https://wodolei.ru/catalog/shtorky/steklyannye/skladnye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Теперь демократы (?!) продают какую-то подкрашенную бумагу вместо ветчины, заграничную, по сто пятьдесят целковых за килограмм.
А в наше время, помнишь, сядем мы, бывало, в машину, скажем Василию: «Гони, Василий, куда глаза глядят», – и всю ночь носимся по Москве.
Ах, как скучно без тебя, Саша! И с тобой-то было не мед, потому что ты все время мне пытался перечить и сердился, когда я тебя шпыняла, а уж без тебя и совсем тоска.
Ну, пока все. До следующего письма. Твоя безутешная и до гроба преданная вдова».
В тот же день прислуга Ольга по ошибке вынесла мешок с письмами на двор и оставила его возле мусорного контейнера, невзначай приняв содержимое за пищевые отходы, которые тоже собирались в мешок из-под сахарного песка.
Шмоткин и сыновья. У депутата Государственной думы Шмоткина было два сына: старший Александр и младший Виссарион. Так вот во всем-то был Шмоткин благополучен – и возглавлял он во время о?но партийную организацию большого камвольного комбината в Орехове-Зуеве, и прошел он уже в наши дни в Государственную думу по партийным спискам, и стал потом совладельцем этого самого комбината, и кое-какие ценные бумаги у него имелись, и чудесный дом в Горках, и преданная жена, и молодая любовница, – словом, во всем он был бы благополучен, кабы не сыновья.
С младых ногтей Шмоткин их воспитывал, что называется в черном теле, как тогда вообще было заведено у партийных работников, и, в общем, был доволен своими отпрысками до тех пор, пока в стране в 91-м году не случился переворот.
Лет за пять до переворота старший Александр закончил школу с серебряной медалью и поступил в Лесотехническую академию, младший Виссарион учился абы как, но все же его удалось пристроить в Высшую комсомольскую школу, и в двадцать два года он уже был маленький партийный функционер. Вот только что-то они оба не женились в ту пору ранних браков, точно предчувствовали, что впереди их ожидают такие перемены, когда бывает не до семьи. Оба встали на эту холостяцкую линию задолго до того, как молодежь вообще перестала жениться, словно она нечувствительно подпала под влияние толстовской «Крейцеровой сонаты» и решила покончить с воспроизводством себе подобных, чем Шмоткин был немало обеспокоен и огорчен.
Но, как говорится, это были еще цветочки по сравнению с тем, что впоследствии вытворяли его единокровные сыновья. В начале девяностых годов старший Александр вдруг бросил свой научно-исследовательский институт и сделался бандитом в самом прямом, уголовном смысле: он сколотил шайку негодяев, которые угоняли для него автомобили из стран Восточной Европы, после продавал их в Белоруссии и за короткое время нажил порядочный капитал; на неправедные средства он купил в Брянске кирпичный завод и, таким образом, стал тем самым эксплуататором-кровопийцей, против которых нас годами налаживали воспитатели и отцы. Младший же, Виссарион, ни с того ни с сего вышел из партии, нанялся в дворники и ударился в буддизм, что, пожалуй, было даже нетерпимее воровства.
«И откуда что берется? – часто размышлял Шмоткин, уязвленный такой игрой наследственности, но ответа не находил. – Вроде бы воспитывал я сыновей в рамках Кодекса строителей коммунизма, гонял в хвост и в гриву за каждый проступок, а пацаны вышли ни в мать, ни в отца, а в проезжего молодца...» Он мучительно искал в прошлом некое обстоятельство, случай, может быть, даже нечаянное слово, которое подспудно могло бы произвести в его мальчиках нравственный переворот, и опять же не находил. Он вообще не умел думать длинно и поэтому в конце концов пришел к заключению, что если в условиях абсолютизма из детей получаются научные сотрудники и партийные работники младшего звена, а в условиях демократии уголовники и буддисты, то самым органичным режимом для России будет абсолютизм.
Одно время он с горя ударился в педагогическую литературу, однако нашел, что и Макаренко, и Ушинский, и Песталоцци сочиняли нудную дребедень. Тогда Шмоткин запил; впрочем, отличался он не по-простонародному, запоями и отравой, а сравнительно цивилизованно – по стопке шотландского виски в час. И вдруг он стал думать содержательней и длинней; во всяком случае, ему как-то пришло на мысль, что, видимо, в соответствии с марксистским законом о переходе количества в качество, четыре столетия рабства, в котором прозябал русский народ, как-то незаметно перешли в качество безнравственности, и что мораль отмерла, как отмирают ткани и нежизнеспособные существа.
Вследствие пьянства в нем открылась еще одна странная склонность: он полюбил переодеваться в костюмы, непоказанные его возрасту, положению и даже полу; например, будучи под мухой, вдруг возьмет и влезет в женино платье, выйдет на ночь глядя из дома и с полчаса прогуливается во дворе. Наконец, он снизошел до того, что стал регулярно навещать Севу Адинокова и часами обсуждать с ним проблемы становления личности, некроз, поразивший мораль, и русский абсолютизм.
Как-то, уже будучи на взводе, Шмоткин прихватил початую бутылку виски и спустился к Севе Адинокову в обычном, однако, своем домашнем костюме, именно в шелковой пижаме с большим иероглифом на спине. Сева беседовал с Марком Штемпелем, выпивал, но был еще не хмелен.
– По какому случаю пьянка? – весело спросил Шмоткин.
– По тому поводу, – хмуро ответил Адиноков, – что скоро вместо России будет сплошной Китай.
– Это, конечно, повод, – согласился Шмоткин и сел к столу. Вдруг за окном промелькнуло что-то огромное, мгновенно и сверху вниз. Что именно это было, углядел один Марк Штемпель, даром что был заметно навеселе.
– Совсем осень, – сказал он. – Вот уже и люди полетели. Только птицы летят на юг, а люди невесть куда...
В предчувствии октября. Жизнь Марины Шкуро не сказать чтобы задалась, но и не сказать чтобы не задалась. В отличие от огромного большинства наших женщин, она не связывала личное благополучие с замужеством и мелкими семейными радостями, но, может быть, тут-то и таился залог беды. В 80-х годах она начинала как поэт со стихов не плохих и не хороших, какие, в сущности, способен сочинять почти каждый по-настоящему культурный человек, если он к тому же чувствителен выше меры и несколько не в себе. Шкуро даже выпустила две жалконькие книжки своих стихов и скорее в силу энергичного характера оказалась в кругу поэтов, которые постоянно фигурировали и были поименно, что называется, на слуху. И хотя Марина занимала в этом кругу самое скромное место, хотя она понимала вчуже, что большого художника из нее не выйдет, все же это был успех в ту пору, когда стихами увлекались целые социальные слои, когда людям беспокойным и с претензиями некуда было уйти, кроме как в литературу и в диссидентуру, когда поэзия считалась занятием небожителей, а не идиотским времяпрепровождением, как сейчас.
Но после иерархия ценностей русского народа претерпела радикальные перемены, беспокойный элемент ударился в уголовщину, и Марина уже относилась к своему поэтическому прошлому как к дурости, через которую в молодые годы неизбежно должен пройти почти каждый по-настоящему культурный человек, если он к тому же чувствителен выше меры и несколько не в себе. В то время она пробовала обосноваться в разных областях коммерции и услуг, несколько раз прогорала, пережила два покушения и, наконец, нашла себя в рекламном деле, а именно писала брошюрки для сети магазинов «Седьмой континент» и сочиняла смешные скетчи для телевидения, продвигавшие на рынок то подсолнечное масло, то освежающие напитки, то продукцию парфюмерной фабрики «Большевик».
Однако же чем бы она ни занималась, все чувствовала себя не на своем месте, все ей чудилось, будто она никак не вписывается в новую жизнь, и при этом постоянно точила мысль, что люди последнего поколения ее издевательски отторгают и постоянно ищут случая, как бы ей подкузьмить. Особенно это чувство обострялось в ней к середине осени, что-то в первой декаде октября, и накануне она с ужасом ощущала, как на нее мало-помалу наваливаются смятение и тоска. Между тем это были дни, как правило, радующие чувствительное сердце и благоприятные для души. Прохладный воздух бодрил, на дворе жгли листья, и терпкий дымок навевал приятные воспоминания, ровно светило солнце, окрашивая пейзаж за окном в какие-то острые, утомленные, симпатические цвета.
Это предоктябрьское беспокойство было тем более удивительно с точки зрения положительной особи и дельца, что по своим заработкам Марина могла себе позволить многое, почти все: например, одно время она ездила на «роллс-ройсе» образца 1921 года, пока не остепенилась и не пересела на представительский «мерседес». Последняя ее причуда была такая: Марина начала коллекционировать ископаемые останки, от окаменелостей до вещей. У нее уже имелась посеребренная ножка от гроба академика Бехтерева, пенсне генерала Моделя, берцовая кость снежного человека размером с биту для городков, медный стаканчик Гоголя, из которого он пил свою любимую малагу, наполовину разбавленную водой. Эти раритеты поставлял Марине по знакомству, хотя и за большие деньги, Модест Иванович Иванов, чиновник из президентской администрации, смолоду пройдоха и доставала, производивший впечатление всемогущего чудака.
Он-то и поднял Марину с постели что-то около полудня 30 сентября; она уже проснулась и тихо лежала, свернувшись калачиком под одеялом, и время от времени поглядывала в окошко через плечо: денек налаживался чудесный, но на душе было нехорошо. У нее потому на душе было нехорошо, что снова напала мучительная мысль, – как-то все в ее жизни складывается не так. И встали перед внутренним взором рожи из попечительского совета, и отчего-то по-доброму припомнилось детство, и дурной поэтической юности было жаль. Вообще это бывает с русским человеком: все вроде бы обстоит благополучно, на здоровье не пожалуешься, денег – куры не клюют, а тебя между тем денно и нощно свербит неясное подозрение, как в сырую погоду раны ноют: сдается, и в прошлом одни грехи, и в настоящем одни грехи.
Так вот, Марина Шкуро тихо лежала в своей постели, когда в дверь позвонили и в гости к ней заявился Модест Иванович Иванов. Еще с порога он воскликнул, сделав искрящиеся глаза:
– Ни за что не угадаете, что? я для вас достал!
С этими словами он протянул Марине картонную коробку, в которой на поверку оказался небольшой человеческий череп с щербинкой на подбородке и трещинкой на боку.
В Марине сразу проснулся собиратель, но она сказала нарочито равнодушно:
– Ну и как это прикажете понимать?
– А так: это череп самого? Публия Овидия Назона, то есть великого римского поэта Овидия, автора знаменитых «Метаморфоз»! Как известно, он был изгнан из Рима императором Октавианом Августом и умер в ссылке на территории нынешнего Краснодарского края, – а у меня там брат работает в Темрюке!..
Марину взяло сомнение.
– Гарантии? – строго спросила она, и Модест вытащил из нагрудного кармана сертификат; это была солидная бумага с грифом Музея антропологии, в которой черным по белому было прописано, что костные останки, найденные в Краснодарском крае Северокавказской археологической экспедицией, действительно принадлежат Публию Овидию Назону, скончавшемуся в 18 году новой эры и похороненному на южной окраине Темрюка.
Почему-то Марину еще пуще взяло сомнение и, когда Модест Иванов получил свои деньги и удалился, она позвонила старому приятелю, профессору стоматологического института, который во время о?но тоже писал стихи.
Разговор состоялся у них такой...
Марина:
– Скажи, пожалуйста, – в принципе можно определить возраст черепа на глазок?
Профессор:
– А зубы у него есть?
– Есть. Целых четыре зуба есть, один из них на такой палочке из светлого металла...
– Это называется – на штифте. Зубы на штифтах из титана начали ставить пятьдесят лет, что ли, тому назад...
Марине Шкуро вдруг стало так обидно, так горько обидно, что она растворила первое попавшееся окошко своей квартиры, ступила сначала на табурет, обитый красным сафьяном, потом на подоконник и отправилась в полет.
Издержки действительности. Грозные события, развернувшиеся впоследствии, спровоцировала другая смерть, павшая на то же злосчастное 30 сентября. Гибель же Марины Шкуро непосредственно не повлияла на дальнейшее развитие событий и повлекла за собой только то неожиданное следствие, что вокруг дома «ООО Агростиль» вдруг собралась несметная толпа братеевских жителей, главным образом раскассированных колхозников из «Луча».
Накануне Яков Чугунков появился возле дома со своей тележкой, на которой он возил кипы разных рекламных изданий, и приметил возле мусорного контейнера подозрительный мешок из-под сахарного песка. Он оставил тележку, подошел к контейнеру и осторожно развязал бечевку: мешок был полон конвертов, изящно-продолговатых, с какими-то инициалами и розовым ободком. Василий решил, что это он вчера с похмелья позабыл распределить по почтовым ящикам рекламную продукцию, мысленно отчитал себя за регулярное пьянство, однако на всякий случай надумал вскрыть один из конвертов и почитать.
Вдруг что-то очень тяжело, ни на что не похоже стукнулось о землю, Василий обернулся и увидел мертвое тело Марины Шкуро, распростертое на асфальте так очевидно безжизненно, как умеют лежать только явные мертвецы.
– Женщину убили! – диким голосом завопил он, и на этот-то крик как раз и сбежалась мало-помалу несметная толпа братеевских мужчин, женщин, детей, старушек и стариков.
Сначала народ молчал, окружив бездыханное тело, но стоя, впрочем, в почтительном отдалении, а потом послышались голоса:
– Интересно: она сама выбросилась или как?
– Чего им выбрасываться-то из окошек, когда они в деньгах роются, как в сору!
– Скорее всего убили девку. Наверное, изнасиловали и выбросили с десятого этажа.
– Почем ты знаешь, что именно с десятого?
– Ну, с одиннадцатого – разницы практически никакой!
– От этого жулья всего приходится ожидать!
– Нет, что вытворяют, падлы!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39


А-П

П-Я