https://wodolei.ru/brands/1marka/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— А вот вы, мальцы, поди, не знаете уже, с какой стороны и дугу закладывать, чтоб коня запрячь!
Я начал было возражать — дескать, пока умеем еще, не забыли, а Андрей вообще доказывал, что нам это в городе ни к чему, что у нас там иные заботы, что и в деревне теперь все делают тракторами да машинами и дуга редко когда бывает нужна. Но Кагадей даже не слушал нас, он стоял на своем:
— А все-таки не знаете, с какой стороны дугу закладывать.
Хотя мне и не нравилось это, я все же каким-то седьмым чувством понимал, что Кагадей говорит правду. А он все рассуждал:
— Вот вы думаете — хомут надел, и все? А хомут же, мальцы, кому-то еще надо было придумать. Сколько, видно, тот давний человек потоптался возле коня, все прикидывая, как бы его, этого красавца и силача, запрячь. За ноги ведь или там за гриву телегу не привяжешь. Вот и придумал хомут...
Тимоха опять замолчал. Стояли, курили.
— Не знаю, как это вы, мальцы, в городе попривыкали? Хотя кто его знает. Вон Слиндук, говорят, Тамарин адрес спрашивал — наверно, тоже в Витебск поедет.
— Ну и что, что спрашивал? Пусть едет,— пожал плечами Андрей.
А Кагадей долго смотрел на него молча, а потом, словно только что увидел, удивился:
— Слухай, малец, вот гляжу я на тебя и никак не могу понять: то ли ты так поправился здесь на маткиных харчах, то ли, может, от сна опух?
— Откуда ты, Тимофей Иванович, взял? Ого, даст тебе матка поспать. Она только на работу все гонит: «Вот и в город поедешь, сыночек, скоро, а еще столько работы не переделано». А я свою работу и сам знаю. Каждый год одно и то же — сено косить, изгородь городить, хату крыть. Верно я говорю?
Разговор как-то не вязался — перескакивали с одного на другое, но темы, которая захватила бы всех, не находили. Тимоха все поглядывал через туман на кусты, где лежали его топор и коса, и, поддерживая беседу, тем временем все искал повод, чтобы попрощаться с нами и уйти.
Кажется, та самая маленькая мошка, застыв, тихо висела теперь уже перед Тимохиными глазами: Тимоха не обращал на нее никакого внимания, да и она не боялась и не улетела даже от его дыма.
В кустарнике, начинающемся сразу за нашей изгородью, сначала тихо, а затем все громче и громче слышался одинокий голос — как будто кто разговаривал сам с собой. Я прислушался. Молча слушали также Андрей и Тимоха.
— Ну, чего голову подняла? Что ты там увидела? Чего смотришь туда? Нет, Кралечка, не поглядывай на коровок, нагни головку и ешь, ешь. Вот так вот нагни... Давай я тебе помогу. Не мотай, не мотай рогами. К коровкам тебе, Кралечка, нельзя, коровки тебя забодают. Ешь, ешь, Кра-
лечка. Коровки ж тоже щиплют. А погляди-тку, какой я тебе травки нарвала... Не отворачивайся, не отворачивайся — ты попробуй сперва... Ну вот, уже и злишься... А зачем же злиться, Кралечка?
Мы все знали, что это разговаривает — и разговаривает не сама с собой, а со своей коровой — Аксюта, Сахвеина сестра из Ленинграда. Она давно на пенсии и живет почти все время в Вархах: съездит домой, получит пенсию, за комнату свою в общей квартире уплатит — и обратно сюда, к своей Крале.
И я представил, как стоят они там, в кустах,— корова и Аксюта.
Краля — красивая, сытая, с форсисто загнутыми рогами, с длинным хвостом — белым и пушистым на самом конце... Она, избалованная, ступает так осторожно, будто на скошенном боится исколоть копыта. Шерсть ухоженная, холеная, даже лоснится,— когда идешь близко, так и хочется шлепнуть ладонью по ее блестящему боку. И возле нее Аксюта — высокая, прямая, еще не согнутая годами, в длинном зеленом плаще и резиновых сапогах.
— Как она, эта Аксюта, и терпит только, — вздохнул Тимоха и облокотился на изгородь — да так, что даже кол пошатнулся.— Это ж надо, изо дня в день с коровой все разговаривает.
— И не один день, а уже лет десять, поди, вот так вот корову по кустам водит,— поддержал его Андрей.
— Скажи ты, и не надоест ведь ей,— Тимоха глянул в кусты, где по-прежнему разговаривала с Кралей Аксюта.— Выдумала сама, в голову себе вбила, что коровы ее Кралю забодают. Та, первая, тоже была хорошая, молочная корова, а они с Сахвеей все говорили, что она не может ходить в стаде. Сбыли, продали тетке в Млынари, так она там и в гурте ходит, и молока дает хоть залейся. А у них и эта коров боится. Закормили, так она теперь жирная, а молока не дает. Мотя говорила, четыре литра в самый удойный день надаивают.
Тимоха беззвучно засмеялся и украдкой опять глянул в сторону кустов, где лежала коса,— не забыл! С кустов перевел взгляд на свою хату, затем на Шибекову, оттуда прошелся по всей улице и, увидев на ней Шибекова генерала, проводил его глазами, будто вместе с ним шел по улице: даже про папироску забыл — она, потухшая, висела на губе.
Генерал заметил, что мы смотрим в его сторону, и, улыбаясь, помахал рукой. Он опять был без фуражки — белый, выгоревший на солнце чуб его рассыпался во все стороны, и
от легкого ветерка волосы подымались волнами: так в воде, на дне реки, покачиваются водоросли или какие-то другие растения. Он был расхристан — все в той же клетчатой сорочке. Должно быть, генерал шел босиком — отсюда, из низины, нам не видно было, но, судя по тому, как легко поднимал он ноги, можно было догадаться, что на них ничего нет. Он шел, наверное, в Груково, в магазин. Тимоха молча проводил Павлика глазами, пока тот не скрылся за нашей хатой, потом причмокнул многозначительно, сам себе почему-то улыбнулся и стал раскуривать потухшую папироску:
— А там же Шибека коров пасет... Вот будет... Заскрипела дверь в наших сенях — издали скрип ее не казался таким надоедливым. Вышла мать, из-под руки глянула в нашу сторону и стала открывать воротца в огород. Тимоха как увидел, что мать идет к нам, понял — это подходящий повод вернуться к кустам, где лежит коса.
— Бывайте здоровы, мальцы, я пошел. А то вон Надежа идет. Она даст прочуханца и вам и мне. Скажет: «Стал тут, болтун этакий, и сам ничего не делает, и мальцам косить не дает...» — и пошел к своим кустам.
Мать и в самом деле не утерпела:
— Айё! Я уже думала, вы всю отаву положили, а они почти что и не начинали. Один, наверно, что попало мелет, а они стоят, уши развесили и слушают. Тому Кагадею, видно, плохо сегодня, голова трещит...
— А с чего голове его трещать? — спросил Андрей.
— Да ты разве не слышал, как они этой ночью Маласая с Липой провожали? Кагадей на улице пел и кричал, как в радиве.
— Так они уехали, а матку больную одну оставили? — задумавшись, спросил Андрей и взял в руки косу.
— Как это одну? У нее же тут дочь есть и зять,— ответила мать и подала ему менташку.
Хотя Андрей и старался, но коса брала уже не так, как в самую росу. Пройдя прокос, он увидел кое-где в рытвинах оставшиеся чубки нескошенной травы, повернулся и начал пяткой косы сшибать их.
Мать усмехнулась:
— Помнишь ли ты, сынок, Дорохвея, что рядом с нами жил? Помнишь? Так вот что-то и ты, как Дорохвеи, косишь. Тот, бывало, косит, косит в одну сторону, обернется — ох ты черт! — оказывается, трава за ним стоит почти такая же, как и впереди,— будто и не кошена. Он развернется и давай в другую сторону косить.
— Ага, Дорохвей, Дорохвей,— начал злиться Андрей.— Легко тебе говорить... Дорохвей! А попробовала бы сама по этим ямкам косить.
— Косила и я, вон в своих Валайках...
— А что твои Валайки,— прервал ее Андрей.— Тебе уже кажется, что в твоих Валайках рай был и что люди там не такие, как всюду. А батька, помню, рассказывал, как нашел тебя на печке в каких-то лохмотьях — надеть было нечего.— Андрей все злился за Дорохвея.— Вот тебе и Валайки...
Мать была из очень бедной семьи. Отец, в ту пору еще молодой парень, ходил по деревням и шил кожухи (мне, признаюсь, даже казалось, что он был похож на того портного, что несколько дней жил у нас в финскую войну, пока не сшил для меня из какого-то темного сукна поддевку, — его кожухи, видимо, пахли так же, как то наше грубое, невыделанное сукно), перебирался из хаты в хату — где шил, там и ел и ночевал, а однажды увидел на печи девушку, которая понравилась ему, и привел ее в Житьково.
Мать часто вспоминала свои Валайки, до сих пор еще помнила, как ходила в детстве за орехами. Теперь она почти не наведывалась в свою деревню — далеко ведь, за самым Хвошно, да и никого из родни там уже нет,— но ей все равно казалось, что в Валайках все осталось, как и было в детстве: иди в лес, потряси орешину, и орехи, крупные и спелые, защелкают по ветвям, по тебе, по земле...
— Валайки, Валайки,— все еще ворчал Андрей, но скоро он утих, успокоился.
Почему-то вернулся и быстро шел назад генерал — не иначе что-то забыл.
Тимоха стоял возле кустов и не спешил нырять в них: даже косу свою не брал с земли. Стоял, будто чего-то ожидая, и, как мне казалось издали, загадочно улыбался.
— Так вот я и говорю тебе, сынок, ты немного на Дорохвея похож,— журила Андрея мать.— Тому тоже все что-то мешало.
Мать нагнулась, провела рукой по траве и вытерла ее, мокрую, о фартук — поняла: растрясать отаву в росу не стоит, пускай до полудня посохнет в прокосах.
— Бывало, Христина,— мать никак не могла успокоиться,— будит, будит Дорохвея утречком, а тот просится: «Ну, Христиночка, ну, дорогая, ну не трогай меня. Кто ж это ночью косит? Вот солнце взойдет, потеплеет, я как направлю косу, как пойду махать, так твоей травы, сама уви-
дишь, вмиг не станет». И так чуть ли не до обеда просится. А ближе к обеду Дорохвей новую причину находит: «Ну, Христиночка, ну, дорогая, ну подожди ж ты. Какой же это дурак в такую жару косит? Вот спадет немного зной, я направлю косу и вечерком, вечерком, по холодку как стану косить, как стану...» А под вечер новая беда. «Ну, Христиночка, ну, дорогая, ты же сама посмотри, сколько комаров. Тут не столько косить будешь, сколько от них отмахиваться. Да и зачем же на ночь глядя косить — оно все равно ведь ночью не сохнет. А я утречком как встану, как направлю косу, как начну махать...» А утром все сызнова начинается... Так и ты. Меня, хотя я кошу хуже Андрея, мать не трогала — все же на зятя она не имеет тех прав, что на сына.
— Ага, Дорохвей,— ворчал Андрей.— По этим рвам сам черт не сможет косить, не то что твой Дорохвей...
Огород и в самом деле был неровный — в колдобинах, ямках. Таким его сделали тяжелые танки, когда фронт готовился к большому наступлению, когда по нашей улице, по огородам проходила передовая. Траншеи, ходы сообщения, обрушенные землянки и одиночные окопчики еще и теперь — на нынешний взгляд — беспорядочно разбросаны по Житькову. Беспорядочно, потому что сегодня уже трудно представить всю картину передовой — что-то запахано, что-то закопали сами житьковцы, чтобы не мешало ходить и ездить, а что-то осыпалось, заросло и так затравенело, что уже и не узнаешь, что здесь было в войну. Мы как-то с Тимохой пробовали разобраться, ходили-ходили по полю, по улице, но так ничего и не поняли...
— Не я же, сынок, виновата,— сразу как-то подобрела мать.— Танки, сынок, танки...
— А помнишь, как ты меня ночью из Курдулек сюда вела перед самым боем? По ручью, по ручью — и на свой огород. Ты у меня, мать, хитрая, однако: на пригорки особенно не высовывалась, все по низинам да болотинам шла.
— Помню, сынок, помню. Есть же нечего было. А тут же у нас на огороде закопано было жито в сундуках.
— Идем, а танки скрежещут, машины ревут, снаряды рвутся. Прожекторы ослепляют. Ты меня к хате ведешь, а солдаты кричат: «Назад! Куда! Ложись!»А мы вперед бежим.
— Добежали, а брать — айё! — нечего. Один сундук солдаты откопали — как раз же в него траншея уперлась.
— Так они жито тогда и поварили себе — сюда, говорили, дня два доставить ничего не могли.
— А в другой сундук снаряд попал. Разворотил все. Помнишь, нагребли мы с тобой торбочку этого жита, принесли, а там больше земли, чем жита. Вы по зернышку выбрали из земли, и мы тогда какую-то болтуху сварили...
Шибека пустил коров в Мох. Они паслись теперь там, где только что ласково, как с подругой, разговаривала с коровой Аксюта. Шибека стоял возле нашей изгороди и смотрел на коров. Он и не заметил, как на улицу вновь вышел сын. Тот увидел отца, который за коровами перешел в другое место, свернул с улицы на тропинку и заспешил к нему.
Это шел уже не тот, не прежний генерал,— теперь он был одет словно на парад. Отутюженные, с широкими красными лампасами брюки, висевшие, вероятно, со времени приезда в шкафу, китель с золотистыми погонами и большими блестящими, выпуклыми звездами на них, белоснежная сорочка с галстуком. Он шел пока с непокрытой головой — аккуратно причесанные волосы непослушным крылом спадали на лоб, а форменная фуражка была в руках.
Не доходя несколько метров до отца, генерал быстро поднял рукой вверх крыло волос, прижал его фуражкой, взял под козырек и строевым шагом прошел мимо «пастуха». Шибека заметил сына, когда тот уже поравнялся с ним.
— Ну ладно, ладно, Павлик, не выдуривайся,— улыбнулся отец.— Оделся как человек, так и иди себе потихоньку.
Сын миновал отца, перешел на обычный шаг, обернулся и, веселый, праздничный, с доброй усмешкой, помахал старику рукой: «До встречи, татуля».
Возле кустов довольно, во весь рот — даже издали я, кажется, видел темную щербину — смеялся Тимоха: наверное, он сразу понял, почему вернулся генерал, и потому не спешил лезть в кусты. Теперь он медленно — сначала топор за пояс, потом косу на плечо — взял все свои причиндалы и скрылся в ольшанике.
Тимоха и сам соглашался с Шибекой и осуждал иногда Павлика: «И правда, еще не хватало, чтоб генерал отцову свитку надел. А то пришел бы ко мне, я одолжил бы ему те бахилы, в которых Толик сено стоговать помогал мне. Подвязал бы какими-нибудь тряпками — вот бы в Гру-кове смотрели!»
Павлик вышел на груковскую дорогу. Обернулся и, вероятно убедившись, что отец уже не видит его, снял китель, сложил его и взял на руку, снял фуражку, галстук и все это сунул в сумку, расстегнул воротник сорочки и налегке
еще веселее зашагал к бору. Судя по тому, как он все это делал, можно было предположить, что в бору Павлик снимет и ботинки, которые, видимо, жали ноги, привыкшие за лето ходить босиком по земле.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23


А-П

П-Я