https://wodolei.ru/catalog/unitazy/uglovye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


У нее тяжелое положение. Она всюду следует за мужем, которым распоряжается партия.
Переезжая с места на место, с работы на работу, он е теряет колеи.
Ее же каждый переезд выбивает из колеи, она теряет работу.
Она окончила какие-то не то педагогические, не то библиотечные курсы, где-то заведовала библиотекой, устраивала выставки писателей, какие-то диаграммы, лозунги, картотеки.
Она любит свое дело, она очень современна.
Сейчас у нее очень острое положение.
Мужа послали начполитотдела в МТС в деревню. Он при деле. А она? Что должна делать она?
Ее хотели устроить при политотделе секретарем (техническим). Но Розанов против. Он очень щепетилен.
Она беспартийная. Я думаю, он ей не доверяет. Не доверяет именно потому, что она его жена. У нее же отнята возможность работы. Она не хочет опуститься, стать мужней женой, кухаркой. Для этого она слишком современна и эмансипирована. Однако самый ход жизни начинает ее втягивать в «болото», как она выражается.
Муж приезжает голодный, проделав на бричке сорок-пятьдесят километров. Надо его накормить, надо приготовить горячую воду, чтоб он помылся, побрился.
Это, конечно, почтенное дело, но все же – кухарка.
Она барахтается, не сдается, не хочет опуститься.
Она выписывает «Литературную газету», журналы.
Но «Литературная газета» часто пропадает на почте, журналы опаздывают, неаккуратно выходят. Она отстает от жизни.
Хозяйство начинает съедать время.
Чтоб не опуститься, она часто, по нескольку раз в день, моется, переодевается, шьет новые платья. Вот она появляется в дверях столовой в полосатом синем с белым спортивном платье «Динамо», в тапочках, с громадной прописной буквой «Д» на груди. Вот она бежит через двор к леднику, с ключами в руке, в пестром ситцевом сарафане. Вот она появляется вечером к чаю в халатике.
Сперва у нее были обширные планы деревенской деятельности: фотографировать ударников, выпускать стенгазеты, работать среди женщин, устраивать ясли.
Но фотоаппарат у нее сломанный. Она типичная растяпа-неудачница. Когда она снимает – это мучение: падает штатив, валятся кассеты: вечно она снимает, забыв вложить пластинку, или второй раз снимает на той же пластинке; от аппарата отскакивают какие-то винтики; не открывается объектив. Вечно она то «недодержала», то «передержала», то объект съемки не попал в кадр.
Розанова это бесит.
А она убеждает себя, что все эти неудачи случайны. За стенную газету она взялась горячо, но скоро надоело: никто не поддерживает, никто не дает заметок, нельзя же все самой.
Один раз ей удалось организовать эмтээсовских женщин. Первого мая. Они засадили перед домом садик. Расчистили двор от грязи, навоза. Посыпали садик песочком. Теперь тут растут жасмин, маттиола, кустик сирени, топольки.
Сделали над деревянной аркой светящуюся красную звезду.
– И вдруг, когда делали звезду, – говорит Зоя Васильевна, – я поймала себя на мысли: вот Первое мая, праздник, я хлопочу, стараюсь – и ото всего этого мне нет никакой радости. Что мне до этого всего? Зачем я стараюсь?
Она сказала это с мягкой горечью и очень откровенно.
Откровенность, правдивость – ее черта.
Теперь у нее новая мечта: поступить зимой учительницей в зацепскую семилетку, читать курс русской литературы.
Недавно она ходила в школу и взяла у заведующего программу. Несколько дней она с ней носилась. Теперь остыла. Из этого тоже ничего, наверное, не выйдет.
Она возится с детьми. Сейчас возится с котенком. У нее всегда несколько нелепые идеи. Сейчас она, например, убеждена, что котенка надо как-то особенно «приучать» к людям.
Она может вдруг вечером сорваться с места и с развевающимися подстриженными волосами помчаться к качелям:
– Товарищи, идемте качаться на качелях!
С ней никто не идет – все люди солидные.
Она, разбежавшись, одна вскакивает на доску и качается до головокружения, только в темноте мечется ее светлое платье.
То она может сесть на стул боком, уронить лицо и волосы на спинку. Так она и снята на одной карточке, которая стоит на письменном столе Розанова в овале: подбородок на спинке стула, обворожительная улыбка и волосы по плечам.
Это следы провинции. Но этого немного.
У них квартира из двух комнат с кухней.
Она сделала все, чтоб был уют. В спальне две опрятные кровати, на стене ружья, горка фибровых чемоданов, один на другом – от большого до самого малюсенького; на большом венецианском окне шторы.
В столовой Два письменных столика – его и ее.
На его столике – статуэтка Ленина, но не обычная, а куб и на нем голова: марксистская литература, три тома «Капитала» в папке, Энгельс, полный Ленин в двух изданиях и т. д.
Пепельница в виде раковины со спичечницей.
Фотография Зои Васильевны в деревянной выжженной рамке.
На ее столике – Маяковский, Безыменский, антология поэзии и т. д.
Обеденный стол всегда с букетом полевых цветов; занавески на окнах, стул-качалка, курительный столик, фотографии и картинки на стенах.
Все это дешевое и рыночное, но весь вид комнаты тем не менее не мещанский.
И на видном месте, почти на середине, как треножник некоего семейного алтаря, фотографический аппарат на расставленном штативе.
Когда-то в Ульяновске – литературный кружок, пестрая богема, местные Северянины, Блоки, Бальмонты.
Сама писала стихи, печальные – про осень, про дождь.
Сейчас над этим посмеивается. Вкус вырос. О своем романе с Розановым рассказывает так.
Служила на пехотных курсах библиотекаршей. Розанова прислали с каких-то курсов на культработу. Ей было семнадцать лет.
Он вошел в библиотеку и сразу сказал: «Этот лозунг, надо убрать». Был сердит и придирчив. Его не любили машинистки. Подойдет, скажет: «Ты мне перестукай сейчас же эту бумажку». – «Какое вы имеете право обращаться ко мне на „ты“? Я пойду жаловаться к комиссару». – «Ты мне, матушка, не нужна. Мне только нужно, чтобы ты мне переписала…»
– Я, – рассказывает Зоя Васильевна, – ему не подчинялась по положению, но он придирался. Но когда моя выставка работ Ленина вышла замечательно, он сказал: «Надо ее перенести в клуб. – А он заведовал клубом. – Очень хорошая выставка!»
Так и пошло.
Вот шестой год езжу за ним из города в город.
Заехали с фотографом в пятую бригаду, в ту самую, где видел женщин под дождем в первый приезд.
Они обедали в балочке возле колодца.
Только что кончили вязать за виндроуэром.
Я их тогда, в первый приезд, снял и обещал обязательно привезти снимок. Я его захватил с собой.
Они меня сразу узнали. Были очень тронуты, что я сдержал свое обещание. Обычно приезжают, обещают и забывают.
Окружили меня и рассматривали карточку. Тогда их было двадцать пять человек. Старуха с любопытством отыскивала в группе себя.
Теперь их было уже не двадцать пять, а сорок. Пятнадцать прибавилось – вернулись в бригаду, прослышав про хороший урожай.
Они были одеты чисто и даже нарядно.
Они были красные и загорелые.
Хорошо ели, были веселы и оживлены.
Кухарка, которая в прошлый раз ворчала больше всех, искала себя в группе и не находила. Она стояла с краю и е вышла.
Была очень недовольна, даже рассержена.
Она кричала:
– Снимите кухарку, снимите меня, как я варю борщ!
Одна из новоприбывших в бригаду пыталась пожаловаться, что у нее мало трудодней, но другие на нее напали: надо было раньше начинать работать.
Некоторые уже поговаривали о том, что нечего надевать, мало ситцу. А это уже хороший признак.
Та старуха, которая обещала умереть, стояла против меня, открыв рот с редкими, сточенными, но все же целыми зубами, и говорила:
– Не хочу умирать, хочу жить и наробыть богато трудодней.
Она это говорила, просительно улыбаясь, как будто бы был всемогущий бог.
Кухарка наступала на меня и требовала, чтобы ей выдавали мыло и чистый фартук.
Я сказал:
– А я здесь при чем? Возьми мою майку.
Она басом захохотала:
– На что мне твоя майка!
Они решили требовать у колхоза мыло и фартук для кухарки.
Настроение было боевое и веселое.
Разительная перемена.
Здесь раньше было громаднейшее имение помещика Русова.
Он был чудовищно богат.
Приезжал сюда раз в пятнадцать лет, а так постоянно жил за границей.
Всеми делами заворачивал его управляющий Дымов – человек широкий и красивый. Он жил в Писаревке.
Наша Семеновна в семнадцать лет стала его любовницей, «экономкой». Обыкновенная украинская история.
Очевидно, в молодости она была дьявольски красива. Она еще и сейчас довольно красива, а сейчас ей под пятьдесят.
Она что называется баба-огонь. Черна, подвижна, с острым глазом, соболиной бровью. Наверное, такие были киевские ведьмы.
С Дымовым она прижила двух дочерей.
Сначала он дал ей пятьсот рублей на хату. Потом она потребовала еще тысячу рублей. Он не дал. Начался суд. Суд прекратила революция.
Дымова убили махновцы.
Семеновна еще раньше вышла замуж за хорошего человека, железнодорожника. С ним, впрочем, она не живет.
Младшая дочь осталась при нем, в Днепропетровске.
Иногда она приезжает к матери.
Несмотря на свой возраст, Семеновна не может угомониться.
Уже на службе у Костина, месяц-два назад, у нее был роман с эмтээсовским бухгалтером, плюгавым и незаметным человеком. Она крепко держалась за эту последнюю любовь. Она подкармливала бухгалтера, стирала ему, всячески ублажала.
Бухгалтер жил внизу.
Она ходила к нему ночевать. Эта была почти официальная связь.
Вдруг бухгалтер стал крутить роман с некоей Надей, конторщицей из своей бухгалтерии.
Эта Надя считалась по всей МТС первой красавицей. Я ее видел. Ей лет двадцать – двадцать один. У нее небольшие черненькие глазки, провинциальный носик, гладко зачесанные, с узлом на затылке, волосы. Сложение довольно коровье.
Вследствие своей смазливости и аполитичности она была любимой мишенью для эмтээсовской стенной газеты.
Постоянно по ее адресу появлялись язвительные заметки с заголовками вроде: «О, эти черные глаза…» и т. п. Я сильно подозреваю, что их писали обманутые поклонники.
Одним словом, бухгалтер стал жить с Надей, о чем незамедлительно все узнали, а в том числе и Семеновна.
Тут проявился темперамент Семеновны во всей силе. Она закатила Наде посередине двора грандиозный скандал. Она поносила ее и бухгалтера с мастерством разъяренной Солохи.
Она называла ее мерзавкой, которая со всеми живет, и его мерзавцем, которому она носила хозяйские котлеты.
Она проявила столько же ревности, сколько и бесстыдства.
Подставив лестницу, она заглянула в комнату бухгалтера и видела все собственными глазами.
Носит на темной, некогда очень красивой, шее искусственный жемчуг.
Она отличная хозяйка и любит щегольнуть какой-нибудь фаршированной курицей, запеканкой, особенными кабачками. Ограниченные запасы провизии не дают ей развернуться. Она отлично шьет и подрабатывает этим. Однажды по случаю окончания ремонта сельскохозяйственных машин в столовой был устроен обед с пивом и танцами. Пришел гармонист и какой-то тип «свадебного пьяницы» с бубном.
Сначала никто не хотел танцевать – стеснялись.
А музыка так и подмывала.
Тогда из толпы, стоящей в дверях, вырвалась, очевидно, неожиданно для себя, Семеновна, прошлась круг и, смутившись, бросилась вон. Она, наверное, вспомнила свои годы.
Но по ее повадке, по тому, как она повела плечом, мигнула глазом, притопнула ногой, все почувствовали, какая это была баба!
К ней по очереди приезжали все ее дочери.
Сначала средняя – большая, толстая, но красивая, чертежница из Днепропетровска, честная жена своего мужа и мать восьмилетнего мальчика.
Затем старшая – сухая, худенькая блондинка с прелестным, кротким лицом и добродетельными глазами и все же чем-то похожая на мать, честная жена своего мужа, железнодорожного служащего, мать хорошенького мальчугана пяти лет.
И наконец, приехала младшая из Днепропетровска – подросток пятнадцати-шестнадцати лет, угловатая, тонкая, неловкая, крикливая до чертиков Валька, ученица седьмой группы школы второй ступени.
Она похожа на ведьму-подростка.
Она поет песни, – например, «Я девочка гулящая…» – бесится, врывается в комнаты с полевыми букетами.
Вместе с тем она страшно конфузится и, чтобы это скрыть, грубит.
Она на каждый вопрос испускает какой-то досадливый, кошачий, сердитый и страшно громкий вопль, вроде «ай-яй-мяу». Она громоподобно хлопает дверьми.
– Валька, что это у тебя с ногой?
– Нарыв на пальце.
– Это, наверное, от купания?
– Ай, что вы говорите! – И, сердито захлопнув дверь, уносится, гремя по лестнице.
У нее растут на руке бородавки. Она страдает. Я посоветовал ей поймать жабу, растолочь ее в порошок, выйти в новолунье в полночь во двор и посыпать бородавки.
Она очень серьезно слушала и готова была поверить, но вдруг, посмотрев на меня, в глаза, и поняв, что я шучу, сама улыбнулась, потом вспыхнула, окрысилась, крикнула свое «ай-яй-мяу».
– А ну вас, дядька! Вы всегда говорите глупости! – И, хлопнув дверью, умчалась во двор.
Годика через два-три это будет чертенок почище мамаши.
Появлялся дед. Семеновны отец.
Он сидел в кухне и обедал.
Это мощный, красивый, худощавый старик с длинной черно-седой бородой. Ему семьдесят с лишним. Но он на ходу прыгает с поезда, работает; недавно гостил у родственников в совхозе и поправился там на пуд.
Вот это порода!
Я был в Писаревке и видел запущенный барский сад и фундамент дома, где жил Дымов.
Старые, одичавшие груши, липы, кусты, душный шалаш. Сад спускается к реке. Река вся в очерете.
Весной она разливается, и здесь были огороды болгар; сейчас тут совхозные огороды. Семеновна постоянно вспоминает Писаревку. Цветы в Писаревке лучше всех цветов. Малина в Писаревке лучше всех малин. Все в Писаревке самое лучшее в мире.
А сад в Писаревке – куда там! Такого сада и на свете нигде нет!
Если в столовой случайно упомянут Писаревку, Семеновна тут как тут, уже стоит в дверях, сложив по-бабьи руки, и слушает, блестя своими чертовски живыми и страстными глазами. Видно, в Писаревке видала она счастье в жизни!
В одном из таборов окружили бабы. Кое-кто жаловался на еду.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50


А-П

П-Я