По ссылке сайт Водолей 

 


Главным лакомством, конечно, был сахар. Но и хлеб – очень вкусная вещь, особенно если налить в блюдце льняного масла и обмакивать туда ломоть. Что касается селедок, то они предназначались главным образом для обмена. После завтрака мать и еще две командирские жены, взяв с собой ребят, отправились в ближайшую деревню менять сельдей на творог и яйца.
Непонятное ощущение печали и заброшенности охватило меня, когда мы вышли из дома и пошли по немощеной улице городка к его воротам. Мне вдруг почудилось, что все на свете переменилось. Но военгородок был не совсем пуст: в караулке возле ворот сидело двое дневальных.
Выйдя в поле, мы долго шагали по неровной извилистой дороге, которая поначалу привела нас к развалинам. Точнее сказать, то были каменные фундаменты каких-то строений, не то сгоревших, не то разобранных. Здесь все стали собирать молодую крапиву, чтобы потом сварить из нее коллективные щи.
Невдалеке, на взгорье, росли высокие деревья и под ними виднелись холмики с деревянными крестами. Всезнающий брат Лоры сказал мне, что это кладбище. «Кто помрет – того туда везут и закапывают. Когда ты помрешь – тебя так тоже закопают». Однако слова эти большого впечатления на меня не произвели, и погост запомнился мне скорее зрительно, чем душевно. Я уже знал, что людей убивают на войне, но что они умирают и сами по себе, без войны, я как-то не представлял себе. Мне казалось, что пока что ко мне-то это кладбище никакого отношения не имеет. Вот вырасту – тогда другое дело, тогда и меня убьют и похоронят; но это еще так далеко.
Когда мы приблизились к деревне, она поразила меня тем, что избы не бревенчатые, как в няниной деревеньке, а кирпичные. Крыты они были дранкой, а некоторые просто соломой. Они тянулись вдоль немощеной улицы, так что это был не городок, не пригород, а именно деревня. Здесь каждая из женщин со своими ребятами направилась к выбранному ею дому, чтобы предложить обмен. Мать постучала в чье-то окно, ей откликнулись. Перед тем как войти в избу, она наказала мне постоять у крыльца и никуда не уходить.
Тут ко мне подошла пятнистая собачка. Мне очень захотелось погладить ее. Когда я протянул к ней руку, она со злобным урчаньем бросилась на меня. На мой крик из дома выбежали мать и хозяйка. Собачонка не то укусила, не то лапой оцарапала мне левое ухо; по шее у меня обильно текла кровь. Мать, хозяйка и еще какие-то женщины потащили меня к одной старушке, у которой было регальное масло. Что это за масло – я до сих пор не знаю и слова такого больше никогда не слыхал.
Не пойму, чем я прогневил этого песика. Быть может, его рассердил мой необычный вид – лоб-то у меня был перевязан? А может быть, такие уж хозяева у него были: есть люди, которые держат собаку не потому, что любят собак, а потому, что не любят своих двуногих собратьев. Мать потом сказала мне, что на душе моей, видно, был какой-то грех – вот собачонка и цапнула меня; собаки, мол, кусают или заведомо плохих людей, или тех, даже неплохих, которые недавно, вольно или невольно, обидели кого-нибудь. Она считала, что дурных зверей нет вообще на свете и что хищные звери не виноваты в том, что они хищные: убивают других животных они вовсе не по злобе, а потому, что иначе умрут с голоду. Кое-какие люди умышленно преувеличивают кровожадность и прожорливость хищных зверей, нарекают некоторых из них вредными, городят на них всяческую напраслину, – это все для того, чтобы найти оправдание своей жестокости по отношению к ним.
К тем народам и племенам, которые живут охотой потому, что иначе не могут добывать себе пищу, мать относилась с уважением, но охоту ради охоты презирала и даже ненавидела и однажды сказала мне, что «в нашем роду были и авантюристы, но охотников, слава богу, не водилось». Она утверждала, что зверь, даже самый сильный и крупный, все же во много раз слабее «двуногого с двухстволкой», и потому, в большинстве случаев, убийство зверя – вовсе не акт доблести, а нечто совсем противоположное, приближающееся к палачеству. Мать была убеждена, что со временем люди станут умнее и добрее и откажутся от так называемой «спортивной» охоты. Увы, пророчество ее пока что не сбылось. Двуногий с двухстволкой по-прежнему шастает по горам и лесам, и вина старшего брата перед младшим все растет.
…Что касается регального масла, то целебного действия оно не оказало. Через день под ухом у меня вздулся огромный волдырь. Хорошо, что воинская часть вскоре вернулась в городок – и фельдшер тоже. Он сделал мне компресс. Несколько дней я ходил с двумя повязками: одна над глазом, другая – под ухом. Мать по этому поводу сказала: «На бедного Макара все шишки валятся». Слова эти показались мне очень смешными, и я их сразу запомнил. Смысл же пословицы до меня тогда не дошел.

12. Дни в Куженкине

Из военного городка отца вскоре перевели на станцию Куженкино, невдалеке от Бологого. И сразу все пошло по-иному, по-хорошему, сразу началось теплое лето. Здесь со мной не происходило никаких неприятностей. Единственное, что поначалу пугало, – это резкие, внезапные гудки маневровых паровозов: железнодорожные пути пролегали совсем близко от нас. Локомотивы незаметно, прячась за деревьями сада, подкрадывались к дому – и гудели. Потом я к этому привык; теперь мне уже нравилось делать для самого себя вид, будто я пугаюсь. В паровозах этих было что-то вроде бы живое, и они как бы играли со мной.
Мы занимали весь второй этаж в двухэтажном деревянном доме, облицованном досками, окрашенными в уютный темно-вишневый цвет. Крыльцо выходило на огород, где между грядами часто скакали лягушки. Как-то раз одна из них прыгнула мне на ногу (летом я, разумеется, ходил босиком, как все дети в те времена), и я не то испугался, не то выразил чем-то неприязнь. Отец, стоявший рядом, поймал лягушку и, осторожно придерживая ее на ладони, велел мне хорошенько рассмотреть ее. Он сказал, что это существо безобидное и хорошее и обижать его могут только болваны отпетые. Разглядев лягуху, я понял, что в ней нет ничего противного и плохого. Наоборот, она показалась мне доброй и симпатичной – и даже красивой; действительно ведь, в лягушках, в ящерицах есть какая-то природная завершенность, точность выполнения.
В самом конце огорода, там, где начинался сад, находился круглый, обложенный шершавыми бетонными кольцами колодец, приближаться к которому мне настрого запретили из-за его невысокого бортика. Но однажды я тайком заглянул туда. В круглом, близком и совсем неподвижном зеркале отражалось мое лицо, ветка дерева и небо. Я там был куда красивее, ветка куда зеленее, а небо куда синее, чем на самом деле. Все в отражении казалось четче, выразительнее и многозначительнее, чем в оригинале. Позже я узнал, что голубятники, когда они ждут возвращения своих голубей из полета, смотрят не в высоту, а ставят таз с водой и глядят в воду: так им видней то, что происходит в небе.
Когда я отошел от колодца, мне очень захотелось спросить у взрослых, что это за чудеса в воде, почему там все видится по-иному. Но я чувствовал, что мне будет очень трудно объяснить родителям, чего именно я от них хочу. А главное, тогда пришлось бы признаться в нарушении запрета. Поэтому я просто обо всем умолчал. В сущности, это умолчание было моей первой (запомнившейся мне) ложью. Когда я украл у матери серебряные рубли, то сделал это не подумавши. Теперь прегрешение было мельче, но оно было умышленное: подходя к колодцу, я заранее знал, что подходить нельзя. Но должен признаться: хоть я и понимал, что поступил нехорошо, сознание вины не слишком отягощало меня.
Вообще в Куженкине жилось мне легко, да и родителям тоже, как мне казалось. Взять хотя бы еду: с ней обстояло дело неплохо. Приставленный к отцу ординарец (мать по старинке называла его денщиком) был охотником. Отец часто отпускал его на охоту, и тот приносил нам подстреленных зайцев. Зайчатина была крупным подспорьем в питании. Кроме того, отец доставал где-то рыбий жир, и на нем мать жарила картофель. Это было очень вкусно.
Отец занимал на станции какую-то важную должность, имеющую отношение к железнодорожному транспорту. К нему часто приходили военные, всё командиры; он часто ездил в Бологое. Но все же личного времени у него здесь было куда больше, чем когда он служил в военных городках.
Однажды он принес мне белые деревянные кубики, нарисовал на них буквы и стал учить меня грамоте. Я становился на колени перед маленьким зеленым табуретом, опершись на него локтями, а отец ходил по комнате и время от времени наклонялся надо мной и передвигал на табурете кубики, называя буквы. Потом он сам кубиков уже не трогал, а только диктовал слова, которые я должен составить. Не помню, сколько таких уроков он преподал мне, но, по-видимому, именно тогда я и освоил чтение, потому что по букварю учиться мне в дальнейшем не понадобилось.
Но все же с Куженкином у меня связаны не «читательские», а, так сказать, устные воспоминания. Там отец не раз повторял для меня не знаю чьи стишки, которые начинались так:

Повар сливочки слизал
И на кошечку сказал.

Оклеветанную кошечку судят, велят отрубить ей голову. В этом месте я начинал плакать, затыкал уши, хоть и знал уже, что все кончится хорошо: невиновность кошечки будет доказана и не ей, а повару за его клевету оттяпают голову. Должен сознаться, что это суровое торжество справедливости мне очень нравилось.
Да и позже мне (умозрительно) нравились такие жесткие, прямые решения в отношении тех, кто поступает плохо, жестоко с другими. Однажды – это было уже по возвращении нашем в Ленинград – бабушка одернула меня, нарушила прямолинейность моих суждений и осуждений. Мне попалась приключенческая книжка, где среди прочих персонажей был и палач, и его к концу повествования автор оставил в живых. Я заявил, что самолично бы отрубил этому злодею башку. Тогда бабушка Аня сухо сказала мне:
– Чтобы казнить палача – нужен новый палач… Значит, ты тоже хочешь стать палачом? А потом…
Она замолчала, предоставив мне самому логически развить это «потом».
Но вернусь в Куженкино. Там мать часто читала на память стихи. Я запомнил тогда только четыре строчки:

Мухи, как черные мысли, весь день не дают мне покоя,
Жалят, жужжат и кружатся над бедной моей головою.
Сгонишь одну со щеки, а на глаз уж уселась другая,
Некуда спрятаться, всюду царит ненавистная стая…

Через несколько лет я наткнулся на это стихотворение в книжке Апухтина, прочел целиком – и удивился: почему мне из многого, что декламировала мать, запомнилось именно это четверостишие? Быть может, эти строчки были привязаны мною к каким-то окружавшим меня реальным вещам, может быть к самым обыкновенным летним мухам, – вот и влетели в память? Мы иногда запоминаем отвлеченное благодаря тому, что подсознательно связываем его с какими-нибудь простыми, преходящими событиями и впечатлениями. Потом эти простые, первичные вещи память отбрасывает, как садовник убирает подпорки, когда посаженное им дерево прочно укоренилось в почве; или как строители снимают опалубку, когда бетон затвердел и сооружение обрело монолитность.
В начале этой главы я сказал о паровозных гудках. Однако помню я только впечатление от гудков, а как звучат они, не помню. У меня очень скверная звуковая память, и мир прошлого для меня беззвучен. Зато я хорошо запоминаю цвета и оттенки. Возле деревянной лестницы, ведущей со второго этажа вниз, располагалась прихожая, где было две двери. В ту дверь, что вела в кухню, вместо филенки было вставлено матовое стекло, по которому шли синие, зеленые и розовые геометрические узоры, тоже непрозрачные, матовые, не очень яркие. Перед этой дверью я мог стоять часами, радостно выпучив глаза на такое чудо искусства. И позже, когда мы уехали из Куженкина, это расписное стекло долго-долго оставалось для меня эталоном красоты.
С той поры миновало больше пятидесяти лет. Не скажу, что я стал знатоком живописи, но я хорошо знаю наши картинные галереи, побывал в Лувре, дважды смотрел Дрезденскую галерею; в моей скромной библиотеке нашлось место и для книг по искусству – а все-таки куда-то в самое донце памяти невыцветающими красками впечатано и это дверное стекло. Иногда вспомнишь его – и время сразу становится объемным, и жизнь предстает в детски праздничном свете.
Таковы мои впечатления о Куженкине. Много позже мать мне рассказала: в Куженкино ехать отец не хотел, такое передвижение по службе он воспринял с обидой. Его назначили на это более спокойное и легкое место потому, что был он уже серьезно болен. И на самом деле, здесь его здоровье улучшилось. Но только временно.

13. В Старой Руссе

Документы – это протезы памяти.
В моем домашнем архиве хранятся некоторые бумаги давних лет. Не буду сейчас погружаться в минувшие века (самая старая дата под одним из семейных документов – 26 июля 1728 года). Оглянусь в прошлое всего на полвека.
Передо мной четвертушка шершавой бумаги. Синеватый расплывчатый машинописный шрифт. В левом верхнем углу: «КОМАНДИР СТРЕЛКОВОГО ПОЛКА. 19 сентября 1919 года. Д. Кр. Армия». Ниже – лиловая печать. Дальше идет текст. Переписываю его, сохраняя стилистические особенности.

Настоящим удостоверяю что тов. Шефнер Сергей Алексеевич проживавший (следует наш полный петроградский адрес) призван в действующую армию во вверенный мне полк, а потому его квартира и находящиеся в ней имущество как защитника родины наводятся под охраной декретов Совета Народных Комиссаров.
Что подписью с приложением печати удостоверяется.
Командир полка (неразборчиво; похоже, что Чистяков).
Адъютант полка (совсем неразборчиво).

Эта бумага, как явствует из надписи в правом верхнем углу, адресовалась в Домовый Комитет Бедноты, но хранилась она у бабушки. После ее смерти в 1927 году документ находился у матери. Мать умерла в 1942 году, а в 1946-м, вернувшись из армии, я разобрал уцелевшие бумаги и в числе других нашел эту справку. Из нее видно, что с сентября 1919 года отец служил в Старой Руссе. Слова «действующая армия» понимать буквально не следует:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41


А-П

П-Я