https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_vanny/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Перечеркивая и путая, она написала полколонки. Сорвалась с места, выбежала из комнаты и прибежала со счетоводом – небольшим, вежливым, сухим немцем с папкой под мышкой.
Немец раскланялся и сел помогать.
Розанов поглядывал то на часы, то в написанное.
– Одним словом, у вас ни черта не получается, – вдруг сказал он на пятнадцатой минуте. – Давайте сюда, Давайте! Смотрите…
Он вырвал из-под ее карандаша бумагу. Карандаш провел твердую кривую линию.
– Вот смотрите сюда. Товарищ Катаев, дай-ка мне сюда твою самопишущую ручку.
Справляясь со своей записной книжкой, он четко написал план уборочной по бригадам.
– Вот получай. Для точнейшего руководства. Кто у тебя бригадир в первой бригаде?
– Бригадир? В первой бригаде у нас этот… такой высокий… я его знаю, только забыла фамилию…
– Забыла фамилию… – Розанов в сердцах плюнул. – Она забыла фамилию бригадира первой бригады! Сколько времени ты здесь секретарем? Пятый месяц? Хороший секретарь! Замечательный!
– Товарищ Розанов! – закричала она. – Честное слово, я не могу работать! Я писала в райком – они не хотят снимать. Ей-богу, я совершенно не в состоянии что-нибудь делать. Я здесь пропадаю. Я работница районного масштаба.
Розанов большими шагами пошел к автомобилю, где Хоменко жевал хлеб и шофер спал, примостившись на двух передних скамеечках.
Она бежала за нами.
– Поехали! – решительно сказал Розанов.
Громадные вязы шумели вдоль прямой улицы скучного немецкого села. Возле правления обедали несколько человек – ели кашу. Но стол был покрыт серой скатертью, и серая соль насыпана в вазочки грубого, деревенского стекла.
Она говорила:
– Товарищ Розанов, вы не беспокойтесь, я это все сделаю. Можете не сомневаться. Все будет в точности сделано.
– Ну, – сказал Розанов и вдруг обаятельно улыбнулся, – у вас тут, кажется, где-то вишни растут? Не угостишь ли нас… фунтика два?
– Вишни?… Да, да! Сейчас.
Она еще пуще засуетилась и послала мальчишку в сад нарвать нам вишен.
– Сейчас вишни будут… сейчас, сейчас…
– Только поскорее, а то нам некогда. Шофер завел машину.
Возле автомобиля остановилась старуха с клюкой и красным, вытекшим глазом. Она стала что-то злобно кричать по-немецки. Язык немцев-колонистов трудно понять. Мы попросили секретаря перевести. Она нам перевела. Старуха жаловалась, что два старика, с которыми она живет, съедают ее обед, и требовала, чтобы этих стариков строго наказали. Ей было лет восемьдесят пять. Ее седые волосы развевались. Она стучала на нас палкой и грозила кому-то вдоль улицы, вероятно, тем вредным старикам.
– Сумасшедшая старуха, – сказала секретарь.
– Где же твои знаменитые вишни? – нетерпеливо сказал Розанов.
– Сейчас, сейчас будут!
– Нам некогда. Пошел!
Шофер двинул автомобиль. Мы поехали. Она несколько шагов бежала за нами.
– Сейчас будут вишни! – кричала она.
– А ну тебя с твоими вишнями! – сказал Розанов, и мы выехали из села.
Присматриваюсь к Розанову. Иногда он сидит в белой косоворотке за столом, думает. У него сияют небольшие голубенькие глазки. Большой круглый череп. Ему тридцать два года, но он широко лысеет.
Тогда мне кажется, что вот-вот его рубаха пропотеет на спине, шея станет старчески грубой, черной и пористой, как пробка, череп – лысым, как у апостола, и весь он станет стариком плотником, таким самым, каким был его отец.
Чеховский мотив.
У Зои Васильевны нарыв на ноге. Пришел из зацеповской больницы доктор. Он в холщовых брюках, аккуратно выглаженных. Животик. От ремешка брюк в карман тянется аккуратненький ремешочек часов. Люстриновый пиджак поверх сиреневой полосатой сорочки и легкий люстриновый картуз с дырочками для вентиляции. Из бокового кармана торчит футляр термометра.
Он немолод, говорит с украинским акцентом, – долголетняя практика на селе наложила на него отпечаток. Говорят, что он больше занимается хозяйством, чем больницей. Но в общем его хвалят.
Я пошел проводить его до больницы. Я спросил:
– Как вы думаете, доктор, почему в прошлом году были такие затруднения?
– Как вам сказать… По-моему, безобразно велось хозяйство. А сведения давали раздутые об урожае. Налога И не выдержали.
– Но почему же такое безобразное хозяйствование?
Он пожал плечами.
– Вам не кажется, – спросил я, – что таким хозяйствованием кулацкие элементы нарочно доводили до крайности? Пропадай, мол, все пропадом. Чем хуже, тем лучше!
– Похоже, что так.
– А как, на ваш взгляд, сейчас?
– О, никакого сравнения! Никакого! Сейчас есть хозяин.
Доктор задумался и, сосредоточенно зажмурившись, очень веско повторил:
– Хозяин… Настоящий хозяин… Вот видите траву? – он показал на сухой, пестрый, пыльный луг, розово освещенный вечерним солнцем, луг, через который тянулась длинная и острая тень колокольни. – Коровы, овцы ничем, кроме этой травы, не питаются, но сейчас же перерабатывают ее в жиры, в молоко, в масло. А кормите травой человека – этого не будет. Значит, организм животных является вспомогательным для переработки зелени в жиры. Своеобразный агрегат. Сколько у нас этого сырья, из которого делаются жиры! Но еще животных мало. А они необходимы. Это ближайшая проблема. У нас нарушен в хозяйстве жировой баланс. Надо восстановить, надо. Толстой это для других писал, насчет только хлеба… проповедовал… Поверьте мне, как врачу.
– Толстой не признавал докторов, – поддразнил я его.
– А доктора не признают Толстого, – сказал он. – Ну, будьте здоровы, приходите посмотреть прием больных. Это вам будет интересно. Я принимаю человек сорок-пятьдесят в день. А комбайны косят в балке. Это отсюда недалеко. Пройдите вдоль кладбища, а потом километра полтора.
Возвращался домой пешком, по высокому железнодорожному полотну, широко загибающемуся к станции.
Солнце село.
Темно-клубничный закат, на нем, как бы вырезанная из черной фотографической бумаги, наклеена двугорбая церковь Сиреневый пар над паровозом. Огни семафоров, красные и зеленые. Блеск рельсов.
Если бы не комбайны и не грузовик, проехавший только что в облаке пыли к элеватору, – вполне чеховский пейзаж, особенно этот доктор. Надо пойти в нему в больницу на прием, чтобы окончательно отдать дань чеховской традиции…
Осмотрели табор «Парижской коммуны».
Это роскошный, образцовый, показательный табор.
Тут высокий, просторный курень с мужскими и женским отделениями, со столом в проходе, со скамьями, с хорошо убитым земляным полом, посыпанным, как на троицу, срезанной рогозой и полынью.
Всюду лозунги, графики, газеты.
Недалеко – кухня. Хорошенький временный домик под черепицей. Столы, скамьи, посуда, бочка, ведра, бак, кружка.
Стоят в ряд бестарки, хорошо выкрашенные в красный цвет, с желтыми лозунгами и надписями.
Ходит интеллигентная девушка-практикантка, студентка из Ленинграда.
Но Розанов как бы не замечает всего этого.
– Сколько зерна сдали?
Оказывается мало.
– Вот так так! Вот прекрасно. Все есть: и табор, и бестарки, и кухня. Хоть на выставку. Все есть, кроме зерна. Красиво. Очень мне нужен ваш табор без зерна! Я предпочитаю зерно без табора! – кричит Розанов.
Но мне очень понравились и табор, и кухня, и бестарки, и весь стиль коммуны. Все чисто, аккуратно, с иголочки.
Машины расписаны цветами.
Производит впечатление, что крепкая, талантливая молодежь «играет» в труд.
Но разве это недостаток, если в результате этой игры – образцовое, большое, очень хорошее хозяйство? Наоборот, труд должен быть желанным и радостным. И зерно сдадут. Обычно «Парижская коммуна» на первом
месте.
Это здесь знаменитый бригадир Ганна Рыбалка, о которой мне много говорили.
Но я ее еще не видел.
Розанов, особенно требовательный к интеллигентным работникам, стал «брать в работу» председателя коммуны Назаренко.
Назаренко, высокий, красивый парень в белой рубахе, спокойно сидел за своим письменным столом.
По очереди входили коммунары и коммунарки. Я ждал появления легендарной Ганны Рыбалки. Но ее все не было.
– А где же Ганна Рыбалка? – спросил я шепотом. – Почему ее нет?
– А вот же она, – сказал мне Хоменко, показывая глазами на женщину, давно уже сидевшую подле двери на скамье.
Вот уж никак не ожидал, что это именно и есть знаменитая Ганна Рыбалка. Я представлял ее высокой, стройной, смуглой девятнадцатилетней красавицей, в майке с засученными рукавами. Она оказалась низенькой, плотной женщиной, в белом платочке с кружевной оборкой, в белой деревенской кофте, в сборчатой юбке, лет двадцати пяти. Курносая и очень бровастая, она никак не подходила ни к своей репутации, ни к своему поэтическому имени – Ганна.
Однако, присмотревшись, я нашел в ней очаровательную, немного ироническую усмешку, замечательной белизны зубы и грубоватую женственность молодой крестьянки. Маленькая босая ножка. Она сидела скромно и молча. (Только один раз усмехнулась каким-то своим мыслям.) Она досидела до конца, не выступала и по окончании заседания встала и незаметно вышла.
С ней сейчас целая история в коммуне. Недавно она сошлась и стала жить с председателем коммуны Назаренко.
Бригадир живет с председателем! Родственные связи!
Пошло недовольство части правленцев. Под Ганну давно подкапывались соперники. Ее бригада всегда первая; ей не могли простить, что она первая во всем районе закончила сев и ездила с рапортом в Москву, к генеральному секретарю комсомола.
Теперь враги поставили вопрос: совместимо ли быть бригадиром и вместе с тем женой председателя?
Назаренко для Ганны бросил свою жену и троих детей. Старики этого тоже не одобрили.
Начались разговоры, что Ганна потеряла авторитет и ее надо сместить с бригадирства или чтоб Назаренко ушел из председателей.
Наши политотдельцы ездили решать это дело. Ответственная вещь – снимать зарекомендованного работника, образцового и незапятнанного бригадира в такое ответственное время.
Разобравшись, нашли, что Ганна работает по-прежнему отлично. (А говорили, что в связи с медовым месяцем она стала немного манкировать.)
Ганну оставили в бригадирах. Во время разбирательства дела она держалась скромно, не выступала и мнения своего не высказывала: терпеливо ждала, что решат. Назаренко – тоже.
Отец Назаренко, старик коммунар, сказал свое мнение:
– Я считаю, что по сравнению с прежней женой моего сына Ганна ни черта не стоит. Во-первых, та баба добрая хозяйка, во-вторых, трое пацанов, в-третьих, Ганна уже со многими жила. Она жила с моим младшим сыном Назаренко и со старшим сыном Назаренко, а теперь живет со средним. Понравились ей Назаренки! Но это долго не протянется. Они поживут-поживут, и он опять вернется до своей бабы. Это я вам говорю.
Старик Назаренко был в австрийском плену, знает немецкий язык и немного итальянский. Его уважают. Он в коммуне занимается какой-то полуадминистративной работой, – кажется, «обликовец», учетчик. Он аккуратно одет, бритый, в строченой панаме серого полотна, похож на фермера. У него три сына – и все коммунары.
Часа в два ночи испортился автомобиль. Как раз только что проехали мостик. Низина. Вокруг болотные большие сорняки. Целая заросль. Сильная ореховая вонь дурмана, рогозы, рокот лягушек и крики жаб – те знаменитые ночные звуки когда как будто кто-то дует в бутылку.
Сырая темнота и масса звезд в черном небе.
Испортилось магнето. Мы зажигали спички одну за другой, и при их свете шофер чинил.
Адски хотелось спать.
Розанов спал.
Часа через полтора, изведя два коробка, починили и поехали.
Мчались, наверстывая время, как угорелые. Перед нами, ослепленные фарами, метались, взлетая с дороги, совы. Одну сову убило радиатором.
Неслись по обеим сторонам дороги сказочные растения Перед фарами кружились добела раскаленные мотыльки.
Подул неожиданно горячий, сухой ветер.
Дьявольская, шекспировская ночь!
Розанов вошел в комнату с котенком.
Под лестницей родила кошка. Котята подросли.
Он вошел с котенком в одной руке и с блюдцем молока в другой. Он поставил блюдце на пол возле моей кровати. Тыкал пестренького котенка мордочкой в молоко.
Котенок пищал, как воробей чирикал.
Розанов сиял, ласково приговаривая:
– Так-так-так-так.
Розовенький язычок быстро замелькал в блюдце с голубой каемкой.
Нынче:
Ведомость о ходе косовицы, колотьбы, хлебосдачи на 28 июля 1933 года:
1. Нужно скосить – 25 127 га
2. Скошено – 7 538»
3. Связано – 6 603»
4. Сложено – 6 368»
5. План хлебосдачи – 91 329 центнеров
6. Сдано хлеба – 1 834 центнера
7. Вылущено – 32 га
8. Поднято под зябь – 11»
28 июля 1933 г.
(и кудрявая подпись)
Все это на клочке плохой бумаги, лиловыми чернилами.
Секретарь ячейки артели «Чубарь» товарищ Драчев.
Я познакомился с ним утром.
Он не был в поле. Он занимался делами в селе. У него три дела, требующих немедленного вмешательства: 1) засолили мясо для питания бригад, но оно портится, попахивают кости, надо пересолить; 2) в детских яслях произвести осмотр детей, вызвать доктора и устроить изолятор для больных; 3) горит в амбаре мокрое жито.
Драчев – человек новый. Он здесь всего два года. Обычная судьба деревенского коммуниста – перебрасывают.
Сначала был где-то беспартийным активистом, хорошим работником, предколхоза, предсельсовета, кандидатом партии, потом партийцем.
Тогда его стали перебрасывать с места на место секретарем.
Здесь он с тридцать первого года.
Ему лет тридцать. Он чистенько одет, довольно крупный, молодое лицо, полудеревенский, соломенная рваная шляпа, одинок, живет «на квартире», по профессии скидальщик.
Он пошел от правления артели через знойную улицу, вошел во двор – там погреб.
В холодной тьме погреба кладовщик рубил мясные туши и засыпал их солью.
Драчев залез в погреб, перенюхал каждый кусок, велел отделить мясо от костей и складывать отдельно.
Он доволен, что бригады обеспечены недели на две мясом. А потом еще есть запас постного масла.
С руками, до локтей запачканными соленой сукровицей, Драчев вылез на солнце и зажмурился.
Потом он вошел в амбар против церкви. Велел отпереть. Жито было навалено кучей. Он опустил в жито руку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50


А-П

П-Я