https://wodolei.ru/catalog/unitazy/Sanita-Luxe/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

во вторник она еще стояла на своем месте, между магазином «Копейка» и детской музыкальной школой, а к вечеру среды в ней открылся конспиративный публичный дом.
Теперь уже не упомню, чего ради новозеландец очутился в моей московской квартире, но камешек по-прежнему возбуждает воображение и заводит невесть куда. То есть, напротив, маршрут известен: минуем наши восточные области, Заволжье, Уральский хребет, просторы Западной Сибири и над Иркутском резко берем южнее, держа курс на Улан-Батор. Тут надо задержаться, как говорится, на пару слов...
В книжном шкафу у меня выставлена фотография, на которой изображен дворец монгольского богдо-гэгэна, управлявшего страной до середины 20-х годов и сидевшего в Улан-Баторе, тогда – Урге. Строение так себе, и даже оно сильно напоминает добротный двухэтажный купеческий особняк где-нибудь в Семипалатинске: нижний этаж из кирпича, верхний деревянный, крыша крыта железом, выкрашенным нашей зеленой краской, оконные рамы общероссийского образца. Вот что интересно: богдо-гэгэн сидел на троне во втором этаже и, чем бы ни занимался, с утра до вечера держал в руке толстенную веревку, которая шла через два внутренних двора и другим концом выходила на улицу через отверстие в массивных воротах, так что за нее мог подержаться последний из аратов, пожелавших таким образом прикоснуться к высшему существу. Поскольку сейчас на земле нет народа тише и задумчивее монголов, то хорошо было бы ввести что-то вроде этой практики и у нас. Например, можно было бы вскрыть гроб Михаила Юрьевича Лермонтова, предварительно заручившись специальным разрешением президента, привязать ему к запястью (или что там от него осталось) толстенькую веревку, вывести ее за пределы склепа и пускай желающие приобщаются к высшему существу. Не исключено, что в результате такой новации лет через двести—триста уже никому не придет в голову преобразовать поликлинику в публичный дом, не будут протекать потолки (в нашем доме постоянно протекают потолки), и молодежь перестанет резать стариков, чтобы завладеть их смехотворными сбережениями (у нас недавно на седьмом этаже молодежь зарезала старика).
Так вот, берем курс на Улан-Батор. Дальше мысленно пролетаем над Пекином, Шанхаем, Манилой, островом Папуа, мимо восточного побережья Австралии, а там рукой подать и до Новой Зеландии, страны людоедов, со всех сторон обложенной океаном, который в ветреную погоду дает приятный бутылочно-синий цвет. Мой камешек прибыл ко мне собственно с острова Антиподов, и я вижу его точно в хорошем сне. Не сказать, чтобы жарко, небо скорее серенькое, песок бесцветный, густо-зеленые пальмы низко склонились в южную сторону океана, и непонятно, по какой логике, поскольку именно оттуда дуют свежие антарктические ветры, напоенные едва уловимым запахом вечных льдов.
Словом, нет ничего подвижней воображения, хотя, может быть, это и нездорово, ибо один эпилептик Мухаммед умудрялся облететь вселенную за семь секунд и как ни в чем не бывало вернуться под отчий кров.
Слева от двери идет стена, параллельная моему положению на диване. Она начинается двумя живописными полотнами, повешенными одно над другим, которые я рассматриваю, кажется, пятый год и все вдоволь не нагляжусь. Верхнее полотно изображает несколько фантастический пейзаж: река поздней осенью или в начале зимы, когда берега уже бывают усыпаны снегом, голый тальник дает прелестную путаницу багряного с темно-серым, вода черна и холодна до того, что мурашки бегают, как присмотришься, с левой стороны видна заброшенная деревня, с правой стороны торчит половина деревянного моста – куда девалась вторая половина, не у кого спросить.
Спросить потому не у кого, что автор давно покинул наше отечество и живет в Новом Йорке, то ли где-то в Квинсе, то ли на Брайтон-бич. Ясно вижу металлические конструкции надземки, местами тронутые ржавчиной, замусоренные тротуары, двухэтажные дома с бедными магазинами, как, скажем, у нас во Ржеве, роскошные автомобили и, кажется, даже обоняю запахи французской горчицы, прачечной и духов. Оборванные негры греются у бочек из-под солярки, в которых догорает смрадный мусор, старички с орденскими планками и в скукожившихся соломенных шляпах режутся в домино...
Речь не о том, что якобы рекомый художник сменил кукушку на ястреба, речь о том, что я всегда завидовал соотечественникам, которые так же легко меняют гражданство, как я, грешный, московские адреса. Я, положим, настолько укоренился в российском способе существования, что когда единственный раз в жизни попал по профсоюзной путевке за границу, то прослезился, увидев на улице родную «четверку» с треснувшим лобовым стеклом, а они, сукины дети, переедут на постоянное место жительства за три моря – и ничего! То есть я им потому завидовал, что все же затруднительно жить в стране, где невозможно купить хороший автомобиль, поскольку его немедленно угонят, нельзя выписать газету, оттого что мальчишки обязательно подожгут твой почтовый ящик, рискованно положить деньги в банк, так как банкир того и гляди улизнет с твоими кровными за три моря, бессмысленно строить загородный домик, ибо его скорей всего сожжет природный поселянин, издревле ненавидящий горожан.
Впрочем, пейзаж, оставленный эмигрантом, только в последнее время навевает мне грустные мысли, много лет тому назад он как-то навел меня на веселые ассоциации и я написал рассказец «Чаепитие в Моссовете» – сочинение благостное, даже комическое, хотя оснований для особенного веселья уже и тогда не было никаких. По сути дела, оно представляет собой пространное объяснение тому феномену, что всю свою зарплату я расходовал на такси...
«Я сорил деньгами не потому, что их у меня было уж очень много, а потому, что я не переношу нашего городского транспорта, а этот треклятый транспорт я, в свою очередь, не переношу вот по какой причине: меня раздражают рожи. Поскольку Россия и безобразия неразлучны, я готов был мириться с тем, что по утру, между семью и восемью часами, втиснуться в наш автобус совсем не просто, что «водитель везет дрова», и с тем, что в разных концах автобуса вспыхивают то и дело гадкие перепалки, и даже с тем, что из-за толкотни я постоянно лишался пуговиц, но стоило мне поднять глаза и увидеть рожи – прочные такие рожи, константно кислые, точно мои попутчики не живут, а бесконечно мучаются желудком, – как со мной сразу делалась некая внутренняя истерика и хотелось как можно скорей сойти. Поэтому лет, наверное, десять кряду я всю свою зарплату расходовал на такси.
И вот столица нашей родины опустела: ни тебе автобусов, ни такси, ни очередей в магазинах, ни толп на площади трех вокзалов – одинокого прохожего, и того увидишь не каждый день.
Выхожу я как-то из дома в родимом Скатертном переулке, иду себе в сторону Никитских ворот и на Москву нарадоваться не могу – ну, пристойный город, не будь я, как говорится, Сергей Иванович Большаков! Такое впечатление, будто улицам сделали дезинфекцию: и дома выглядят обновленно, и точно дремлют вдоль панелей умытые автомобили, похожие на больших животных, которым пригрезился луг в цветах, и воздух чист, как родственный поцелуй, и зелень буйствует повсеместно, а главное – тишина. И еще интимное какое-то, транквилизирующее безлюдье: за тридцать минут прогулки я встретил на углу улицы Герцена и Леонтьевского переулка одного-единственного прохожего, с которым мы раскланялись самым учтивым образом, хотя были, разумеется, незнакомы и разделяло нас метров сто.
Добрел я до Скобелевской площади и остановился напротив здания Моссовета. «Зайти, что ли, – думаю, – поболтать с председателем, как говорится, о том о сем?» Так я скуки ради и поступил: зашел в подъезд, поднялся по мраморной лестнице на второй этаж, миновал приемную и вторгся прямо к председателю в кабинет.
Председатель Моссовета сидел за столом и что-то писал, скривившись на правый бок.
– Мемуары сочиняете? – с игривостью в голосе спросил я.
– А-а! Сергей Иванович! – воскликнул радостно председатель и с протянутыми руками вышел из-за стола. – Сколько лет, сколько зим!
– То есть как это, сколько лет, сколько зим? – сказал я, немного оторопев. – Позавчера вроде виделись, говорили о том о сем...
– Гм... действительно, – замешался председатель. – Ну, садитесь, рассказывайте, какие новости, как дела?
– Да, собственно, нет экстренных новостей...
– Погодите, – перебил меня председатель. – А не выпить ли нам чайку?
В ответ на это предложение я кивнул, а председатель нажал на какую-то специальную кнопку и начал ждать.
– Так вот я и говорю: нету экстренных новостей. Хожу, любуюсь на нашу Первопрестольную и не нахожу слов, чтобы выразить свой восторг... Между прочим, кнопочку вы зря нажимали, все равно никто нам чаю не принесет.
– Тьфу! – символически сплюнул председатель. – Все никак не привыкну, что я один на весь Моссовет и есть.
С этими словами он протяжно вздохнул и сам стал готовить чай.
– Ну так вот, – принялся я за старое, когда чай уже был залит крутым кипятком, хорошенько настоялся и благоухал у меня под носом в старинной китайской чашке, – хожу, любуюсь на нашу Первопрестольную и не нахожу слов, чтобы выразить свой восторг. Это поразительно, до чего изменился город! Между прочим, где вы брали этот чудесный чай?
– Да напротив, угол Большой Дмитровки и Столешникова переулка. Совершенно свободно лежит прекрасный английский чай!
– Так вот я и говорю: это поразительно, до чего изменился город! Тишина, спокойствие, достаток, народ все чуткий, порядочный, склонный к общественно полезному труду – цивилизация, ё-мое! Между прочим, Нина-то, ваша бывшая секретарша, что пишет из Мавритании?
– Пишет, что там больше не принимают. Желаете еще чашечку?
– С удовольствием! Ну так вот: цивилизация, ё-мое! Я неделю тому назад авоську оставил у Елисеева, возле упаковочного стола. Вчера захожу, а она, родимая, дожидается меня возле упаковочного стола, только балычок, конечно, уже того... А все почему? Потому что благодаря мудрости некоторых руководителей, – тут я сделал многозначительную паузу, – в Москве теперь народ живет, а не население, разных национальностей публика, но народ! Между прочим, я давеча написал статью в «Русское слово» о необходимости выхода России из Европейского сообщества. Помилуйте: они там все перецапались меж собой, в Испании бушует черносотенное движение, в Люксембурге процветает воровство на бензоколонках, в Нидерландах свирепствует коррупция среди полицейских – опасаюсь, как бы наши не переняли...
– Напрасные опасения, – хладнокровно сказал председатель. – Кому перенимать-то? Строго говоря, некому все это перенимать. Желаете еще чашечку?
– С удовольствием! Ну так вот: написал я статью и, знаете ли, доволен – хлестко вышло, основательно, глубоко. Между прочим, вы-то что давеча сочиняли, как я вошел? Неужто действительно мемуары?
– Молод я еще мемуары-то сочинять. Это я писал обращение в Думу по поводу отмены закона об эмиграции. Ведь к чему все идет: к тому, что мы с вами двое только и останемся куковать! Двое москвичей будет на всю Москву: председатель Моссовета и Сергей Иванович Большаков!
– И очень хорошо! – весело сказал я».
Самое любопытное, что если бы наши мальчишки не имели этой повадки – жечь почтовые ящики, я бы чувствовал себя в некотором роде обобранным, словно бы обделенным, вот как постом, когда полуголодным вылезаешь из-за стола.
Другой картине, симметрично висящей под пейзажем, положительно нет цены. Это карандашный рисунок Врубеля, сделанный им в психиатрической клинике доктора Усольцева в Петровском парке, где великий художник лежал время от времени, мучимый жестокой психопатией, алкоголизмом и омертвением зрительного нерва, но при этом без устали рисовал. На рисунке изображен человек в больничном халате, похожем на арестантский, который сидит, подавшись вперед, на манер роденовского «Мыслителя», и подперев голову кулаком. В глазах у бедняги нет ни веселого идиотизма, ни опустошенности, даже больше характерного для умалишенных, нежели веселый идиотизм, а вроде бы ему просто скучно и он непрочь завалиться спать. Может быть, это настоящий страдалец, а может быть, уголовник, симулирующий душевное заболевание, или какой-нибудь эсер, скрывающийся от охранки, задумавший на время затеряться среди сумасшедших, санитаров и докторов.
Здание, в котором помещалась клиника Усольского, сохранилось по наши дни, но увяло от старости и стушевалось в соседстве с мрачным стадионом «Динамо», больше похожим на тюрьму, и в окружении многоэтажных бараков, какие обыкновенно строили для простонародья большевики. А прежде тут был настоящий парк, знаменитые московские рестораны «Яр» и «Стрельна», поместье младшего Рябушинского «Черный Лебедь», где давались феерические балы, театр, гулянье, по воскресным дням играл оркестр военной музыки и фланировала немного чопорная толпа. Тут не захочешь, а увидишь, как под сенью черных лип прогуливаются дамы в кисейных платьях и громоздких, но невесомых шляпах на проволоке, суетятся надворные советники с усами на ширину плеч, высокомерно покуривают гвардейские офицеры в нелепых, куцых тужурках (вообще им возбранялось курить вне помещений), детишки в смешных костюмчиках и соломенных шляпках играют в серсо (они потом частью лягут на кладбище Сен-Женевьев де Буа, а частью сгинут по сталинским лагерям); и вдруг сверкнет надраенная каска бранд-майора Пречистенской части, известного своей болезненной полнотой.
Кажется, целая вечность прошла с того дня, когда бедный Михаил Александрович рисовал в этих местах с натуры, точно со времен династии Селевкидов мир два раза перевернулся, матерная брань, которая преследовалась даже в рабочих кварталах, давно стала речевой нормой, доносительство уже сто лет как возведено в государственную добродетель, ан нет: сразу поймешь, что все это было недавно, можно сказать, вчера, если поднять свое тело с дивана, пересечь комнату и дотронуться до рисунка Врубеля, еще источающего тепло, которого когда-то касалась его рука.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39


А-П

П-Я