проточные водонагреватели для дачи цены характеристики 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Аня пошла говорить с хозяином, человеком
действительно пожилым, и девочкой, которая оказалась его женой.
Я прислушался к их разговору.
- Предъявление на японских гравюрах обязательно, - говорил хозяин.
"Какое предъявление, предъявление чего?" - недоумевал я, но слушал молча,
будто понимающе.
Они говорили о предъявлении, о тонкости мастерства, в котором я не понимал
ничего, но Аня все время косила на меня глазом, мы встречались взглядами, и
я даже затеял странную игру, ловя ее взгляд, когда оказывался каждый раз в
новом месте - то за японской вазой, то у ширмы, а то присаживался на
корточки у декоративной лесенки в никуда.
Впрочем, я тоже разглядывал гравюры, пытаясь одновременно вслушаться в
разговоры. Гравюры были интереснее слов, поэтому я старался запомнить
детали, чтобы потом... Что потом, зачем они нужны мне потом, я не знал. Но
детали запоминались все равно - смятение давно умершей, но сохранившей имя
проститутки, чьи зрачки в раскосых глазах укатились в разные стороны. Это
была совершенно косая проститутка, даже более косая, чем могла позволить
себе японка.
Какие-то люди душили осьминога, другие любовались сакурой. Любовались они
всем - осенними листьями, лунным светом, ловлей всего - раковин, птиц, рыб и
охотой на грибы.
Занесенная снегом женщина склонялась над гостями.
И это я старался запомнить.
Между тем, ловя взгляд любимой, я слушал речь хозяина:
- Восток для французов начинался с Египта. Простые французы пришли к
подножию Пирамид, а после долгих войн наводнили антикварные лавки
ворованными безделушками.
И про себя я соглашался с хозяином, думая о войне как о воде, что уносит
все, что может. Мелкие вещи остаются в карманах солдат и совершают свое
путешествие из одной страны в другую, меняют хозяев, обрастают историей. Они
- предмет дележа, они - просто предмет. На войне безделушки всегда живут
дольше, чем их хозяева.
Немецкая девушка, девушка с трагическим лицом и белыми волосами,
рассматривала то, как нарисованная японка мыла голову в тазу, и в тазу были
те же волны, что и в море, плескавшемся рядом.
Черные волосы и волосы белые различались только цветом.
Но на других изображениях предъявление было иным. Мужчина предъявлял меч, и
его враг предъявлял меч, и сова предъявляла когти, и собака предъявляла
зубы. И снова появлялся меч, будто один и составляющий сокровищницу
самурайской верности, начиналась схватка, мужчина с мечом, прижатым ко лбу,
и мужчина без меча - все это теснилось вокруг меня.
Все это было вечно и интернационально.
Отзвук войны, как шум соседей, существовал вокруг меня. Война преследовала
меня, как параноика преследует придуманная опасность.
В этом доме я познакомился с хорватской девушкой. Немка, которую я увидел
сначала, та самая девушка с трагическим лицом и белыми волосами, та самая
немка оказалась хорваткой.
Никто не представлял нас, хозяин исчез куда-то, а Аня молча держала меня за
рукав.
Девушка говорила по-немецки плохо, но все ее слова были понятны.
- Я стреляю лучше мужчин, - говорила она, еще не зная обо мне ничего.
Она приехала из Вуковара - или просто так говорила.
Была она одета в ботинки Харлей Дэвидсон и широкую блузу. В ней было что-то
от Ульрики Майнхофф, не во внешности, а в разговоре.
Я уже давно знал, что Туджман назвал Вуковар хорватским Сталинградом.
Туджман был президентом Хорватии. А я был русским и поэтому не только знал,
но и чувствовал, что такое Сталинград.
Сейчас воевали не в Хорватии, а в Боснии, и вот моя собеседница приехала в
Германию, чтобы потом вернуться. Девушка в высоких ботинках зарабатывала
военной журналистикой, она таскалась по бывшей Югославии с видеокамерой.
В ее глазах застыла любовь к войне, любовь к войне и смерти, которая
вызывала во мне раздражение, но я представлял себе молодую сербку с такой же
видеокамерой, боснийку, американку и русскую и желал, чтобы все они избежали
очереди из крупнокалиберного пулемета.
Я искренне желал, чтобы они не напоролись на засаду и не лежали на горной
дороге, в агонии перебирая ногами, несмотря на то, что часть из них
действительно была из породы стервятников, что слетаются на кровь.
Все же у этой и у других женщин будет что-то иное в жизни, и поэтому я никак
не выдавал своей неприязни. Я лишь внимательно слушал, запоминая
подробности, для спокойствия обняв Анну.
Кончался обманный, теплый, как апрель, январь. На северо-западе страны
началось наводнение, Рейн вышел из берегов. Сидя в крохотной квартирке Ани,
мы смотрели телевизор и видели, как эвакуируют жителей Кельна. Плыли по
темной воде лодки, и солдаты в форме моего бывшего вероятного, а теперь уже
совсем невероятного противника, в оранжевых резиновых штанах пробирались по
улицам на этих лодках.
Вода залила первые этажи задний, наполнила кафе и магазины, покрыла
автобаны.
Наши знакомые говорили, что это необычно теплая, такая, какая выдается
нечасто, зима, и я был теперь свидетелем и зимы без снега, и воды,
струившейся по автобанам.
- Ты знаешь, - вдруг сказала мне Аня, - тут такие правила. Если кто-то у
тебя поселяется, ты должен сообщить об этом домовладельцу, чтобы он
пересчитал плату за квартиру. Мне надо сходить, чтобы у нас не было
неприятностей.
"У нас", она сказала: "у нас", значит, я и она уже стали "мы".
Это было самым главным, главнее того, где мы будем жить, главнее временности
моей жизни в этой стране, главнее нашего будущего. Теперь я и она стали
"мы", и я расстался со страхом.
Она ушла по делам, а мне остались таможенные бумаги и прайс-лист нефтяной
компании.
На следующий день я еще раз продлил визу и стал думать, что все равно
придумаю, как остаться с Анной, даже если Иткин перестанет платить мне
деньги и отзовет обратно.
Утром, когда мы завтракали, я подумал, что теперь мы похожи на образцовую
семью - я в белой рубашке и галстуке, жена готовит мне кофе и яичницу, нужно
только достать свежую газету.
Рассеянно раскрыв ее, я увидел фотографию Багирова.
Багиров лежал в лифте, я сразу узнал его, несмотря на неестественную позу.
Только на фотографии его голова была наклонена к плечу. Багиров был мертв, а
вместо глаза у него было выходное отверстие пули. Рядом, в соседнем газетном
квадратике, черный на белом фоне, висел в пустоте его смертный медальон.
А рядом была другая фотография - фотография фальшивого командировочного,
человека, которого я сам привез в Берлин. Его застрелили потом, когда он,
бросив пистолет, бежал к ожидавшей его машине.
"В Берлине убит русский полицейский", - вот что писали про Багирова в
газете.
"Вот она, твоя армия, вот что ты выбрал", - думал я про себя, но мысли мои
путались. Тот медальон, что был перед моими глазами, когда мы проговорили
всю ночь, прежде чем расстаться в шуме московского утра навсегда, был
действительно медальоном смертника. Интересно, что думали немецкие менты,
разглядывая этот медальон с чужой фамилией, и сколько Багиров был тем
неизвестным владельцем металлической пластинки, которого я никогда не узнаю.
И вот теперь меня окружают убитые. Одного убили при мне, когда мы вместе
спускались с горы, другому выстрелили в затылок посередине Азии, о новой
смерти я узнаю из газет.
Кому Багиров перебежал дорогу, зачем русский полицейский суется в Германию -
откуда мне знать?
Мои друзья мертвы, а это была часть меня самого.
- Ты его знал? - спросила Аня, наклонившись ко мне.
- Мы служили вместе, - сказал я и соврал. Мы никогда вместе не служили, да и
служил ли я? Была ли у меня прошлая жизнь? Может быть, я сам себе придумал
ее?
Но мертвый воин Багиров, лежащий на стерильном полу немецкого лифта, с
определенностью говорил о том, что эта жизнь была. Более того, то, что я
видел в чужой газете, свидетельствовало о том, что грани между жизнью
прошлой и нынешней нет.
- Он был похож на Дон Кихота, знаешь, на того Дон Кихота, который умело
снимает часовых, а потом освобождает разбойников. Это был специально
обученный Дон Кихот, который перекусывает колючую проволоку, а потом
нашпиговывает мельницу синтетической взрывчаткой.
- Но даже такому Дон Кихоту теперь не выжить, - произнесла Аня, посмотрев
мне в глаза.
Было ясно, что она примеряет судьбу Багирова на меня, и с надеждой сличает:
не очень ли похоже. Однако мне казалось, что с этим покончено навсегда.
Бояться было нечего.
Но все это были вестники из прошлой жизни, которая ушла, а пока мы ходили по
немецкой земле, и собаки, чующие счастье, прыгали вокруг нас.
Однажды мы снова пришли в другие гости, хотя гостями назвать такой вечер
невозможно.
Скорее, это был раут. Я удивился, как преобразилась Анна, теперь она
превратилась в светскую даму. Она мало рассказывала мне про свою работу, а
мне не хотелось подробностей. В мире все одинаково - несмотря на разный цвет
денег. Работа была важной и очень денежной, и это все, что я понимал.
Теперь Анна улыбалась немного чопорным хозяевам, беседовала то с тем, то с
другим. Был там даже человек в черном с подносом, на котором стояли бокалы.
Все это интересовало меня, меня интересовало то, как ходят эти люди и как
они берут шампанское с подноса. Меня интересовало то, как разговаривают на
раутах, и это надо было запомнить.
Меня даже познакомили с кем-то. Женщина задала мне вежливый вопрос и, не
дождавшись ответа, исчезла. Возник из темного угла, просто сгустился из
воздуха человек, назвавшийся почти русской фамилией. Он представился
доктором, специалистом по перегонке нефти.
- Вы, наверное, испытываете стыд по поводу действий ваших войск, - важно
сказал доктор Панков. - Это чудовищно, но я должен сказать, что вы лично ни
в чем не виноваты.
"Старый дурак, - думал я про себя, - много ты понимаешь в страхе. Все не так
просто. Слышал бы ты, как молится мать о смерти своих детей".
Потом Панков, или, может, Pankoff, а может, Pankov, стал говорить отчего-то
про Фрейда. Тон его стал менторским, и скука накрыла меня пыльным
покрывалом. Панков говорил о том, что лишь недавно освободился от
родительского гнета, а ему уже пятьдесят пять, и вот Восточная Европа тоже
освободилась, освобождается, освободится от гнета и будет изживать этот
комплекс. Я слушал, как нефтяной доктор рассказывает о "осси" и "весси", о
том, как консультирует химическое производство в бывшей ГДР, а я искал
глазами Аню, потерявшуюся в толпе.
Но потом я приметил одного из приглашенных. Вырвавшись из цепких объятий
Панкова, уже рассказывавшего анекдоты, в которых самое сложное было -
угадать момент, когда нужно понимающе усмехнуться, я начал изучать седого
человека, ни с кем не вступавшего в беседу. Чем-то он напомнил мне человека,
подошедшего ко мне в ночном крымском баре с предложением выпить за сороковую
армию. В них было что-то общее, и оба были не на своем месте.
Мы постояли рядом и наконец заговорили.
- Я уехал из Югославии в тот год, когда умер Тито, - сказал этот человек. -
По личным причинам. У нас уже тогда было проще, чем у вас.
- В тот год, когда умер Тито, - повторил он.
А я помнил старые журналы, которые читал в детстве на даче, и где маршал
изображался в виде барбоса, сидящего на груде черепов. Там шла речь о клике
Тито-Ранковича, и вот давно нет ни Ранковича, ни Тито, нет и той Югославии.
Когда хоронили Тито, не полагалось вспоминать о 1948 годе, и это умолчание,
наверное, привлекло мое внимание к истории этой страны. Югослав был из
Цетиньи - давней столицы Черногории, того края, где до сих пор говорили: "Мы
- маленький народ, но нас с русскими - двести миллионов". Это был лозунг,
придуманный давно, и им пользовались разные люди. Оттого, наверное, я боялся
повторить эти слова.
- В тот год, когда умер Тито, - продолжал югослав, - я все понял. Начнется
страшное, и вот оно началось. Сначала постепенно, с Косово, потом дальше.
Эта беда всегда приходит неспешно, кажется, всегда ее можно остановить,
оправдаться, договориться.
Но уже этого сделать нельзя, ничего нельзя исправить.
Про албанцев из Косово, например, все забыли.
И начинается все даже смешно, с анекдотов, а потом закрывают национальные
школы, стреляют по церквам и мечетям. Драку начинают разнимать, но все без
толку.
И внезапно все вокруг понимают, что этого не остановить.
У нас ходит история о том, как на переговорах по демаркации хорват Силайджич
сказал, что не отдаст сербам какой-то город.
Ему резко заметили, что граница согласована - и с ним же.
- Э, - сказал Силайджич, - сначала я не принял во внимание, что пять тысяч
моих лучших солдат родом оттуда. Если отдать вам это место, то произойдет
переворот и война продолжится.
Югослав пересказал этот почти анекдот и печально заметил:
- Министры уже не в силах ничего сделать. Это мне пытался объяснить мой дед
и пытался объяснить отец, а они были не последними людьми. Мой дед воевал в
Первом пролетарском корпусе под Дрваром - вместе с Тито. До войны он был
моряком, водил по Ядрану суда. Это сложно, береговая линия сильно изрезана,
много рифов. Но мой дед не ошибался. Он ошибся лишь потом, после войны его
сняли с партийной работы и посадили. Отсидев, дед снова стал моряком и
глядел в чистое море. У нас, знаете, особенно сильное испарение воды,
поэтому при спокойной воде видно метров на шестьдесят-семьдесят. Я все хотел
понять, в чем он ошибся, поэтому стал заниматься политической историей, ее
символами.
Общество мыслит символами - фотографиями и репортажами, это отметил еще
Барт. Кстати, как вы относитесь к персональной и политической корректности?
Это было совершенно некстати, к PC я не относился никак. Плевать я на нее
хотел, на проблему этой корректности, но это было грубо и невежливо, и я
промямлил что-то. К тому же я заметил, что мой собеседник навеселе, даже не
просто навеселе, он был давно и привычно пьян, но умудрялся почти не глядя
хватать очередной бокал с проносимого мимо подноса. Не было мне дела, откуда
он взялся, больше всех других приглашенных он был нужен мне, и я слушал его
сосредоточенно и внимательно, сам представляя в мыслях его страну, которую
так любил и историю которой учил тоже.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19


А-П

П-Я