Качество супер, цены сказка 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Половину ящика – это еще туда-сюда, но что можно купить на несчастные пять рублей? Разве что полбуханки «Бородинского» хлеба, или восемьдесят граммов сырого сала, или два бульонных кубика, или пачку сигарет, которые делают из мешков из-под турецкого табака.
Кстати о табаке... В дни моей молодости, кажется, и папиросы были ароматней (сигареты как глупая европейская выдумка появились у нас только в конце 50-х годов), и сахар слаще, и яблоки ядреней, но главное, что вся эта продукция была родного, русского дела, то есть государство ревностно соблюдало внутриэкономический интерес. Зато, правда, в метафизическом отношении наши власти держались скорее антинародной политики, именно чересчур всемирно-сострадательной и романтической чересчур. Ведь в России никогда не знали государственного эгоизма, который неукоснительно обеспечивает интересы титульной нации, а все-то у нас на уме были то Третий Рим как последний оплот православия на планете, то Дарданеллы, то славянский вопрос, то мировая революция и глобальная республика Советов от Вашингтона до Колымы...
Словом, я и не заметил, как мало-помалу мои расчеты и каракульки выстроились в письмо.
«Дорогая Анна Федоровна! – строчил я, превозмогая желудочные спазмы. – Вы меня прямо зарезали без ножа. До самого последнего времени я был отчаянным феминистом, то есть я полагал, что женская красота (в широком смысле слова) – это та самая красота, которой спасется мир. Ведь всякому очевидно, что женщина, взятая вообще, куда любвеспособней, терпимей, уравновешенней, разумней вообще взятого мужика. И что же? В Ваших посланиях за октябрь 1876 года Вы излагаете такие ужасы, что уж и не знаешь, на что надеяться в будущем и на кого в будущем уповать. Например, Вы пишете про то, как образованный слой России и наше многомиллионное простонародье в один голос требовали от правительства начать священную войну против ислама, на предмет спасения от геноцида братьев-славян балканского корня; про то, как Вам чуть не сделалось дурно от счастья, когда царь в Москве принародно решился на эту войну, чтобы снять, наконец, «восточный вопрос», завладеть черноморскими проливами, вытеснить турок из Европы обратно в Азию и сделать Константинополь губернским городом, наравне с Пензой и Астраханью – в этом-то вся и суть. А Вы с таким неистовым энтузиазмом желали открытия военных действий, что это даже странно, даже невероятно в положении русской женщины, умницы, печальницы и зиждительницы всяческого добра.
В 1854 году, когда открылась Крымская кампания, Вы были много осмотрительней, по крайней мере, Вы точно определили характер этой войны и намерения противостоящей нам Европы, всегда желавшей России зла. И как же было не понять в 1876 году, что та же самая Европа ни в коем случае не допустит решения «восточного вопроса» в нашу пользу, что мы непременно осрамимся, если не по военной, то по дипломатической линии, и в конце концов останемся, как говорят картежники, «при своих»... А главное, причем тут братья-славяне? О каких братьях-славянах могла идти речь, если мы двести лет тиранили поляков, которых мы обесчестили, лишили национальной государственности и только что на кол не сажали, как турки, едва эти братья-славяне вздумают бунтовать. В том-то и дело, что война против Блистательной Порты была чисто геополитическим предприятием и преследовала ту имперскую цель, чтобы прихватить Западную Европу из-под брюшка. Недаром она, матушка, пошла на все дипломатические ухищрения и даже военную угрозу, остановила-таки русскую армию чуть ли не у стен Константинополя и по Берлинскому трактату лишила нас всех побед. Обидно, конечно: сотни тысяч здоровенных русских мужиков легли в чужую землю, целые дивизии мы поморозили за здорово живешь, многие миллионы целковых ушли на панславянское дело, а в результате нас оставили «при своих».
Одним словом, недобрая Вы и недальновидная женщина, дорогая Анна Федоровна, я от Вас таких пассажей не ожидал. В 1876 году нужно было не восторгаться всенародному подъему в связи с освободительной войной на Балканах, а плакать горючими слезами в связи с тем, что мы такие злостные дураки.
Иное дело, что и Вы были рады обманываться, по завету Александра Сергеевича Пушкина, и тогдашнее правительство бессознательно эксплуатировало благостность русского человека, слишком живо переживающего чужие несчастья и мало пекущегося о своих. Даже, наверное, государь Александр Николаевич романтически заблуждался, полагая, что речь идет именно об освобождении братьев-славян от османского ига, а не о том, чтобы прихватить Европу из-под брюшка. Это вообще в характере русского человека: мы всегда рады обманываться и видеть вещи с желательной стороны, потому что живы одной верой, а действительность нам – ничто.
Наши большевики, по-видимому, тоже учитывали эту национальную особенность, но они были честнее, или, если угодно, прямее на деле и на словах.
Они отнюдь не ставили своей целью территориальные приобретения ради территориальных приобретений, или новых рынков сбыта, или иных буржуазных глупостей, а, не лукавя, стремились распространить свою горячечную веру в конечную победу коммунистического труда; так мусульмане продвигали ислам силой оружия, и Чингисхан нес народам, вплоть «до последнего моря», свою законоучительную Ясу. Поэтому большевизм – может быть, самая наша, народная религия, совершенно отвечающая свычаям и обычаям русака: тут тебе и вера в несбыточное, и непосредственный результат.
Нынче у нас господствует государственный эгоизм. Слава тебе, господи, нам теперь дела нет до благосостояния туркменского хлопковода, стран народной демократии, национально-освободительных движений и положения негров на Соломоновых островах. Правда, русские все равно мрут, как мухи в преддверии октября. Правда, государственный эгоизм потому и господствует, что, как мы с Вами вывели, дорогая Анна Федоровна, России-то нет как нет».
Письмо 6-е
О ВЕРЕ
Все утро склеивал чашку севрского фарфора, которую третьего дня нашел на помойке, и, кажется, преуспел. У чашки была отколота часть стенки, как раз по портрету королевы Марии-Антуанетты, и мне пришлось приложить значительные усилия, чтобы восстановить вещь в заданной красоте.
Интересное совпадение: накануне я вычитал в очередном послании Тютчевой презабавный анекдот про фрейлину Марию Анненкову, выдававшую себя временами за принцессу Бурбонскую, временами за несчастную французскую королеву Марию-Антуанетту; фрейлину потом на щадящих условиях выслали за границу и она как-то незаметно исчезла с лица земли. К этому анекдоту были также прикосновенны великая княгиня Александра Иосифовна, до такой степени сбрендившая на столоверчении, что у нее на этой почве даже сделался выкидыш, и камер-фрау Берг – товарка Анненковой по изгнанию, дама полоумная, отчего-то решившая, что ее муж умер, и носившая по нему траур, хотя недоумевающий супруг постоянно слал ей письма с уверениями, что он жив. Вся эта мистика пришлась настолько к случаю, что я заподозрил таинственную связь между фарфоровой чашкой, найденной на помойке, и сообщением Тютчевой о чудесах веры, которые произошли на ее глазах.
Практика убеждает, что совпадения случаются неспроста. Патриарх Никон сдвинул с мертвой точки русскую религиозную мысль, и в результате Петр I совершил государственный переворот, модернизировав Россию по нижнесаксонскому образцу. Государь Николай II женился на принцессе из Дармштадтского дома, издавна зараженного гемофилией, – и приказала долго жить насквозь износившаяся страна. Мой враг Маркел накануне, по-видимому, выпил лишнего, не вышел, так сказать, на работу, и мне досталась чашка с портретом королевы Марии-Антуанетты, которой положительно нет цены. Поэтому в итоге я набрел на такую мысль: совпадения – в некотором роде источник духовной жизни, поскольку они суть миниатюрные чудеса; в свою очередь, чудеса не столько подогревают религиозное чувство, сколько они суть частные эманации веры, а без веры у нас нельзя. Россия – такая страшная страна, что без веры русскому не прожить.
Понятное дело, я решил исполнить свое давешнее обещание и развить в письме к Тютчевой свой взгляд на вероспособность и чудеса. Но только я взялся за перо, как увидел в окошко карету скорой помощи, стоявшую у соседнего подъезда, и трех громадных санитаров, скучно глядевших по сторонам. Я ужаснулся, подумав: «Уж не за мной ли это?» – и пошел запереться на дверную цепочку и щеколду из чугуна. Некоторое время я тихо сидел на кухне, прислушиваясь к звукам, доносившимся извне, но мало-помалу успокоился и принялся за письмо.
«Дорогая Анна Федоровна! – писал я. – Судя по всему, Вы женщина серьезно религиозная; тем более удивительно, что Вас одолел скептицизм в связи с делом Марии Анненковой, вообще не свойственный христианским натурам, когда дело доходит до мистики, до чудес; тем более что история этой девушки возбудила живейший интерес в государе с государыней, которые были, во всяком случае, неглупые люди, и в императоре Наполеоне III, который тоже был, во всяком случае, не дурак. А девушка-то, хотя бы и на сомнительных основаниях, всего-навсего уверовала в то, что она принцесса Бурбонская, существо королевской крови, волею рока заброшенное в полудикую заснеженную страну. А Вы сами разве не поверили в магнетизм после первого же сеанса столоверчения, когда Вас трогал за платье дух Александра Македонского? – так откуда же этот холодный, неженственный скептицизм?!
Вера, дорогая Анна Федоровна, на то и вера, чтобы не соображаться с какими бы то ни было доводами «за» и «против», что она есть упование, которое не опирается ни на что. В этом смысле человек верующий – явление не совсем нормальное, будь предметом его веры хоть бессмертие души, хоть распределение по потребностям, поскольку силой веры тут желаемое превращается в действительное, субъективное в объективное, эфирное в результат. В этом смысле вера есть талант, который только тем отличается, например, от поэтического дара, что первый намного шире распространен.
Но вот какое дело: если способность к поэтическому творчеству – это аномалия с точки зрения органической химии, то, может быть, и вероспособность представляет собой в некотором роде отклонение и дефект... Или, наоборот: дар веры – это такая же фундаментальная составная понятия «человек», как нравственность и душа. Ведь люди вечно во что-нибудь да верили: в загробную жизнь, духов леса, богов-олимпийцев, Перуна и Макошь, в Отца, и Сына, и Святого Духа, в мировую революцию, наконец, в демократические свободы как решение всех проблем.
Но главное, они искони веровали в Творца, и даже если принимали за Него миллионы лет физической эволюции, то все равно Он был для них материальной силой, спасительной во всех отношениях, поскольку всегда отвращал от зла.
И вот люди верили, верили и вдруг перестали верить, и сразу образовалась какая-то безвоздушная пустота. У англосаксов, положим, она отчасти заполняется родовой традицией и рутинной религиозностью, укоренившейся наравне с гигиеной тела, но в России ей заполняться нечем, и это именно что абсолютная пустота. Между тем русский человек, если чем и был силен, так только своей вероспособностью, которая иногда определяется как ориентация на авось. Поэтому мы искони и вершили самые невероятные, фантастические дела. Например, Петр I за какие-нибудь двадцать лет превратил Россию в могучую европейскую державу из полутатарского царства, из геополитического ничто. Наши предки уничтожили непобедимую шестисоттысячную армию Наполеона Бонапарта, не выиграв ни одного сражения, если не считать избиения младенцев при переправе через Березину. Горстка религиозных фанатиков из большевиков ухитрилась в две недели развалить громадную империю, почти моментально возродить ее на свой лад и после воспитать самый образованный народ в мире из потомков бородачей, которые не понимали фразы, если в ней было больше четырех слов. Наконец, сирые и запуганные, мы так истово верили в «коммунистическое завтра», что нам нипочем было унылое сегодня, тем более зубодробительное вчера. Ну разве это не чудеса?!.»
На этом месте я вынужден был прерваться, потому что мне вдруг припомнился один случай из моей первой молодости, вернее, некогда услышанные, тогда непонятые, грозно пророческие слова.
Дело было на первом курсе университета, сразу после зимних студенческих каникул, – стало быть, в середине нашего гнусного февраля. Предстал я тогда перед нашим факультетским комитетом комсомола, который, как на зло, всегда заседал в 13-й аудитории, по обвинению, ни мало ни много, в измене родине, хотя моя вина формулировалась много мягче, так что «измена родине» – это по существу. В действительности же 25 января, на Татьянин день, под занавес интернационального вечера, обычно устраиваемого в честь студенческого праздника, один хорват всучил мне несколько брошюр уклончиво антисоветского содержания, которые я, ничтоже сумняшеся, засунул во внутренний карман еще отцовского пиджака. Не успел я выйти из актового зала, как меня обступили дружинники (тогда они еще назывались «бригадмильцами») с резинового завода, обыскали, реквизировали подрывную литературу и впоследствии донесли об этом инциденте нашему главному комсомольскому вожаку.
Так вот, предстал я перед комитетчиками: стою вольно, даже подчеркнуто независимо, хотя от живота к горлу поднимается отвратительный холодок. Кто-то меня спрашивает, сейчас уж не вспомню кто:
– Как же так получается, что советским студентом, комсомольцем запросто помыкают антикоммунистические круги?
– То есть? – не понял я.
– Ну как же! Люди ходят на студенческие вечера, песни под гитару поют, танцуют, заводят шашни, а кое-кто вместо этого участвует в распространении клеветнической литературы, которая порочит наш социальный строй.
– При чем тут клеветническая литература? – говорю я. – Этот хорват просто дал мне почитать несколько брошюр по теории классовой борьбы в новейшие времена.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39


А-П

П-Я