенно солнечно, тепло и тихо. Я еще не решил, что мне предпринять, как вдруг взгляд мой остановился на чайном стакане на подоконнике рядом с куском недоеденного хлеба. Стакан был наполовину недопит, и чай в нем, пронизанный солнечными лучами, светился, как янтарь. Он уже, по-видимому, успел остыть, а я ужасно любил остывший сладкий чай, который всегда напоминал мне поездки по железной дороге в Екатеринослав к бабушке, потому что тетя поила меня в вагоне таким заранее приготовленным сладким чаем, наливая его из специальной бутылки в свою жеваховскую чашку.
У меня потекли слюнки, и, несмотря на то что мне было строго-настрого приказано не ходить на кухню и ничего там не трогать, я взял в руки стакан, показавшийся мне слишком тяжелым, и, предвкушая наслаждение, с жадной торопливостью его выпил до дна и в ту же секунду понял, что произошла ужасная ошибка: вместо чая в стакане оказалось подсолнечное масло и я вместо сладкого, холодного, душистого чая залпом проглотил жирную жидкость, чувствуя на языке ее какой-то пресный и вместе с тем своеобразно-пахучий вкус.
Вся полость моего рта, зубы, язык, гортань были покрыты пленкой растительного жира. Меня едва не стошнило. Я выронил стакан, он разбился.
Я бросился к кухонному крану и пытался прополоскать рот, но рот не прополаскивался, не так-то было легко избавиться от налета подсолнечного масла. Мой подбородок, щеки, руки, даже почему-то уши были покрыты подсолнечным маслом. Я стал мылить руки стирочным, кухонным, так называемым «казанским мылом» — серым с синими прожилками, но мыло плохо мылилось, и постное масло не смывалось.
В это время в кухню вошла вернувшаяся из города тетя, ведя за ручку маленького Женю. Еще не переступив порога кухни, она сказала:
— Я же говорила, что этого скверного мальчишку нельзя оставлять в квартире одного. Он выпил подсолнечное масло. Когда-нибудь он напьется уксусной эссенции, и тогда придется вызывать карету «скорой помощи». У тебя, — сказала она, обращаясь уже прямо ко мне, — глаза завидущие и руки загребущие: что ни увидят, то и хватают. Ох, ты у меня когда-нибудь докрутишься!
— Ах, тетя, вы ничего не понимаете! — с тоской сказал я.
А Женька захохотал…
Стоило ли им объяснять мою ошибку? Все равно они бы не поверили.
Мерцание рождественских снегов.
В доме одного мальчика я увидел рождественскую елку, поразившую меня тем, что она стояла на как бы настоящем сугробе мерцающего снега и ее ветви были так же покрыты как бы самым настоящим мерцающим снегом.
Дело оказалось очень простым: елку обложили обыкновенной ватой, посыпанной сверху борной кислотой. Пластиночки борной кислоты блестели, как поверхность снега, прихваченная рождественским морозцем, с кристалликами крупных снежинок.
Освещенный елочными свечами, этот искусственный парчово-белый снег вспыхивал разноцветными огоньками и был несказанно прекрасен.
Пожираемый завистью, я решил на следующий год устроить у нас на елке такой же снег. Разумеется, я тут же забыл о своем решении и вспомнил о нем лишь в сочельник, когда елка уже стояла в гостиной, воткнутая в деревянный крест, который тут же вырубил топором и связал, провертев в середине коловоротом дырку, дворник Петр, мастер на все руки.
…крепко смерзшиеся ветви елки, постепенно согреваясь в натопленной комнате, распускались красивой сквозной темно-зеленой пирамидой и наполняли воздух особым смолистым, лесным, рождественским запахом — каким-то крепким, очень русским…
На столе уже были разложены прошлогодние елочные украшения — тончайшие, почти невесомые стеклянные шары, бумажные цепи, золоченые и серебряные орехи, подсвечники на пружинных защипках, пачки разноцветных парафиновых свечек, мотки серебряной канители, мигающие при свете вечерней лампы, облитые белым сахаром, ржаные звездообразные пряники с цветными гарусными петельками и множество других украшений и картонажей, вызывавших в душе острое ощущение наступающего праздника.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72


А-П

П-Я