римини 80 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Я спросила, здесь ли Розанов, – может быть, его вообще здесь нет и я не туда приехала. Сказали – здесь, помогли внести вещи и привели меня прямо к нему в кабинет,
Я попала как раз на бурное заседание. Он едва со мной поздоровался.
Тут я увидела всех.
Они ужасно спорили насчет какого-то теленка.
Тогда здесь, вы знаете, этого палисадника не было, этих деревцов не было, качелей тоже.
Это я потом, в день Первого мая, убедила сделать палисадник, организовала женщин, жен служащих. Мы ходили в сельсовет, доставали кусты и деревца. Вон там куст – видите? – нам сказали, что это жасмин, оказалось, совсем не жасмин. Но это не важно. А теперь цветет ночная фиалка. Вы чувствуете запах?
Какие здесь были гнетущие дни, если б вы знали! Весна. Дожди. Выехать трактором на поле невозможно: здесь ужасно скользкая почва, колеса скользят, крутятся, на месте буксуют. А каждый день, каждая минута дороги.
Был в колхозных яслях. Это обыкновенная хата из хороших. В одной комнате дети в возрасте от двух с половиной до пяти лет сидели за столиками и дожидались обеда, пели: «На полянке сели…» В другой смешно и трогательно по стенам очень низко развешаны вешалки, и на них висит детская роба – кофты, курточки, зипунишки.
В третьей комнате – спальня. Там на таких же детских трогательных «козлах» спало несколько маленьких мальчиков и девочек. Воздух плох, не проветривают.
В четвертой комнате, где воздух тоже очень спертый, три коечки. Там больные дети. Таких на сорок человек трое. Остальные здоровые и веселые.
Один большеголовый малыш с лукавыми и страшно добрыми глазами.
– Как зовут?
– Мыкола.
За детьми смотрят девочка лет девяти, серьезная, аккуратная, и взрослая няня в чистом кубовом платье, в белом платке и клеенчатом переднике. Она чиста, но равнодушна. У нее на руках забавный полуторагодовалый пузырь – девочка, очень большеголовая и большеглазая, как мопс, дочка колхозного головы.
В сенях, держась ручкой за столбик, стояла, поджав одну босую ногу, как цапля, и плакала, развозя грязь по лицу, четырехлетняя девочка в платочке. Она содрогалась от плача. Она сегодня первый раз в яслях, – наверное, думает, что мамка ее бросила.
Я к ней подошел с лаской, но она заревела во весь голос. Я спросил того ласкового и веселого малыша с большой плюшевой головой:
– А где мамка?
Он ответил:
– Работает.
– А батька?
– Работае-е-е… – и махнул ручкой в степь.
Село Зацепы. Во дворе школы-семилетки милый садик. А сама школа – обычный школьный каменный одноэтажный дом с колоколом у крыльца. В садике растут кусты желтой акации, вишни, и за ними небольшой огород чудесных высоких маков; они все одного роста, толстые стебли, зеленые коробочки и крупные батистовые цветы – бледно-розовые, бледно-лиловые и белые.
Это же не цветы, это огородная «культура».
Учитель – молодой, деревенского вида человек, с коротко остриженной круглой головой, в серых брюках, деревенских башмаках, в косоворотке стального цвета и кожаном поясе.
По стенам учительской два стеклянных черных, очень плоских шкафчика – вверху стекло, внизу закрытые ящики. Похожи эти шкафчики-этажерки на божницы.
На подоконнике два дешевых голубых глобуса – один побольше, а другой поменьше.
В углу кучка глиняной лепки – дощечки с листьями, фруктами.
От скуки я прошелся по гулким классам. Там ремонт. Наляпано известью. Черные столы, скамьи и доски – все сдвинуто, перевернуто. Небольшое пианино палисандрового дерева. Очень старое. Я поднял крышку и стукнул пальцем по желтому костяному клавишу. Клавиш пикнул. Звук резкий, но без резонанса.
Зимой здесь будет порядок, много детей, шум и в воздухе сухая меловая пыль.
В сенях свалены деревянные капканы для сусликов.
К учителю зашла дочь директора нашей МТС. Ей около шестнадцати лет. Она только что окончила семилетку. Это девушка-подросток. Она красива, провинциальна и застенчива. У нее две небольшие толстые косы, жакет, детская юбка, голые ноги в носках, туфли на низком каблуке.
Зою Васильевну она называет «тетя Розанова», а меня «дядя» и, отвечая на вопрос взрослого, краснеет. Она поступает в Днепропетровске в какой-то техникум. Мне показалось, что она рассчитывала застать учителя одного; увидя нас, она поклонилась и немного покраснела.
На побывке в Москве. Хожу по жаре, среди шума, нарядных девушек. Чувствую себя отпускником с фронта, неловким солдатом.
Выехал из Москвы (второй раз) 15 июля, приехал в Синельниково 16-го вечером. До одиннадцати ждал бердянского поезда. Сел в вагон. В вагоне пусто.
Ночь.
Свет от станции через окна. Жду отправления. Входит какой-то парень. В вагоне плохо видно, но парень сразу обратил на себя чем-то внимание. Он какой-то несуразный, шаркает длинными ногами, валится вперед, идет не то как пьяный, не то как еще не проснувшийся, хлопая ладонями по стенам и скамьям, хватаясь длинными руками за полки.
Он вошел, бормоча что-то под нос, с обезьяньей ловкостью взобрался на вторую полку против меня, сразу упал на нее, свесив голову в проход и высунув чересчур длинные ноги в открытое окно.
Сопел. Плевал на пол. Ворочался. Мычал про себя.
Я курил.
Он сказал мне что-то, чего я не разобрал. Я не ответил. Он отвернулся, сплюнул.
Было похоже, что его мучит жажда. Быстро обернулся и еще раз что-то сказал мне косноязычно. Я опять не понял. Но показалось, что он просит закурить. Я сказал, что у меня последняя папироса. Он промычал, отвернулся, потом вскочил и мгновенно влез на третью полку; оттуда бесшумно перебрался на противоположную, надо мной, и там, в темноте затих.
Поезд стоял.
Затем ввалились, косноязычно болтая, еще два парня. Они прошли по вагону, согнувшись и хлопая в темноте длинными руками по лавкам. Они, сопя, улеглись на лавки. Затихли.
Потом еще один такой же.
Мне почему-то стало не по себе.
Потом под окном по перрону, разговаривая, прошли какие-то двое… Я уловил одно лишь слово – «душевнобольные».
Поезд стоял.
Мне становилось страшно.
Потом в вагон вошел молодой человек с портфелем. В темноте я видел белый воротник его рубашки, выпущенный поверх пиджака. Он остановился в проходе, осмотрелся по сторонам и совершенно явственно сказал:
– Здесь душевнобольные?
Ему никто не ответил.
Он спокойно говорил:
– Где здесь душевнобольные?
Снова молчание.
Он повернулся и вышел. Это было как дурной сон. Через пять минут молодой человек с белыми отворотами вошел снова в сопровождении кого-то, очевидно железнодорожника.
– Они тут, – сказал железнодорожник, – четверо.
Молодой человек прошелся по вагону, заглядывая на лавки и всматриваясь в темные углы. Он стал считать людей: «Раз, два, три, четыре», – и успокоился.
Он стоял в проходе. На него смотрели с полок парни. Что это происходит? – спросил я его.
– А вы кто такой?
Я назвался.
Он любезно протянул мне руку и отрекомендовался:
– Доктор Виленский.
Он сказал, что очень рад этой встрече, объяснил, что везет тридцать человек душевнобольных на станцию Ульяновскую. Там трудовая колония душевнобольных. Они работают совершенно на свободе, им отведено три тысячи гектаров, крупное зерновое хозяйство на правах колхоза. Это первый опыт в таком роде на всем земном шаре.
До сих пор, даже в Советском Союзе, душевнобольные содержались взаперти или под надзором и пользовались только одним правом – мелкой торговли, остальных прав были лишены. Сейчас, по согласованию с Украинской академией наук и Комакадемией, производится опыт свободного трудового поселения душевнобольных. Они блестяще выполнили посевную кампанию и теперь готовятся к уборочной.
Доктор Виленский и с ним еще два врача везут тридцать человек душевнобольных в виде подкрепления. Они набрали их в разных больницах и домах.
Виленский надеется, что урожай будет собран образцово.
Он волнуется.
Он пионер и инициатор этого дела. Они написали подробное письмо о своем деле, имеющем мировое значение, Максиму Горькому, но опасаются посылать до окончания опыта: боятся оскандалиться.
Пока он говорил, душевнобольные окружили его, слушали со вниманием, молча и жадно куря и сплевывая.
– Это новые, – сказал доктор. – Их сегодня в последний раз называют душевнобольными. В колонии это слово вычеркнуто из словаря. Там они – колонисты, и никто не имеет права называть их больными. Все в районе это знают.
Доктор Виленский – молодой бледный человек с большими, черными, немигающими, очень ласковыми, внимательными глазами. У него уже десятилетний стаж. Как все психиатры, он спокоен, внимателен, серьезен и очень мягок.
В этом вагоне он разместил своих четырех человек. Остальные были в других вагонах. Теперь он пришел перевести их, чтобы все больные, «будущие колонисты», находились вместе.
Так как нам было некоторое время по дороге, он предложил мне перейти к ним и два пролета поговорить.
Я охотно согласился. Он услужливо подхватил мою кошелку и велел душевнобольным идти за ним.
Мы устроились в другом вагоне, куда собрали всех больных. Они охотно уступили мне место возле выхода, так как мне нужно было сходить через одну остановку.
Поезд поехал.
Больные просили есть. Пришла немолодая интеллигентная женщина, держа порции хлеба. Она ласково и терпеливо стала оделять хлебом больных. Это была врач, сопровождающая больных.
Начался разговор.
Виленский рассказывал с энтузиазмом о трудовой колонии:
– Вы знаете, как они работают? Замечательно. Исполнительные, аккуратные, честные. К своему труду относятся исключительно. Например, ему поручено, скажем, охранять посевы. Если он поймает кого-нибудь с колосками, прямо ужас что будет. Приходится сдерживать. А одна женщина есть, колонистка, ей поручили смотреть за тремя лошадьми. Так вы посмотрите на ее лошадей! Красота! Толстые, сытые, здоровые, абсолютно чистые. Она их и поит, и моет, и чистит, и кормит. Как за детьми, за ними смотрит. А как же? «Если мне, говорит, поручили лошадей, то будьте уверены на все сто». Есть среди колонистов художник-писатель – прямо исключительный, очень красиво и талантливо пишет, вы обязательно познакомьтесь с его творчеством! Есть артисты, музыканты, скидальщики, мотористы, конюхи, косари. И все замечательно трудоспособные и талантливые. Есть врач, студент. До сих пор думали, что их надо изолировать. Оказалось, наоборот Вы себе не можете представить, какой у них появляется энтузиазм, когда они попадают из душных комнат на волю! Они не знают, куда девать свою освобожденную энергию. И наша задача – пустить ее по правильному руслу. Это русло – работа. Настоящая, полноценная, полезная, общественная работа. В данном случае – хлеборобство. Они включились в трудовую семью и сделались ее достойными членами. Это ли не поразительный факт, невозможный ни в одном капиталистическом государстве!
Пока Виленский рассказывал, нас окружили.
Против нас сидел молодой человек в кепке, с несколько полным и сонным лицом. Он положил локти на колени и чересчур близко и внимательно всматривался в мое лицо. Он долго-долго смотрел и наконец, как бы собирая всю волю и умственные способности, выговорил:
– У вас интересное для рисования лицо. Очень острые углы. Вас можно очень похоже нарисовать.
– Это художник, – сказал Виленский, – он очень похоже рисует портреты, замечательный талант.
– Я вас могу нарисовать, – сказал, медленно собираясь с мыслями, художник. – У вас острое лицо. Я могу вас похоже нарисовать.
Я обещал приехать и позировать. Он сказал серьезно:
– Очень вам благодарен. Я вас могу похоже нарисовать. А вы кто будете.
Я сказал. Он серьезно помолчал и потом раздельно произнес, не торопясь:
– Я вас могу очень похоже нарисовать, товарищ корреспондент, приезжайте к нам.
– Непременно.
Художник долго собирался с мыслями, потом сказал Виленскому, сонно улыбаясь и с большим трудом подбирая и складывая слова:
– Шпрехен зи дейч, геноссе доктор?
– Я, эйн бисхен, – серьезно ответил Виленский.
Художник задумался, сидел понуро, затем продолжал так же трудно:
– Вифиль габен зи фамилие?
Доктор внимательно вслушался, не понял и попросил повторить.
– Ви-филь габен зи фа-ми-лие? – повторил сонно и раздельно художник.
– Ах, понимаю, – сказал доктор. – Их габе дрей персон мит мир, айн фрау унд айн кинд.
Художник важно кивнул головой.
– Их ферштее, – сказал он, – жена и ребенок. Зер гут.
Он опять уронил голову на руки и задумался. Со всех сторон на него смотрели с уважением больные. Художник обратился ко мне:
– Шпрехен зи дейч?
– Бисхен.
Он с удовлетворением кивнул головой и стал рыться по карманам. Он достал измятую пачку папирос «Бокс» и протянул мне.
– Волен зи айн сигаретт?
Я взял тоненькую, полувысыпавшуюся папироску.
– Данке зер.
Он ласково и серьезно подал мне огня:
– Раухен битте. Их габе нох филь сигареттен.
– Данке шен.
Художник с самодовольной скромностью огляделся вокруг.
– Откуда вы знаете немецкий язык? – спросил я.
Он, очевидно, ждал этого вопроса.
– Я учил его в школе. Теперь почти все забыл. Я был очень болен, я все забыл.
– У него сонная болезнь, – пояснил доктор.
Художник поправил:
– Энцефалит. У меня был энцефалит. Я почти все забыл. Теперь энцефалит прошел, но отразился на мозгу. Мне трудно вспомнить. Я все забываю. Раухен битте нох айн сигареттен.
Ему, видимо, доставляло громадное наслаждение вспоминать и складывать забытые, растерянные немецкие слова.
– Это неизлечимая болезнь, – со вздохом сказал он. – Последствия ее неизлечимы.
– Ну, ничего, подождите, – сказал я в утешение. – Может быть, ученые откроют возбудитель энцефалита, и тогда будет прививка, и вас вылечат.
– Все равно уж поздно. Болезнь прошла. Это последствия. Это уже не вылечат.
И он скорбно опустил голову…
Усаживая меня на лавку, доктор Виленский заботливо разостлал две газеты, чтоб было чисто. Он тоже усиленно приглашал меня приехать. Это от Зацеп совсем недалеко.
– Вы мне дайте телеграмму, я вам вышлю на станцию Ульяновку лошадей, а там всего пятнадцать километров…
Я сердечно простился с доктором Виленским.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50


А-П

П-Я