https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/nedorogie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Она ничком повалилась на диван, обтянутый тем же гобеленом, что и кресло графини Ламбер. Через секунду это уже была просто гора мяса, сотрясаемая рыданиями.
— Я не хочу умирать!.. Не хочу!.. Сейчас, когда у нас столько… столько добра!.. Не хочу…
Со спинки дивана сквозь ее растрепанные волосы с веселым равнодушием смотрели в никуда из своего восемнадцатого века пастухи и пастушки.
«Ей легко, — мрачно думал Нойбауер, с отвращением глядя на жену, — ей можно орать и реветь. А мне каково? Никто не спросит, что у меня на душе. Все приходится глотать молча… Изображать спокойствие и уверенность — этакий гранитный утес посреди бушующего моря. Сто тридцать тысяч марок! Она даже не спросила о них».
— Смотри за ней, — коротко бросил он Фрейе и вышел из комнаты.
За домом в саду маячили фигуры русских пленных. Они продолжали работать, хотя уже стемнело. Нойбауер велел им несколько дней назад быстро вскопать часть земли, чтобы посадить там тюльпаны. Тюльпаны и еще петрушку, майоран, базилик и другую зелень. Он любил зелень. Особенно в салатах и соусах. Это было несколько дней назад. С тех пор прошла целая вечность. Какие тюльпаны! Сгоревшие сигары — вот что ему сейчас впору было сажать! И удобрять их расплавленными литерами из типографии.
Заметив Нойбауера, русские еще ниже склонились над своими лопатами.
— Ну что вытаращились? — спросил Нойбауер, не в силах больше сдерживать ярость.
Один из них, тот что постарше, ответил что-то по-русски.
— А я говорю — вытаращились! Ты и сейчас пялишься на меня, свинья большевистская. Еще огрызается! Рад, небось, что имущество честных граждан гибнет? А?
Русский молчал.
— Вперед! За работу, лодыри несчастные!
Они не поняли его. Уставившись на него, они из всех сил старались сообразить, чего он от них хочет. Нойбауер пнул одного из них сапогом в живот. Тот упал. Затем медленно поднялся, опираясь на лопату, и взял ее в руки. Нойбауер увидел его глаза, его руки, сжимавшие черенок лопаты, и вдруг остро, словно удар ножа в живот, почувствовал страх. Он выхватил револьвер.
— Ах ты мерзавец! Еще и сопротивляться?..
Он ударил его в лоб рукояткой нагана. Пленный упал и больше уже не поднялся.
— Да я тебя… мог бы пристрелить! — проговорил Нойбауер, тяжело дыша. — Ишь, вздумал сопротивляться! Захотел ударить меня лопатой! Да за это тебя расстрелять мало! Благодари Бога, что я чересчур добрый. Другой бы на моем месте пристрелил тебя, как собаку! Он взглянул на часового, стоявшего в стороне по стойке «смирно». — Другой бы пристрелил его, как собаку. Вы же видели, как он собирался замахнуться лопатой.
— Так точно, господин оберштурмбаннфюрер.
— Ну ладно. Вылейте ему на башку ведро воды.
Нойбауер покосился на второго русского. Тот копал, низко склонившись над лопатой. Лицо его абсолютно ничего не выражало. На соседнем участке захлебывалась от лая собака. Ветер хлопал бельем на веревке. Нойбауер заметил, что во рту у него пересохло. «Что это со мной? — думал он. — Испугался? Ничего подобного. Чтобы я — испугался?.. Тем более какого-то придурковатого русского. А кого же тогда? Или чего? Что со мной происходит? Просто я чересчур добрый, вот и все. Вебер на моем месте медленно забил бы его насмерть. Дитц просто пристрелил бы его, не моргнув глазом. А я нет. Я слишком сентиментален — вот мой недостаток. Недостаток, который мешает мне на каждом шагу. И с Сельмой тоже.»
Машина ждала его у калитки. Нойбауер невольно подтянулся.
— В новый комитет партии, Альфред. Туда еще можно проехать?
— Только в объезд, вокруг города.
— Хорошо. Поезжай в объезд.
Водитель развернул машину. Нойбауер взглянул на его лицо.
— Что-нибудь случилось, Альфред?
— Мать погибла.
Нойбауер нервно заерзал на сиденье. Только этого ему еще и не хватало! Сто тридцать тысяч марок, истерика Сельмы, — а теперь еще нужно произносить какие-то слова, утешать.
— Мои соболезнования, Альфред, — коротко, по-военному четко сказал он, чтобы поскорее избавиться от этого неприятного долга. — Скоты! Убивать женщин и детей!..
— Мы их тоже бомбили. — Альфред не отрываясь смотрел на дорогу. — Первыми. Я сам там был. В Варшаве, Роттердаме и Ковентри. До ранения, пока меня не списали в тыл.
Нойбауер изумленно уставился на него. Да что же это такое сегодня? Сначала Сельма, теперь шофер! Что они все, с цепи посрывались, что ли?
— Это разные вещи, Альфред, — сказал он, — совсем разные вещи. Тогда это было обусловленно требованиями стратегии. А то, что делают они, — это чистейшей воды убийство.
Альфред не отвечал. Он думал о своей матери, о Варшаве и Роттердаме, о Ковентри и о жирном маршале, который командовал германской авиацией.
— Так рассуждать нельзя, Альфред, — продолжал Нойбауер. Альфред тем временем с остервенением взял очередной поворот. — Это уже почти измена! Я вас, конечно, понимаю, у вас горе, но все же… Будем считать, что вы ничего не говорили, а я ничего не слышал. Приказ есть приказ, и нам ни к чему угрызения совести. Раскаяния и сомнения — это не по-немецки. Фюрер знает, что делает, а мы выполняем его волю. Вот так. Он еще отплатит этим убийцам! Вдвойне и втройне! С помощью нашего секретного оружия! Мы еще бросим их на лопатки! Уже сейчас мы день и ночь обстреливаем Англию нашими снарядами Фау-1. Мы превратим их остров в кучу пепла, с помощью наших новейших открытий. В последний момент! А заодно и Америку! Они заплатят за все! Вдвойне и втройне… — Нойбауер почувствовал себя гораздо увереннее и уже почти верил в то, что говорил.
Он достал из кожаной коробки сигару и откусил кончик зубами. Ему хотелось говорить еще, у него вдруг появилась острая потребность в этом. Но, увидев плотно сжатые губы Альфреда, он поборол в себе это желание. «Кому я нужен? — с горечью подумал он. — Каждый занят собой. Надо было поехать за город, в сад. Кролики… Мягкие, пушистые. Рубиновые глазки в сумерках…» Он давно, еще с детства, мечтал иметь кроликов. Отец не разрешал. Теперь они у него были. Запах сена и теплой шерстки и свежих капустных листьев. Сладко-щемящая грусть детских воспоминаний. Забытые мечты. Как все-таки чертовски одиноко бывает иногда! Сто тридцать тысяч марок. Самая крупная сумма, которую ему в детстве удалось накопить, была семьдесят пять пфеннигов. Да и те у него через два дня украли.
Старый город горел, как солома. Он состоял почти из одних деревянных построек. Огонь прыгал от дома к дому. Река, отражавшая языки пламени, казалось, горела вместе с городом.
Ветераны, которые еще могли ходить, сгрудились перед бараком, словно стайка тощих, взъерошенных воробьев на грязном снегу. В багровой тьме им были видны пустые пулеметные вышки. Небо, затянутое тонким слоем пушистых серых облаков, было расцвечено пожаром, как оперенье фламинго. Огонь поблескивал даже в глазах мертвецов, которые были аккуратно уложены один на другого в нескольких шагах от них.
Услышав легкий шорох, 509-й насторожился. Из темноты, над самой землей, показалось лицо Левинского. 509-й глубоко вздохнул и поднялся на ноги. Он ждал этого момента с тех пор, как почувствовал, что снова может ползать. Ему незачем было вставать на ноги, но он поднялся — ему хотелось показать, что он не калека, что он может ходить.
— Ну как, поправляемся? — спросил Левинский.
— Конечно. Мы народ живучий.
Левинский кивнул.
— Где бы нам поговорить?
Они отошли за кучу трупов. Левинский с опаской посмотрел по сторонам.
— Часовые у вас еще не вернулись обратно!..
— Здесь нечего охранять. Отсюда никто не удерет.
— В том-то и дело! И ночью, говоришь, вас не проверяют?
— Нет.
— А днем? Эсэсовцы заходят в бараки?
— Почти никогда. Они боятся вшей, дизентерии и тифа.
— А ваш блокфюрер?
— Этот приходит только на поверку. И вообще ему на нас наплевать.
— Как его зовут?
— Больте. Шарфюрер.
Левинский кивнул
— Старосты блоков у вас здесь, кажется, не спят в бараках? Только старосты секций. Как ваш?
— Ты с ним сам прошлый раз разговаривал. Бергер. Лучше, чем он, не найти.
— Это врач, который работает в крематории?
— Да. Ты неплохо информирован.
— Да, мы навели справки. А кто у вас староста блока?
— Хандке. Зеленый. Пару дней назад забил одного из наших насмерть. Ногами.
— Зверь?
— Нет. Просто — дерьмо. Но он нас почти не знает. Тоже боится заразы. Он помнит только несколько человек. Здесь народ слишком быстро меняется. Блокфюрер и подавно никого не знает. Весь контроль — в руках старост секций. В общем, здесь можно проворачивать неплохие дела. Ты ведь это хотел узнать, верно?
— Да. Именно это. Ты меня правильно понял. — Левинский вдруг с удивлением обнаружил красный треугольник на куртке 509-го. Он не рассчитывал на такую удачу.
— Коммунист?
509-й покачал головой.
— Социал-демократ?
— Нет.
— А кто ж ты тогда? Кем-то же ты должен быть?
509-й вскинул голову. Кожа вокруг глаз его все еще была неопределенного, сине-зеленого цвета Глаза из-за этого казались светлее; озаренные отблесками пожара, они были почти прозрачными и, казалось, не имели никакого отношения к черному, изуродованному лицу.
— Просто человек. Тебе этого мало?
— Что?
— Да нет, ничего.
Левинский на мгновение растерялся.
— А-а… Идеалист… — протянул он затем с оттенком добродушного презрения. — Ну что ж, дело хозяйское. Мне все равно. Лишь бы на ваших людей можно было положиться.
— Можешь не беспокоиться. Люди надежные. Те, что вон там сидят. Они здесь дольше всех. — 509-й скривил губы. — Ветераны.
— А остальные?
— Остальные еще надежнее — мусульмане. Надежны, как трупы. Они только и знают, что грызться из-за жратвы и места, чтоб полегче было умереть. На предательство у них уже нет сил.
Левинский посмотрел на 509-го.
— Значит, у вас можно спрятать кого-нибудь на короткое время, а? И никто ничего не заметит? Хотя бы на пару дней?
— Никто не заметит. Если, конечно, этот «кто-нибудь» не слишком упитан.
Левинский пропустил иронию мимо ушей. Он придвинулся еще ближе.
— Они что-то затевают. В нескольких бараках красных старост блоков заменили на зеленых. Поговаривают о так называемой «скрытной переброске по этапу». Ты знаешь, что это такое…
— Да. Это переброска в лагеря смерти.
— Правильно. А еще ходят слухи о массовых ликвидациях. Это сказали люди, которых пригнали из других лагерей. Мы должны предотвратить это. Организовать самооборону. Эсэсовцы так просто не уйдут. Вас мы до сегодняшнего дня не принимали во внимание.
— Вы, наверное, думали: все равно они там передохнут, как мухи…
— Да. Но теперь мы так не думаем. Вы нам можете помочь. Прятать на некоторое время нужных людей, когда у нас там пахнет жареным.
— А в лазарете теперь что — опасно?
Левинский опять удивленно взглянул на него.
— Значит, ты и это знаешь?
— Да, я знаю и это.
— Ты что, участвовал в нашем движении, когда был в Большом лагере?
— Это неважно. Так как с лазаретом?
— Лазарет сейчас уже совсем не тот, что был раньше, — ответил Левинский другим тоном. — У нас, правда, пока еще есть там свои люди, но в последнее время контроль резко усилился.
— А тифозное отделение?
— Его мы тоже используем. Но всего этого мало. Нужны еще другие способы прятать людей. В нашем бараке дольше, чем два-три дня нельзя. Каждую ночь могут нагрянуть эсэсовцы с проверкой.
— Понятно, — сказал 509-й. — Вам нужно такое место, где народ быстро меняется и где редко проверяют.
— Вот именно. И где контроль — в руках людей, на которых мы могли бы положиться.
— Значит, мы — как раз то, что вам нужно.
«Нахваливаю свой лагерь, словно это вовсе не лагерь, а булочная, а он не заключенный, а покупатель…» — подумал 509-й.
— А что вы там выясняли насчет Бергера?
— Чем он занимается в крематории. Там у нас никого нет. Он мог бы нас держать в курсе дела.
— Это он может. Он там выдирает зубы и подписывает свидетельства о смерти или что-то в этом роде. Уже два месяца. Врача-заключенного, который там был до него, отправили во время последней «смены караула» вместе с бригадой истопников в лагерь смерти. Вместо него взяли какого-то бывшего зубодера. Он вскоре умер, и тогда они взяли Бергера.
Левинский кивнул:
— Значит, у него еще есть два-три месяца. Не так уж мало. Пока. А таким видно будет.
— Да, это не так уж мало. — 509-й знал, что всех заключенных из «похоронной» команды после четырех-пяти месяцев работы отправляли в лагеря смерти и уничтожали в газовых камерах. Это был самый простой способ избавиться от свидетелей, которые слишком много видели. Бергеру, по-видимому, тоже осталось жить не больше трех месяцев. Однако три месяца — это много. За три месяца многое может измениться. Особенно с помощью Большого лагеря.
— А что вы можете сделать для нас? — спросил он.
— То же, что и вы для нас.
— Нам это ни к чему. Нам пока никого не нужно прятать. Жратва — вот, что нам необходимо. Жратва.
Левинский помолчал.
— Мы не можем кормить весь ваш барак. Ты ведь знаешь! — сказал он, наконец.
— Никто вас об этом и не просит. Нас всего осталось с десяток. Мусульман все равно не спасти.
— Нам и самим не хватает. Иначе бы к вам не поступало каждый день пополнение.
— Я знаю. Но я же не прошу тебя кормить нас досыта. Мы просто не хотим передухнуть с голоду.
— То, что у нас остается, нам нужно для тех, которые скрываются у нас уже сегодня. Мы же не получаем на них пайков. Но мы будем делать все, что в наших силах. Этого тебе достаточно?
509-й подумал, что этого и достаточно, и в то же время слишком мало — всего лишь обещание. Но большего он не мог требовать, пока их барак ничего не сделал для Большого лагеря.
— Достаточно.
— Хорошо. Теперь надо еще переговорить с Бергером. Он может быть вашим связным. Раз ему разрешено покидать Малый лагерь. Так проще всего. Остальных можешь взять ты сам. Чем меньше людей будет знать обо мне, тем лучше. Связной, который знает только связного другой группы, — милое дело! И еще запасной связной. Азбука конспирации, которой тебя учить не надо, верно? — Левинский бросил испытующий взгляд на 509-го.
— Которой меня учить не надо, — ответил тот.
Левинский пополз сквозь багровую тьму прочь, в сторону уборной и «дохлых» ворот.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50


А-П

П-Я