На этом сайте https://Wodolei.ru 

 

Когда она назвала меня по имени – Вадей (а меня так давно уже никто, кроме матери, не звал), я вдруг почувствовал себя необыкновенно счастливым.
Вскоре за дверью послышался шум. Я решил было, что Косоротиха идет за нами, чтобы выпустить на свободу, и, признаться, не очень-то этому обрадовался. Но вот распахнулась дверь, и злобная баба втолкнула в красную комнату еще двух провинившихся. Одним из них оказался мальчик из спальни «мокрунов», в другом наказанном я опознал своего односпальника, которого звали Бычий, – это не прозвище, а самая настоящая фамилия, которая воспринималась как кличка.
На следующий день этот Бычий выдумал, будто в тот момент, когда Косоротиха втолкнула его в красную комнату, я целовался с Танькой Цыгой и сразу «отскочил от нее в угол». Он повсюду носился с этой выдумкой, добавляя к ней все новые и новые подробности, а еще через день доврался до того, будто самолично видел, как мы с Танькой Цыгой лежали на диване и «играли в папу-маму». Не знаю, все ли верили наветам Бычьего, но дразнили и Цыгу и меня – все; стоило нам случайно очутиться недалеко друг от друга, как сразу и девочки, и ребята начинали выкрикивать: «Невеста – без места, жених – без порток!» Так продолжалось дней пять подряд, а потом – будто по какому-то таинственному стоп-сигналу – всем все это вдруг надоело, и больше особого внимания на нас не обращали. Странное дело: такое быстрое и всеобщее забвение того, что произошло (вернее, того, чего не произошло), даже слегка огорчило меня, – только я и сам себе не смел признаться в этом огорчении; в те минуты, когда Цыгу и меня дразнили, мне было и обидно, и очень стыдно, – но где-то под стыдом и обидой теплилось чувство моей общности с Цыгой, чувство какой-то надежды неизвестно на что, – а теперь все это сразу ушло, развеялось.
Матери моей, разумеется, эта история стала известна. Однажды, улучив минуту, она начала осторожно, издалека, как ей казалось, выспрашивать меня, чем я занимался в темноте с Таней. Когда я начал объяснять, что все это – выдумки Бычьего, мать не слишком-то мне поверила, об этом я сразу догадался по ее тону. Она, по-видимому, считала, что Бычий преувеличил, приврал, но – нет дыма без огня, я что-то скрываю. Она мягко стала внушать мне, что в моем возрасте еще рано интересоваться девочками, что грешно целоваться с ними или «допускать еще какие-нибудь вольности»; она даже сказала мне, понизив голос, что бывают развратные дети, которые заболевают ужасными болезнями, и потом их никто уже не может излечить.
Труднее всего доказать свою невиновность именно в тех случаях, когда ты вовсе не виноват. Я снова попытался убедить мать, что Бычий наврал ВСЁ, – и она даже обиделась; ей очень хотелось, чтобы я покаялся хоть в маленьком грешке. Мне не в чем было сознаваться, и мать после этого разговора осталась убежденной в моем упрямстве, скрытности и лживости, а у меня пошатнулась вера в справедливость, всезнание и всепонимание взрослых. Конечно, я уже знал, что среди взрослых попадаются люди глупые, злые, вроде Косоротихи, – их я как-то в расчет не брал, они были вроде бы ненастоящими людьми. А тут, когда родная мать мне не поверила, у меня зародилась такая мыслишка: если кто-то не верит тебе, когда ты говоришь правду, – значит, он может поверить тебе, если ты солжешь, и, значит, ты можешь иногда прибегать к обману, когда это тебе выгодно. В скором времени, когда действительно в чем-то провинился, я солгал матери, чтобы избежать наказания, – и это сошло мне с рук.
…Возвращусь в красную диванную. Четверка наша пробыла там недолго: девочки из спальни Таньки Цыги, вскоре после того, как ее увела Косоротиха, пошли к той воспитательнице, что жила в одной комнате с моей матерью, и донесли ей о действиях кладовщицы. Воспитательница немедленно вызволила нас из заточения. Через несколько дней Косоротиху сократили – не только за ее антипедагогические действия, а и за нечестную работу в кладовой. Этим дело не кончилось: случай получил огласку в самой Старой Руссе, и оттуда приехала комиссия, которая опрашивала ребят. Серьезность происшествия усугублялась тем, что одним из пострадавших был «мокрун»; эта болезнь возникает от испуга, перенесенного в детстве (так тогда считали), а тут Косоротиха подвергла мальчика вторичному испугу. Одна воспитательница из тех двух-трех, что должны были следить за порядком в детдоме во время отсутствия остальных, была уволена, а детдомовское начальство получило выговор.

23. Трудная зима в Хмелеве

Зима в Хмелеве продолжалась. Теперь, через пятьдесят лет, зима эта видится мне очень долгой. Почему? Очевидно, с годами память невольно стремится каждому значительному событию нашей жизни придать большую протяженность во времени, нежели то было в действительности. Память как бы отнимает время от событий второстепенных и приплюсовывает его к событиям, главнейшим для нас. Если же за короткий период времени произошло несколько важных событий, то они представляются нам стоящими на гораздо большем временном расстоянии одно от другого, нежели то было в календаре; память как бы выделяет каждому важному событию некую обособленную жилплощадь во времени, а вокруг него оставляет нечто вроде голого поля – чтобы издалека обзор был лучше. Потому-то времена нашей жизни, богатые событиями (радостными или печальными), через годы кажутся нам временами долгими.
Вскоре после описанного мною происшествия в красной комнате мать отправилась в Старую Руссу, взяв с собой мою сестру. Отъезд этот был вызван продолжающейся болезнью отца; он лежал в старорусском госпитале, его нужно было навещать. Расставаясь, мать дала мне устное наставление. Суть его, как мне помнится, сводилась к трем пунктам: не поддавайся влиянию тех ребят, которые склонны к воровству и сквернословию; не слишком интересуйся девочками и никогда не целуйся с ними; подчиняйся воспитателям, не вступая в пререкания. Заключая этот разговор, мать произнесла свою любимую фразу: «Готовься к худшему, надейся на лучшее».
В Старой Руссе мать пробыла месяц или чуть более. То ли в силу некоторых отрицательных свойств моего характера, то ли потому, что я уже перестал быть одомашним» мальчиком и всецело жил детдомовскими интересами, но только к отсутствию матери я привык довольно быстро и не очень скучал по ней. От отца же я отвык еще раньше, так как уже давно не видел его.
Жизнь в детдоме шла своим чередом. Всем осточертела зима; ребята нетерпеливо ждали весны и все чаще заводили разговоры о том, кто куда сбежит из детдома с наступлением тепла. Уже сбивались стайки: одни – чтобы податься в Крым; другие – в Ташкент; третьи – неведомо куда, лишь бы отсюда. Я внимал этим разговорам как завороженный. Один мальчик из нашей спальни говорил, что, чуть потеплеет, он «похряет на Губань» (Кубань). Там он уже побывал, там арбузы – во какие огромные, и никто их не сторожит, сиди в поле и шамай, сколько в пузо войдет. Для многих ребят эти разговорчики были просто времяпрепровождением, не более; но для некоторых, привыкших к вольной бродячей жизни, детдом действительно представлялся только временным пристанищем, страсть к дальним дорогам уже прочно владела ими.
Девочки же, и самые младшие, и самые старшие, обладали куда более стабильными характерами: как мне помнится, они никуда (пространственно) не стремились, а старались обжить то место, куда их забросила сиротская судьба. Поражала разница между их спальнями и ребячьими: у девочек и кровати вроде бы такие же, и одеяла не лучше наших, а все выглядит по-другому, все опрятнее и наряднее. Даже воздух у них был чище, что, впрочем, просто объяснялось: ребята в своих спальнях, случалось, покуривали исподтишка. Слов нет, куренье детдомовцам строго запрещалось, но с этим запретом считались не очень, – уборная насквозь пропахла махорочным дымом. Главное было не попасться с цигаркой на глаза воспитателю, а так как большинство воспитательского персонала составляли женщины, которые, естественно, в мужскую уборную не заглядывали, то там всегда кто-нибудь дымил, а кто-нибудь стоял на стреме – и одновременно на очереди, чтобы курящий «оставил хоть затяжечку». Махорку ребята добывали отчасти у местных жителей, меняя на нее что попало из одежды, отчасти же в Старой Руссе. Старшеспальники ухитрились выломать свинцовые трубы из баронской ванной комнаты, вывезти их в город и там сменять на махру. Я, по молодости лет, еще не курил тогда и на курильщиков смотрел с почтением.
Баловаться табачком я начал позже, уже в Ленинграде, а с четырнадцати лет стал курить взатяжку. Сейчас мне шестьдесят, и этот почтенный курительный стаж прервался только раз, когда я в феврале – марте 1942 года лежал в госпитале № 2226 в Осиновой Роще под Ленинградом. Среди тех полутора месяцев, что я провел там, была неделя, когда я чувствовал себя столь скверно, что не тянуло уже ни к еде, ни к табаку. Но едва я «вышел из пике» – вместе с пробудившейся лютой жадностью к пище почувствовал и неодолимую тягу к куреву. Конечно, курить плохо, курить вредно. Но всегда ли стоит изменять своим привычкам, даже и дурным? Разве нам известно, что ждет нас за ближайшим поворотом улицы или истории? Я знал хорошего человека, который месяца за три до войны бросил курить по настоянию любимой девушки. Девица эвакуировалась в тыл в 1941 году, в 1942 году благополучно вышла там замуж за другого, а мой знакомый был убит на фронте в 1943-м. Стоило ли бросать курить?
Но вернемся к нашим девочкам. Выше я описал свое впечатление от их спален, но видел я эти спальни главным образом из коридора, с порога. Ни девочки в спальни мальчиков, ни мальчики в «девчонские» спальни не входили. И не то чтобы это официально было запрещено воспитателями, а просто внутридетдомовская этика не дозволяла таких посещений; девочку или мальчика, вошедших в «чужую» спальню, просто задразнили бы; возможно, этот пуританизм шел еще из дореволюционных детских приютов. Хочу добавить, что хоть ребята (особенно старшие), беседуя между собой, часто несли похабщину и хвалились своими любовными победами над «шкицами», однако в разговорах с детдомовскими девочками даже отпетые дефективники держали себя весьма скромно. Девочки же были очень конфузливы и замкнуты ко всему, что даже отдаленно касалось темы «мужчина – женщина», хотя в других отношениях многие из них поведением отнюдь не блистали.
Эта долгая хмелевская зима была трудной для воспитанников, а для воспитателей, пожалуй, и того труднее. Мне теперь представляется, что детдомовцы, несмотря на разность возрастов и характеров, являли собой более уравновесившийся внутри себя коллектив и обладали большей сопротивляемостью внешним условиям, нежели воспитательский персонал. Для большинства воспитанников детдом, как они порой ни поносили его, все-таки был родным домом, единственным прибежищем, ибо другого пристанища у них не было; кроме того, у детдомовцев была своя иерархия, свои неписаные правила поведения – пусть порой грубые, жесткие, идущие вразрез с педагогическими нормами – и все же стабилизирующие взаимоотношения внутри детского коллектива. Для многих же воспитателей-непрофессионалов детдом представлялся временным убежищем, где, за неимением ничего лучшего, они надеялись «перезимовать» тяжелые, голодные и холодные годы разрухи. Службу свою они несли честно и старательно, детдомовцев никогда понапрасну не обижали, но меж собой порой ссорились, и все ребята знали об этом.
Загудели предвесенние метели, дороги занесло, ухудшилось снабжение. В обед на первое все чаще стали давать «суп с туманом» – так мы прозвали жиденькую болтушку из овсяной муки. С керосином опять начались перебои. Все реже собирались воспитатели и воспитанники в красной комнате, а потом ее и вовсе заперли. Откуда-то (говорили – из леса) началось нашествие диких котов, – кажется, именно только котов, а не кошек; они все были серого цвета, крупные, большеголовые и на вид вовсе не отощавшие. Они днем и ночью бродили в парке, какими-то путями проникали в дом, прорывались в кухню, в спальни, бегали по коридорам; некоторые девочки и воспитательницы их пугались, считали, что они бешеные; коты же эти, мне помнится, людей не боялись вовсе. Животных гнали из дома, пугали всеми способами; говорили, что дефективник по кличке Гадалка – самый рослый и самый трудновоспитуемый из старшеспальников – убил их несколько возле дома: он хватал их за задние лапы и разбивал головы о стену; я, впрочем, этого не видел, да и мертвых котов не видел. Местные жители полагали, что коты эти не дикие от природы, а одичавшие домашние, вернее их потомство; еще местные поговаривали, что такое котовье нашествие – к беде, что тут дело нечисто и в доме нужно срочно отслужить молебен.
Коты вдруг исчезли, словно по команде, и притом без всякого молебна; зато разнесся слух, будто Ирина Викторовна, пожилая воспитательница, своими глазами видела привидение – в коридоре, возле красной комнаты. Рассказывали, будто бы она, рыдая, вбежала с этим известием в комнату завдетдомом и кричала, что жить больше в этом проклятом доме не может. А вскоре всем стало известно, что еще одна воспитательница тоже видела призрак и сразу подала прошение об увольнении. Этих слухов никто не пресекал, они растекались по детдомовским спальням, порождая новые тревожные вымыслы. Что-то неладное творилось со взрослыми. Очевидно, долгая зимняя оторванность от культурного центра, хотя бы и такого небольшого, как Старая Русса, и вынужденная замкнутость в своем педагогическом мирке создали в Хмелеве условия, близкие к полярной зимовке; но зимовщиков строго подбирают по психологическим и профессиональным данным, здесь же было много людей просто случайных.
Среди взрослых началось нечто вроде массовой истерии: все они ходили мрачные, нахохленные, взвинченные, все чего-то ждали. Граф Стекляшкин вдруг перестал показываться на людях, за него дежурили другие воспитатели; вскоре стало известно, что Стекляшка отлеживается: он пытался повеситься, но его вовремя вынули из петли и «откачали».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41


А-П

П-Я