https://wodolei.ru/catalog/mebel/rakoviny_s_tumboy/80/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Я любил горные очи - как их называли
в каждом путеводителе - ледниковых озер, которых никогда не видел, и
Охридское озеро, красную землю, остающуюся влажной даже в засуху, Динарское
нагорье, лежащее между морем и реками, начало Родопских гор у Белграда и
сухой белый известняк на берегах Адриатики. Я любил людей этой исчезнувшей
страны, и мне было все равно, ходили они в черных горских шапочках, похожих
на сванские, или в рыбацких шляпах с узкими полями. Мне было безразлично,
носили их жены мусульманские платки или короткие юбки, какова была их
партийная или религиозная принадлежность. Мне было одинаково хорошо смотреть
на знаменитые скорбные фигуры Мештровича и улицы Загреба или Сплита.
И я видел их сотни раз на фотографиях да в учебных фильмах. Потом я учил
космоснимки и, казалось, узнавал все - повороты дорог, мосты и перекрестки.
Но мы говорили об истории, истории вообще, и отчего-то о Древней Греции, о
вечно плакавших греках, не считавших зазорным плакать вечером прощаясь,
чтобы потом встретиться утром.
Но разговор неожиданно вернулся к Тито и другой Греции, современной и легко
представляемой.
Мой собеседник рассказал, что в июле 1949 года, когда бои между греческой
повстанческой армией и правительственными войсками велись на югославской
территории, югославы поддерживали повстанцев. В середине августа, напротив,
ДАГ оказалась между двух огней. Ее били и войска правительства, и
югославская армия, потому что в феврале югославское правительство
договорилось с греческим. Я опять вспомнил трепаные журналы на старой даче:
"Кровавый палач народов Югославии - Тито предоставил греческим
монархо-фашистам возможность совершать неожиданные нападения на позиции
Демократической Армии Греции с тыла через югославскую территорию". Чуть ли
не миллион беженцев двинулись по горным перевалам, но сколько из них
перебралось через северную границу - неизвестно.
Это неизвестная война, и про нее давно забыли.
Слушая его, я представил, как шли люди в горах, а их прижимала в ущельях
авиация и молотила сверху - без разбора. Хорошо хоть то, что военных
вертолетов еще не было.
А еще я вспомнил девяносто второй год в Абхазии, то, как на разминировании к
северу от Сухуми я наткнулся на странное место в горах.
Мы поднимались от горного озера, чьи берега были покрыты глиной. Вода в
озере была мутной, на привале мы сварили чай, но глина, растворенная в воде,
вязала рот, и я с другом пошел искать ручей.
Через час подъема мы свернули в ложбину, уже слыша журчание воды, и тут я
оказался в этом месте.
У меня уже было чутье на мины, сперва их ставили неумело, и можно было по
выцветшему квадрату дерна, по блеснувшей на солнце мирной, совсем не военной
проволоке или по другим приметам заметить опасность. Попадались даже невесть
откуда взявшиеся немецкие натяжные противопехотные мины. Они были набиты
стальными шариками, которые разлетались в стороны, а вверх не летело ничего.
Послевоенные мальчишки подпрыгивали над ними в момент взрыва и оставались
целы. Мне рассказывали об этой веселой игре, но никогда у меня не возникало
желания попробовать. Мое детство было другим.
Меня только занимало, как и кто хранил немецкие мины полвека.
А еще попадались на дорогах желтые ребристые "итальянки". Больше всего было
своих, родных, сделанных на украинских и русских заводах, но от этого они не
становились менее опасными. Что-то отвратительное есть в том, что страна
делает то оружие, которое потом выкашивает ее население. Оружие, которое
делает само население, все-таки менее совершенно. Самодельные мины не всегда
срабатывают.
Однако это была теория. Перед нами появилась огромная поляна, залитая
солнцем и наполненная неизвестной опасностью. Не блестела натяжная нить, не
желтело пятно умершей травы. Я не видел ничего, все так же шумел ветер в
листве, палило солнце, невдалеке жил ручей, но что-то было, было все же там
необычное.
Тревога передалась напарнику, и он перекинул автомат на грудь.
Медленно мы двигались по склону холма, мимо диких яблонь, мимо странных
кустов, похожих на уродливый виноград. И почва была странной, с неравномерно
росшей травой. Чудна была эта местность, и оттого - страшна.
Ни слова ни говоря, мы повернули назад и шли еще час до чистой воды.
Несколько дней спустя сухумский армянин, спасавшийся от войны в своем горном
доме, рассказал мне, что на берегу горного ручья, а тогда - речки стояла
греческая деревня. Греков депортировали в сороковых, дома разграбили, и вот
это место пусто.
Югослав рассказывал дальше про бойцов ЭЛАС и про их стычки с англичанами в
1944-м, про незнаменитую греческую войну 1949 года.
"Все войны - незнаменитые", - думал я.
В ту ночь мне снова приснился Геворг. В этом сне он был радостен по какой-то
своей неземной причине, будто хотел рассказать мне о чем-то хорошем, но
решил подождать.
А я сидел перед ним на камне, заполняя бессмысленную ведомость, где в графе
"безвозвратные потери" надо было нарисовать единичку. Эта единичка и была
Геворг, мой друг.
Но отчего-то я спрашивал:
- А надо писать о том, что у "Шилки", которую зажгли тогда вертолеты, был
калибр стволов двадцать три миллиметра? А про сбор клюквы надо?
- Надо, - отвечал Геворг, - надо писать все, ведь ты - свидетель.
- А про трубы для скважин?
- И про это надо, не беда, если твой рассказ будет бессвязным, главное -
пусть он будет точным. Мелкие события образуют жизнь, они, только они -
причина всего: страданий, любви, войн и переворотов.
Вспоминая этот сон на следующий день, я переносил на бумагу эти мелкие
события, и они напоминали мне ноты в неведомой партитуре, они множились, как
те случайные музыкальные фразы, которые извлекали московские и украинские
нищие из своих аккордеонов, которые издавал латиноамериканский контрабас на
Арбате, топот и вскрики на столичной улице в маленькой республике, где
старики пляшут, взмахивая кинжалами.
Я писал об этом письмо Гусеву, потому что мне хотелось сказать хоть кому-то
особую правду о войне, где нет правых, а виноваты все. И вот мировое
сообщество наваливается на кого-то одного, а обыватель рад в свою очередь,
потому что ему не очень-то хотелось самому решать, кого надо ненавидеть. А
если кто-то норовит заступиться, то неминуемо попадает в политическую
номенклатуру белых или черных, красных или коричневых и далее по всем цветам
спектра. И заступаться не хочется - уж больно нехороши те, кто заступается
вместе с тобой.
Каждый раз конъюнктура меняется, и вот, чтобы разнять драку, приходят люди
извне и начинают бить по рукам - кого-то одного. Противник успевает пару раз
ударить того, у кого заняты руки.
А это не простая драка в кабаке. Там дело бы ограничилось выбитыми зубами, в
войне же счет посерьезнее.
Все в этом деле осложняется тем, что огромное число людей врет - кто из
убеждений, а кто по обязанности.
И нет мне ответа, что нужно думать и что выбирать. Отчаявшимся свидетелем
оставляла меня эта летопись будничных войн.
Аня взяла отпуск на три дня и повезла меня на юго-запад.
Можно было бы поехать и на север, наводнение уже закончилось, и в том же
Кельне ничего не напоминало о нем, кроме грязной полосы на стенах, на
недолгое время свидетельствовавшей об уровне подъема воды. Но мы поехали на
юго-запад.
Мы ехали ранним утром, когда еще было мало машин, только однажды пронеслись
мимо нас бронетранспортеры НАТО, мирные и неопасные мне теперь.
Аня специально заезжала в крохотные городки и на малой скорости крутилась по
их улицам. Эти места почти не пострадали от бомбежек, а потом пришли
французы и остались ненадолго - в своей зоне оккупации.
Сквозь бликующие стекла можно было рассматривать аккуратные домики с алыми и
желтыми, распустившимися, несмотря на зиму, цветами.
Я любил архитектуру Fachwerk, четкий рисунок темных балок на белой
штукатурке, я любил ее, несмотря на то, что ее образ затаскан календарями и
путеводителями. Я любил эту страну, в которой родился, любил со всем ее
содержимым, с легким инеем на полях в разгар зимы, с наводнениями и дождями,
с языком, настолько разным в разных ее концах, что в новом месте его
приходится учить заново, с жителями, разными, как сама страна. В конце
концов, я любил гражданку этой страны, что везла меня теперь по автобану.
Мы поселились в маленькой гостинице, хотя что значит "поселились", когда
речь идет о трех днях плюс воскресенье.
В окно бил прожектор с соседней многоэтажной автостоянки, автомобили на
которой парковались как раз на уровне этого окна. Они неслышно меняли свои
места, уезжали и приезжали, а мы нисколько не сожалели об этом соседстве, об
этом виде и об этом свете.
Мы не замечали ничего и, только зайдя в номер, сразу вешали табличку "Не
беспокоить".
Однажды среди ночи у нас возникло желание выпить горячего вина, вполне
естественное, на мой взгляд, но мы почти час обсуждали моральность этого
желания. Кроме того, мы были не в силах одеться, чтобы спускаться и идти
куда-то искать работающее заведение. В этот момент я вспомнил, что спрятал
среди одежды вино, и, памятуя об опыте родных туристов, сказал, что знаю,
как поступить.
Достав огромную глиняную кружку и бутылку настоящего глинтвейна, тоже
огромную, большую, как "огнетушитель" моей юности, я опустил в
кроваво-красную жидкость кипятильник.
Он весело зашипел, а Аня с испугом смотрела на меня, прислонившись к матовой
створке душа.
- Ну все, - сказал я. - Три минуты покоя, и дело в шляпе. Знаешь, существует
легенда про русских командировочных, которые варили суп в раковине. Раковина
оказалась из какой-то особой напряженной стали и разорвалась, как бомба.
- Берегись, - и она поцеловала меня, как-то мы выползли в коридор, продолжая
обниматься, а когда смогли оторваться друг от друга и заглянули в ванную, то
обнаружили, что она наполнена красным туманом.
Кипятильник исправно выпаривал глинтвейн, мелкие капельки которого были
везде - на стенах, раковине и зеркале.
Аня стукнула меня кулаком в грудь:
- Нет, ты пожизненно советский командировочный!
Как-то, выйдя из гостиницы в другую сторону, противоположную той, куда мы
выходили раньше, я наткнулся на маленький музей. Рядом со сквериком, где
торчала изъеденная временем древняя колонна, прямо перед въездом на стоянку
обнаружился вход.
Музей назывался Sumelocenna Rцmisches Stadtmuseum, "Римский туалет", и
представлял собой действительно туалет, клоаку, слово, само по себе не
требующее перевода. Это был настоящий римский сортир, расположенный под
нашей любимой автостоянкой. Взявшись за руки, мы перешли по стальному
мостику через мощенный камнем пустой желоб. Острить было нечего - туалет был
действительно римский. Вокруг висели в белом свете витрин римские монеты,
обломки оружия и черепки кувшинов. Мы передвигались вдоль желоба, не смея
разнять руки.
Все-таки место святое, историческое.
Висели на странных модернистских витринах два коротких гладиуса, схема
организации войск и изображения легионеров. Ни на одном из стендов, правда,
не была изображена процедура пользования тем, чье название носил музей.
Глядя на карту, я пытался сообразить, какой легион стоял здесь - Первый или
Двадцать второй - и как он назывался. Но тут вдруг я обнаружил на стенде
странную картинку и дернул Аню за руку.
На рисунке в стиле комиксов был изображен бегущий человек с развевающимися
волосами и бородой, другой такой же вылезал из кустов. От них, бросая
оружие, бежали римляне.
Косматый человек преследовал их, взмахивая голыми руками.
- Смотри, - сказал я. - Это я в молодости.
Но на нашем пути мы встречали и иные древности. Однажды мы забрели в
настоящую лавку этих древностей, где стояли игрушечные автомобильчики, в
которые играли дети перед войной. Там качал головой китайский болванчик, и
кукла самурая взмахивала мечом на подоконнике. В этой лавке были кофейная
мельница, похожая на скворечник, и почтовый ящик, напоминавший рыцарский
замок. Пахло корицей и перцем, старым деревом и начищенной латунью. Шелковый
зонтик висел под потолком, а со стен глядели старики в старинных кафтанах.
Никого не было в лавке - ни посетителей, ни хозяев. Только лысый болван,
улыбаясь нам, качал головой.
И мы молча вышли из кукольного места.
Первое, что мы увидели затем на перекрестке, был шарманщик, такой, будто его
только что вместе с шарманкой купили в лавке старьевщика. Шарманщик в
огромной шляпе с вислыми полями крутил ручку своего аппарата, населенного
зверьем, как целый лес. Медведь, стоя на верхней крышке, водил смычком по
скрипке без струн, плюшевый заяц бил в барабан, высовывалась из окошечка
неизвестная птичка. Шарманка играла военный марш, но как-то весело,
несерьезно, будто говорила: "Поиграем и разойдемся, что без толку друг в
друга палить".
Ночью мы узнавали время по звуку колокола на соборе, колокол звучал четко и
ясно, потому что собор был в двух шагах.
На второе утро после приезда я вышел рано, чтобы посмотреть на него, и все
же опоздал.
Я появился на площади как раз тогда, когда по ней двинулись в обратный путь
немногочисленные прихожане.
Я зашел в собор, его пустое пространство всосало меня, и я оказался перед
рядами кресел - один.
Думая о вере, на самом деле я думал о надежде.
Было плохо в моей стране.
Как в час перед концом, расплодились в ней поэты и прорицатели. И, стоя в
немецком храме, я думал не о Боге, а отчего-то о своей стране. И было мне
больно за эту страну, где люди вместо чая пьют по утрам ненависть.
Я уже залит ею по самую пробку.
К тому же все у нас в стране политизировано. Политизированность эта
приобрела свою высшую форму - форму сплетни.
Даже "святые" письма наполнены политикой.
Стоя в соборе маленького немецкого городка, я поймал себя на том, что помню
их наизусть: "Перепишите это письмо 10 (20,50...) раз, и на четвертый день
судьба Вам что-нибудь подарит.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19


А-П

П-Я