https://wodolei.ru/catalog/unitazy/roca-mateo-346200000-132955-item/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


– Это у нас-то, у большевиков, нету родины? – негромко сказал он голосом, полным нежного и глубокого чувства. – Ну-с, а теперь… Сколько времени будет продолжаться артиллерийская подготовка?
– Четыре часа.
– В таком случае пока что пойдемте зверей посмотрим.
Они вышли. В ясном, звонком воздухе слышались далекие орудийные выстрелы, словно где-то катали белье. Они обошли почти все имение, наслаждаясь своеобразной прелестью этих таврических прерий. Мелкие коричневые листья акаций усыпали черную, чугунную землю. Лед на лужах ломался под каблуком, как оконное стекло.
Протопал копытцами табунок маленьких злых лошадок Пржевальского с оскаленными зубками и гривами, длинными, как женские волосы.
Проковылял на длинных, голенастых ногах обшарпанный, грязный страус, не зная, куда деваться от холода. Зебра стояла, храня на своем белом туловище тень забора, бог знает в какие незапамятные времена упавшую на ее прародителей.
Высокомерный верблюд трещал сучьями, ломая заросли сухой акации и трогая жесткими зубами ее стручки.
Над походной кухней какого-то штаба поднимался дымок. Ветер вынимал его из трубы, как ватку, и сносил в сторону. Фрунзе остановился и долго смотрел, следя за его направлением.
– Ветер с запада, – наконец сказал он. – Очень хорошо. Везет.
Действительно, западный ветер был как нельзя более кстати. Он угонял массы воды на восток, благодаря чему в ряде мест через Сиваш образовались броды. Этими бродами и прошли на Литовский полуостров Пятнадцатая и Пятьдесят вторая дивизии. При перемене ветра вода могла подняться и отрезать дивизии, что было чрезвычайно опасно. Но ветер не менялся.
Фрунзе посмотрел на часы. Три. Пора ехать.
– К Блюхеру, – сказал он решительно.
Товарищи, работавшие с Фрунзе в подполье, хорошо знали решительный, даже азартный характер Михаила Васильевича. Он никогда не останавливался ни перед чем для достижения намеченной цели.
Был, например, такой случай.
Город Шуя. Выборы во II Государственную думу. Партийная типография провалена. Организация не имеет возможности выпустить прокламацию с призывом голосовать за большевиков. И вот Михаил Васильевич предлагает захватить силами дружины, которой он руководил, типографию некоего Лимонова и там отпечатать, что нужно. Предложение принято. Михаил Васильевич с большим увлечением и ловкостью провел это дело. Типографию захватили среди бела дня. Техника простая.
– Руки вверх!
И затем, после краткого объяснения, заставили набирать листовку.
Через некоторое время, ничего не подозревая, приезжает в типографию сам Лимонов, хозяин.
– Здравствуйте, Лимонов. Садитесь. Вот вам стул. Только без шума.
Наборщики набирают. А хозяин сидит как приклеенный. Боится пошевелиться. Проходит час, другой. Лимонов приехал на извозчике. Не успел расплатиться. Извозчик ждал, ждал, да и пришел в типографию за деньгами.
– Здравствуйте. Стоп. Возьмите стул.
Сидит извозчик час, сидит другой. А тем временем у извозчика ушла лошадь. Лошадь поймал городовой. Побежал городовой в типографию за извозчиком накостылять шею.
– А, господин городовой! Здравствуйте. Возьмите стул. И позвольте вашу шашку и револьвер.
Шашку о колено – пополам, а револьвер пригодится для организации.
– И будьте любезны, сидите тихо!
На другой день город был засыпан прокламациями, и в думу прошел большевик.
Такова была мертвая хватка Михаила Васильевича, человека железной, большевистской, ленинской школы.
Смеркалось. Над Перекопским заливом вставал непроницаемый морозный туман. Туман надвигался фронтом, заходил с флангов, охватывал кольцом. В трех шагах ничего не было видно. Чем ближе к позициям, тем слышнее раздавалось упругое бумканье орудий и дробные крякающие разрывы.
Впереди и вправо в тумане блестели огневые вспышки орудийных залпов. Полузадушенные туманом, ходили зеркальные полосы врангелевских прожекторов, стараясь нащупать и открыть движение наших частей.
Я держу в руках перекопскую гильзу. Она покрыта слоистым, морозным туманом времени.
В тумане горит, бушует водянистый огонь – это врангелевские снаряды зажгли скирды соломы у ближнего хутора. Пожар делает туман розовым, прозрачным. Розовый отблеск играет на высокой барашковой шапке Михаила Васильевича Фрунзе. Врангелевские гранаты рвутся на дороге.
Тени красноармейцев, которые в тумане кажутся тенями великанов, идут, идут, идут мимо своего друга, товарища, командира, большевика Фрунзе…
1935 гг.
Первый чекист
Худощавый человек в ножных кандалах и арестантской бескозырке стоит, опершись на лопату, и смотрит вперед.
Таким и вылепил Дзержинского неизвестный скульптор-любитель.
Имеется много портретов и бюстов Феликса Эдмундовича. Его изображали профессионалы и любители. Есть работы, сделанные с натуры или по памяти. Но есть работы, созданные руками людей, никогда в жизни не видевших Дзержинского.
И вот что замечательно. Во всех этих изображениях, по свидетельству близких Дзержинского, он, как правило, удивительно похож. Очевидно, не только во внешности Феликса Эдмундовича, но также во всей его внутренней, моральной структуре было нечто незабываемое, неотразимое, нечто настолько типичное и обобщенное, что не требовало от мастера особой гениальности, чтобы воплотить в красках или глине образ замечательного человека.
Можно одним словом охарактеризовать кипучую жизнь Дзержинского: горение. Это горение состояло из бешеной ненависти к злу и страстной, самозабвенной любви к добру и правде.
Еще в раннем детстве, играя со сверстниками, маленький Феликс «дал клятву ненавидеть зло». И он свято исполнял свою детскую клятву. До последнего вздоха он боролся со злом с неслыханной страстью и силой, сделавшей его имя легендарным.
Не было случая, чтобы он отступил в этой борьбе.
Вплоть до 1917 года вся биография Дзержинского представляет собой нескончаемую цепь арестов, ссылок, побегов, каторг, тюрем…
Его мучили, избивали, заковывали в кандалы, гоняли по этапам, – а он не только не терял своей веры и внутренней силы, но, наоборот, с каждым годом, с каждым новым этапом, с каждой новой тюремной камерой его вера становилась все тверже, его воля к победе делалась все непреклоннее, его нравственная сила неудержимо росла.
Человек неукротимой энергии и немедленного действия, Феликс Эдмундович оставался верен себе в любой, даже в самой ужасающей, обстановке.
Слово «Дзержинский» приводило врагов в ужас. Оно стало легендой. Для недобитой русской буржуазии, для бандитов и белогвардейцев, для иностранных контрразведок Дзержинский казался существом вездесущим, всезнающим, неумолимым, как рок, почти мистическим.
А между тем в начале своей деятельности Всероссийская Чрезвычайная Комиссия насчитывала едва ли сорок сотрудников, к моменту же переезда ее из Петрограда в Москву – не более ста двадцати.
В чем же заключается секрет ее неслыханной силы, четкости, быстроты, оперативности?
Секрет этот заключается в том, что Дзержинский сделал ЧК в подлинном и буквальном смысле этого слова орудием в руках пролетариата, защищающего свою власть. Каждый революционный рабочий и крестьянин, каждый честный гражданин считал своим священным долгом помогать органам ЧК. Таким образом, «щупальца Дзержинского» проникали во все щели, и не было такой силы, которая бы не способствовала борьбе революционного пролетариата, вооруженного мечом с девизом ВЧК.
Железная власть находилась в руках Дзержинского и всех чекистов. Потому-то Феликс Эдмундович и был так суров и требователен прежде всего и в первую голову к своим товарищам по ВЧК.
– Быть чекистом – есть величайший искус на добросовестность и честность, – неоднократно говорил он.
– Чекист всегда должен видеть себя и свои поступки как бы со стороны. Видеть свою спину.
Он был беспощадный враг всякого и всяческого зазнайства, комчванства, высокомерия. Он не гнушался самой черной работы и неустанно призывал к этому своих соратников.
Часто со страстью и волнением повторял он, вкладывая особенный, жгучий смысл в свои слова:
– Чекист должен быть честнее любого!
Дзержинский не чурался самой черной чекистской работы. Он лично ходил на операции, делал обыски, изъятия, аресты, зачастую подвергая свою жизнь смертельной опасности.
Он лично поехал в левоэсеровский отряд Попова арестовать убийцу Мирбаха – авантюриста Блюмкина. В отряде его обезоружили, арестовали, схватили за руки. Он с бешенством вырвался и, схватив Попова за грудь, в ярости закричал:
– Негодяй! Отдайте мне сию же минуту мой револьвер, чтобы я мог… пустить вам пулю в лоб!
Он был бесстрашен.
Он первый бросался на самые трудные участки советской и партийной работы, не считаясь с «чинами».
В 1920 году страшные заносы, которые могут сорвать транспорт, – и Дзержинский первый на борьбе с заносами.
«Предчрезкомснегпуть».
Тысяча девятьсот двадцать первый год – поволжский голод, – и Дзержинский первый в Помголе.
Горячий воздух голодной осени струился над Москвой. Пыль засыпает пустой фонтан на Лубянской площади. И Дзержинский взволнованно входит в свой кабинет, держа в руках небольшой сверток.
– Пожалуйста, перешлите это от меня лично в Помгол, в пользу голодающих.
Секретарь разворачивает сверток. Там небольшая хрустальная чернильница с серебряным ободком и крышечкой. Секретарь узнает эту чернильницу. Это чернильница сына Дзержинского Ясика.
– Феликс Эдмундович, но ведь это же чернильница Ясика.
– Эта роскошь ему сейчас не нужна… – слышен резкий ответ.
Да мало ли этих, на первый взгляд незначительных, но таких замечательных фактов!
И вот наконец последнее утро. У Дзержинского под глазами мешки. Лицо узкое, бледное. Он не спал всю ночь, готовясь к своему последнему выступлению. Сколько цифр, выкладок, балансов! И каждую цифру он обязательно проверял лично. Он не доверял арифмометрам и счетным линейкам. Своим мелким почерком по два, по три раза он проверял каждую колонку цифр… Он внутренне горит. Он сгорает. Он не может успокоиться. Он смотрит на часы.
– Феликс Эдмундович, выпейте хоть стакан молока. Дзержинский неукротимым жестом отталкивает стакан;
– Молока? Не надо.
Он ходит широкими шагами по кабинету:
– Не надо! Я им брошу карты в лицо!
И он стремительно уходит, торопясь на Пленум ЦК.
И там звучит его страстный, неукротимый голос, покрывающий жалкие реплики Каменевых, Троцких и К0, мощный голос человека, которому ненавистна ложь, который умеет бесконечно, глубоко любить, но и жгуче, неукротимо ненавидеть…
«А вы знаете отлично, моя сила заключается в чем? – говорит он, обращаясь к оппозиции. – Я не щажу себя… никогда… Я никогда не кривлю душой; если я вижу, что у нас непорядки, я со всей силой обрушиваюсь на них».
И, рванув на себе воротник рубахи, судорожно протягивая белую руку к пустому графину, неистовый Феликс продолжал говорить, громя противников и судорожно делая последний вдох…
1936 г.
Сила правды
Герой всего творчества Льва Толстого – правда, та высшая человеческая правда, которая не может примириться с существованием в мире зла.
В исторически неизбежном столкновении труда с капиталом Лев Толстой всегда твердо и последовательно стоял на стороне труда. Но он не сделал революционных выводов. Эти выводы сделали другие. Но всю свою жизнь Толстой боролся со всеми государственными и общественными институтами, созданными угнетателями для подавления рабочего класса и крестьянства. Суд, полиция, жандармерия, официальная церковь, буржуазная пресса, искусство, брак, международные монополии, банки, картели, тресты, чудовищная гонка вооружений, колониальная политика – все это вызывало в Толстом чувство глубочайшего протеста, омерзения и гнева.
Ни один художник в мире не сумел с такой силой, сарказмом и логикой разоблачить паразитические классы общества. Нет нужды перечислять произведения Толстого, в которых он срывает все и всяческие маски с носителей общественного зла, порожденного законами «священной частной собственности», ненавидимой им всей душой.
Царское правительство – одно из самых аморальных правительств старого мира – боялось Толстого. Князья официальной церкви отлучили его и предали анафеме.
Я помню день смерти Льва Николаевича Толстого. Мне было тринадцать лет, и я только что впервые прочел «Войну и мир», потрясшую меня своей волшебной силой.
Мне хотелось бежать из дома, как-нибудь пробраться в Ясную Поляну, увидеть Толстого, поцеловать его старую, сморщенную руку. Душа моя была в смятении от только что открывшегося для меня нового мира толстовской поэзии.
И вот человек, создавший этот мир, – вдруг умер.
Я торопился в гимназию. Лил дождь. Утро еле брезжило. Чернели зонтики чиновников. И по мокрой, оловянно блестевшей улице бежали газетчики, крича:
– Смерть Льва Толстого! Смерть Льва Толстого!
Люди стояли в подворотнях, разворачивая мокрые газетные листы в черных рамках. Ужас охватил мою душу. Мне показалось, что в мире произошла какая-то непоправимая катастрофа.
Никогда не забуду этот темный изнурительный день, зияющий траурной пустотой: не забуду отца в сюртуке, без пенсне, сидящего в качалке, опустив голову, с красными от слез глазами; не забуду лихорадочного движения города, усиленные наряды городовых на перекрестках, высыпавших на улицы студентов, курсисток в черных шляпках, мастеровых, которые собирались толпами, порывались куда-то идти и пели «Вечная память», и уже где-то над толпой из-за угла мелькнул красный лоскут, и уже послышалось «Вы жертвою пали…», и кто-то крикнул крамольное слово «товарищи», и сотни голосов затянули: «Вихри враждебные веют над нами…», и послышалось на мокрой мостовой скользящее, срывающееся по булыжнику цоканье казачьих разъездов…
Во всем это было нечто от Пятого года, от революции, которую я также на всю жизнь запомнил. Стало поразительно ясно: Лев Толстой есть одно из явлений Революции.
Я читаю Толстого постоянно. Его книги всегда у меня на столе или на полке над головой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50


А-П

П-Я