https://wodolei.ru/catalog/vodonagrevateli/protochnye/ 

 

Мы слышали их неутомимое шевеление в ситах, куда для них клали свежие листья шелковицы, которыми они питались. Там же — в этой пустой беленой комнате — хранились уже готовые коконы, мертвые, ошпаренные кипятком. Кирьяковы продавали эти коконы на шелкомотальную фабрику, что было для семьи известным приработком, так же как набивка папирос, чем занимался — как мы уже заметили — в свободное от службы время глава семьи, сам не курящий, по заказу табачного магазина. Семья водила птицу и свиней; по двору, испятнанному раздавленной кроваво-красной шелковицей, бегали цесарки, индюшки. Имелись две коровы. Словом, семья была на редкость трудолюбивая, и мы с Юркой чувствовали себя бездельниками и дармоедами.
Однако это не мешало нам наслаждаться упоительными июльскими днями в этом глухом уголке необъятной Российской империи, уголке ни на что не похожем, как будто бы мы заехали в совсем незнакомую страну, в дельту какой-то сказочной реки, страну с аистами на крышах и белыми лилиями, сплошь покрывавшими стоячую воду плавней, где во тьме у самых корней камыша росли рогатые водяные орешки, похожие на маленьких пузатых чертенят, и куда уходили скользкие и прочные плети лилий, качающихся наверху, на своих овальных листьях, сплошь покрывавших поверхность воды, напоминая плавающие палитры с густо выдавленными на них толстыми звездами белил и хрома, почти обесцвеченных подымавшимися горячими испарениями болотной воды.
…это было задолго до того, когда я впервые увидел «ненюфары» Клода Монэ в Лондоне…
С утра до вечера мы плавали в своем корыте среди камышей, таких высоких, что небо над протоками плавней виднелось лишь как узкая бледно-синяя щель с редкими белоснежными июльскими облаками. Мы раздевались и, раздевшись, плавали вокруг нашего черного ковша в теплой, почти горячей воде, рвали лилии, ныряли на дно, где дымился потревоженный ил, и всюду нас окружала таинственная жизнь болотного мира:
…почему-то вызывали отвращение жуки-плавунцы. У них было всего две лапки; казалось, что остальные лапки у них оторвали и они превратились в калек. Они гребля этими двумя лапками как веслами, были очень неприятного черного цвета и при каждом прикосновении выпускали какую-то белую вонючую жидкость, от которой склеивались пальцы, и потом их трудно было отмыть, уничтожить тошнотворный запах жука-плавунца…
Быстрые водяные змейки… жирненькие каплеобразные запятые головастиков; в них уже намечалось, просвечивало нечто лягушечье: глаз? щечка?… Мальки… какие-то болотные ракушки, открывающие и закрывающие свои створки… Черви…
Отталкиваясь от илистого дна шестом, мы заезжали в такие глухие места, окруженные со всех сторон непроходимой стеной камыша, что делалось жутко, и этот страх, этот ужас уединения, отрешенности от всего человеческого доставляли мне какое-то горькое блаженство неразделенной любви или, во всяком случае, предчувствие ее. Хотелось писать стихи о плавнях, о камышах и о белой лилии, «грезящей счастьем, мечтавшей о нем, страстно считая минуты, летящие вместе с пленительно-огненным днем», и прочей чепухе.
Вдруг однажды появился владелец лодки, дряхлый босой старик с седыми, белоснежными бакенбардами, как я потом узнал, севастопольский герой, бывший военный моряк, своими глазами видевший легендарного Нахимова и знаменитого матроса Кошку, а может быть, и молодого артиллерийского офицера Льва Толстого. На нем была старинная матросская бескозырка. Его привел Жорка Сурин.
— Вот они хотят приобрести вашу лодку.
Старичок посмотрел на нас из-под мохнатых бровей бирюзовыми глазками и спросил:
— А сколько дадите?
— Вместе с шестом и черпаком рубль сорок, — с трудом выговорил я, опасаясь, что старичок обидится и начнет драться.
Но севастопольский герой радостно согласился.
Мы отдали ему Юркин рубль и два моих двугривенных, и старик, вынув из-за ворота рубахи медный крест на тряпочке, спрятал деньги в холщовый мешочек, висящий рядом с крестом. С достоинством пожав нам руки своей твердой, как будто бы вырезанной из коры рукою, он удалился, дымя маленькой, прокуренной до черноты флотской трубочкой, окованной медным кольцом.
…Дальнейшее произошло так быстро и просто, что, собственно говоря, и рассказывать нечего.
…мы приспособили шест в виде мачты, стащили во дворе Кирьяновых с веревки выстиранную, еще сырую скатерть, повешенную сушиться, наскоро привязали ее к мачте и, гребя руками, с большим трудом вывели свой ковш из камышей на чистую воду реки Буга, кажется, там, где она сливается с рекой Ингулом. До моря было еще далеко, его даже отсюда не было видно, но едва мы выехали из затишья камышей, как легкий порыв нежного, теплого ветра сразу же перевернул наш корабль, и мы, стоя по горло в воде, видели, как он затонул вместе со скатертью, шестом и черпаком и течение унесло его в недосягаемую даль.
Мы вернулись вымокшие с ног до головы. Плети лилий висели на нас, как на утопленниках. Наши ноги были порезаны рогозой. Юрка плелся за мной, пуская изо рта пузыри, а из носа сопли, шепотом меня проклинал и все время канючил, повторяя голосом грызуна, чтобы я отдал ему его рубль или, по крайней мере, полтинник.
Я дал ему по шее, и он замолчал, но затаил на меня злобу.
Семейство Кирьяковых встретило нас в полном составе, строгое, молчаливое, огорченное гибелью скатерти. Вечером сам Кирьяков надел свою форменную фуражку и лично отвел нас на пристань, купил нам палубные билеты, вручил фунт вкусной копченой колбасы и две франзоли, чтобы мы по дороге не сдохли от голода, собственноручно отдал наши билеты третьему помощнику и проследил за тем, как мы поднимались по трапу на пароход. До отхода оставалось еще минут двадцать, и все это время Кирьяков стоял в своей акцизной форме на пристани и следил за тем, чтобы мы не улизнули. Наконец пароход отдал концы и тронулся, и мы еще долго видели на пристани на фоне бледно-зеленого, уже почти ночного неба с одинокой звездочкой и несколькими электрическими звездами портовых фонарей неподвижную фигуру Кирьякова.
Мы издали помахали ему колбасой, но он не ответил.
Я думаю, он вернулся домой, лишь вполне убедившись, что пароход вышел в открытое море.
Я долго не мог заснуть, удрученный гибелью еще одной своей мечты. Наконец сон сморил меня возле машинного отделения, откуда шел приятный горячий воздух, насыщенный запахом стали и масла.
…на рассвете началась мертвая зыбь…
Я почувствовал приближение морской болезни. Я выбрался на пустой спардек и лег на холодную решетчатую скамейку. Хотя море на вид казалось совершенно неподвижным, но на самом деле его очень пологие, блестящие при свете начинающейся утренней зари светло-зеленые волны незаметно и широко раскачивали, кладя с борта на борт, утлый пароходик, и было такое впечатление, будто моя скамейка превратилась в качели и глубоко уходила из-под меня, а потом опять возносила мое тело вверх, и холодное зарево восходящего солнца освещало как бы неподвижную водяную пустыню цвета бутылочного стекла. На миг я забывался коротким мучительным сном, в котором было что-то тягостно-любовное, томящее все мое как бы вдруг возмужавшее тело. Я трогал пальцами свои соски: один из них странно вспух и побаливал, и возле него из моего смуглого мальчишеского тела вырос толстый волос, упругий, блестящий, черный. Я почувствовал приступ тошноты, но не от качки, которую я всегда переносил довольно хорошо, а от чего-то другого, как будто бы напился теплой болотной воды, пахнущей жуками-плавунцами, их липкими молочно-белыми выделениями.
Солнце поднималось из-за горизонта, море, изменив свой цвет, становилось все ярче, как будто бы это была не вода, а расплавленный аквамарин.
…я увидел амфитеатр нашего города…
К этому амфитеатру на всех парах мчался наш пароходик, оставляя за кормой кружевную полосу. Холодный заревой ветер посвистывал в мачтах. Меня бил озноб. Зубы стучали. Кое-как я сошел на пристань, дав еще раз на прощание своему спутнику по шее, как будто он был во всем виноват, и затем поплелся по утреннему, пустынному, еще не проснувшемуся городу домой, где застал папу и Женьку, вчера вернувшихся из Крыма.
У меня обнаружился брюшной тиф.
Бегство в Аккерман
Мы заплатили каждый по гривеннику и на маленьком паровом катере «Дружок» переправились через Днестровский лиман в город Аккерман. Уже сама по себе поездка на «Дружке» через лиман, достигавший здесь в ширину верст десять, была так прекрасна, что вполне вознаградила за все лишения и усталость, испытанные нами во время хождения пешком из Одессы в Овидиополь, скорее напоминавший деревню, нескладно разбросанную по длинному спуску к лиману, чем уездный город.
Мы устроились на полукруглой скамье на корме катера, так глубоко сидевшего в воде, что поверхность лимана простиралась как бы поверх наших голов, и лишь став ногами на скамью и положив подбородки на борт, мы могли любоваться движущейся массой глинисто-мутной речной воды, рябившей маленькими лиловыми волнами.
Сильный ветер широко дул вдоль лимана, и мое тело покрылось гусиной кожей. Но стоило лишь спуститься ниже борта, как охватывало приятное тепло пыхтящей паровой машины со всеми ее запахами — кипятка, смазочного масла, натертой стали, масляной краски.
Все это приводило нас в восхищение.
Медный свисток слегка шипел от напиравшего пара, и мы с нетерпением ждали момента, когда капитан катера, он же и механик, потянет за проволоку, давая гудок встречному катеру под названием «Стрелка», который шел навстречу нам из Аккермана в Овидиополь.
…встреча этих двух судов посередине лимана была одной из главных прелестей путешествия. Оба капитана одновременно в знак приветствия приспускали флаги на своих комически маленьких, коротеньких мачтах с шишечкой наверху, а затем тянули за проволоку, называвшуюся у нас «дрот», и вместе с паром из медных свистков вырывался на простор густой, сиплый бас почти пароходного гудка, и оба катера проходили друг мимо друга в щегольской, опасной близости, обдавая друг друга серой речной пеной…
Ради одного этого стоило удрать из дому!
Тем временем вдалеке все яснее и яснее, как переводная картинка, выступали очертания старинной турецкой крепости с ее круглыми и гранеными башнями, как бы висящими над серым обрывом того, дальнего берега.
Прибыв в Аккерман незадолго до заката, мы вылезли из катера и пошли, ступая по прибрежной полосе, состоящей из сырого ила и толстого слоя камышовых щепок, упруго пружинивших под ногами, сомлевшими от неудобного сидения на жесткой скамейке катера.
План наш был таков: переночевать в крепости и незадолго до рассвета пробраться на один из дубков, стоящих у грузовой пристани, спрятаться в трюме и вылезти оттуда, когда дубок, дождавшись утреннего бриза, окажется уже в открытом море по пути в Одессу, а если повезет — то и в Константинополе.
Не выбросит же нас штурман в море, не станет же он приставать к берегу, чтобы нас высадить. Самое большее — надерет уши. Впрочем, мы знали, что черноморские торговые моряки хотя народ на вид и суровый, но в глубине души добрый. Таким образом мы рассчитывали совершить замечательное морское путешествие на корабле под парусами, повидать людей и себя показать, что всегда было нашей мечтой.
Обходя грузовую пристань, мы по некоторым признакам поняли, что дубок «Святой Николай» с большими мачтами и совсем маленьким рулевым колесом возле штурманской будочки готов к выходу в море, как только начнется утренний ветер: «Святой Николай» стоял принайтовленный к деревянному пирсу и трап его не был убран. Но даже если его на ночь и уберут, мы сможем пробраться на корабль по толстому швартовому канату.
Еще засветло мы забрались в крепость и стали ходить по ее внутренним дворам, поросшим белой душистой полынью. Мы опускались по разрушенным лестницам в какие-то подвалы, наверное пороховые погреба, где некогда турки хранили свои заряды и ядра. Мы не без труда по обвалившимся лестницам взбирались на хорошо сохранившиеся башни и смотрели в узкие бойницы, проделанные в стенах саженной толщины.
Вблизи крепость оказалась еще более громадной, чем когда мы смотрели на нее издали: целый город, состоящий из пустынных дворов, узких переходов, подземных камер с вделанными в стены ржавыми кольцами и обрывками железных цепей, одноэтажных крепостных казарм для гарнизона и каких-то прочих служб. Кое-где в бурьяне валялись чугунные туши старинных пушек и несколько ядер, на вид маленьких, но таких тяжелых, что их с трудом можно было поднять обеими руками. В одном из глухих дворов, особенно мрачном, заросшем бурьяном, пустынном, мы увидели полусгнившую деревянную виселицу с кольцом в верхней почерневшей балке.
…уже стемнело, и на небе блестела белая летняя луна…
Нам стало страшно. Какие-то черные ночные птицы с криками летали на фоне серебряного неба, и кусты полыни, казались тоже отлитыми из серебра, и вокруг сильно пахло желтой ромашкой, и зубчатые тени башен неровно лежали на серебре полыни как выкройки черного коленкора. Вокруг всей крепости тянулся заросший дерезой и болиголовом ров, из глубины которого иногда долетал шорох какой-то ночной твари, может быть даже гадюки, а наверху, на башнях, время от времени слышался крик совы.
Юрка стоял за моей спиной, хныкал и все время повторял, что лучше, чем ночевать здесь, пойти в Аккерман и просидеть до утра на скамейке в городском саду против гостиницы Гассерта, а еще лучше было бы вовсе не совершать этого путешествия.
Я сам умирал от страха и тоже был бы не прочь похныкать. Но желание командовать Юркой и проявлять железную волю заставило меня процедить сквозь зубы:
— Жалкий трус. Напрасно я с тобой связался. Если хочешь, можешь идти сам в город и ночевать где хочешь, хоть в полицейском участке. А я остаюсь здесь. И не мечтай, что я отдам твои тридцать копеек из нашей общей кассы. Подыхай с голоду.
Это было первое наше путешествие с Юркой, года за три до знаменитой поездки в Николаев.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72


А-П

П-Я