установка ванны из литьевого мрамора 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Мне предстояло выбрать одно из двух, приговор же в обоих случаях был бы одинаковым, в подобные времена не устраивали долгих процессов.— Ну так как?»
Я не реагировал на французскую речь, мои французские времена давно миновали, говорил по-вьетнамски и по-немецки, и ни один переводчик не понимал меня. Побои, пытки, карцер — ничто не сломило меня. Я ненавидел войну и политику, да и в самом деле ничего в этом
1 «Вперед, сыны отчизны!» (франц.) — начальные строки «Марсельезы»,
е понимал, хотел быть свободным. И уж вовсе не знал, это значит — быть свободным человеком, Человеком.
Водонепроницаемые часы с указателем даты и секундной стрелкой, единственную предательскую улику из моих французских времен, у меня отобрали. В карцере мне трудно было угадать, медленно или быстро летели дни. Позднее я стал делать заметки на ногтях руки, каждая рука составляла пять недель, десять недель, потом наступала очередь ногтей на ногах. Через год я совершенно свободно ориентировался в днях и месяцах, узнавал время по солнцу и тюремному распорядку дня, который ничуть не изменился, когда французы вывели свои войска.
«Они забыли о тебе, устрой бунт»,— шепнул мне Тханг, молоденький парнишка, когда раздавали пищу, кто знает, в который уж раз. Мне было все равно, забыли меня вздернуть как дезертира или как шпиона, необходимо было выбраться отсюда, я кричал и буйствовал, пока меня не перевели в общую большую камеру. Несмотря на грязные лохмотья и исхудавшее тело, мужчины не ошиблись на мой счет и назвали Нгыой Ла, что означало все равно что чужак. Они проверили мои карманы, в которых была припрятана лишь фотография Хоа Хонг из цветочного магазина. Французы только ухмылялись, когда обнаружили ее. Здесь же все оживились, вырывали фотографию друг у друга, рассматривали ее как чудо, спрашивали меня: «Это твоя жена? Сколько у вас детей? Почему она ни разу не навестила тебя? Что ты здесь торчишь, оставил ее там одну, тратишь время попусту?»
Я согласился, чтобы фотография оставалась у каждого на один день и ночь, у воров и жуликов тоже, сидевших дольше меня, и даже у двух бандитов, которых вскоре должны были казнить. Тханг отвел меня в уголок и стал уговаривать, как тот доктор из Ханоя, только он понимал, что я хочу в Сайгон, и даже поддержал меня в моем решении: «Мы поможем тебе». Он сочинил стихи, читал их вслух, еще и еще раз, пока все не выучили их наизусть и не повторяли все вместе:
Мы крепки, как камень, тверды, как бамбук, высоки, как горы, глубоки, как озера, неукротимы, как реки.
Могучее море
взламывает скалы, тиранию, застенки.
Очки у него разбили тюремщики, которые застали его за писанием стихов. Он несколько лет пробыл в Сайгоне, изучал философию. «Знаешь ли ты Рю Катина?» — спросил я его. «Кто же ее не знает»,— ответил он, но цветочный магазинчик он будто бы не припоминал, и Хоа Хонг тоже, хотя и продержал у себя ее фотографию два дня и две ночи, смотрел на нее и улыбался; обычно я никогда не видел, чтобы эти люди улыбались.
Однажды утром, еще в сумерках, он тронул меня за руку и тихо сказал: «Теперь иди!» Дал мне письмо и прошептал имя и адрес, подтолкнув к двери, которая в этот момент приоткрылась, добавил: «Передавай Хоа от нас привет!» Потом стражник вывел меня из тюрьмы и даже вернул часы, которые шли и верно показывали день, час и минуты. Было седьмое июня 1956 года, 5 часов 16 минут! Отныне для меня начиналась новая жизнь!
Вряд ли хоть один человек проделывал пешком путь от Бьенхоа до Сайгона так быстро, как я. Я радовался солнцу и голубому небу, приветствовал людей, мимо которых поспешал, едва ли уступая в скорости велосипедистам, и сворачивал с дороги, только когда проносился автомобиль, сигналя и вздымая пыль. Это были не французские военные грузовики, я французов вообще больше не видел, вместо них появились американцы и реклама американских фирм, когда я добрался до города. Я нигде не нашел уличный указатель на Рю Катина, зато повсюду висели огромные плакаты кока-колы, на стенах домов американские киноафиши, рестораны, магазины, театры с яркой неоновой рекламой.
После длительных поисков я наконец нашел цветочный магазин Хоа Хонг между ночными клубами, которых раньше здесь не было. Жалюзи приспущены, витрина разбита, дверь заколочена, магазин опустошен. «Что случилось?» — спросил я уличного торговца, разложившего на газете перед магазинчиком сигареты «пелл-мелл», сладости и поджаренные земляные орехи. «Ничего, совсем ничего,— ответил он и быстро-быстро замотал головой.— Ничего не знаю, никто ничего не знает. Проходите, сударь, или покупайте что-нибудь».
Давно ведь это было, когда старая женщина из Сайгона предостерегала меня: «Рю Катина и Хоа Хонг больше нет». Но в магазине лежали цветы, которые еще не
увяли, повсюду валялись шелковая бумага, чеки и счета. Приди я сюда дня на два-три раньше, я, вероятно, все застал бы здесь по-прежнему. «Где Хоа?» — спросил я и не двинулся с места, хотя охотнее всего залез бы через разбитое окно внутрь, чтобы отыскать хоть какой-нибудь след, какой-нибудь намек. Но торговец отстранил меня и не согласился говорить, даже когда я предложил ему свои часы. «Нет, не хочу иметь ничего общего с этим»,— сказал он. И прежде, чем я отвернулся от него, он украдкой показал на противоположную сторону улицы и прошептал: «Полиция».
Я, правда, не увидел там ни единого человека, но постарался оторваться от слежки. От страха и голода я нетвердо держался на ногах, но заторопился через оживленные улицы, заходя в лавки и магазины, проскользнул через толпу на рынке, вскочил на подножку автобуса и поехал к почтамту, где перед крошечными киосками были развешаны открытки с видами города, писчая бумага, физические карты и схемы городов. Поскольку у меня не было ни единого гроша, то я долго изучал городскую схему Сайгона, пока не нашел улицу, где мне следовало отдать письмо Тханга. Это было неподалеку, и еще до наступления темноты я стоял перед буддийским храмом у реки, название которого запало мне в память: Хань Фук, что означало «Блаженство». Сразу же за ним и была нужная мне улица, седьмой дом; старик, который ни о чем не расспрашивал, поделился со мной рисом и принес мне циновку па ночь. «Завтра ты встретишься с Ли,— сказал он,— теперь же отдохни».
Я ничего не знал об этом старике, и имя Ли мне тоже ни о чем не говорило. Но не это меня беспокоило, а Хоа Хонг, намеки торговца и этот изменившийся, неуютный город, в который меня забросила судьба. Кроме часов, у меня ничего не было, моя одежда и башмаки превратились в грязные лохмотья, я не мог оставаться в этом доме и жить за чужой счет; своими руками я еще ни разу не заработал ни крошки хлеба, ни зернышка риса. С чего же начать, где остановиться, что делать?
Когда я очнулся от беспокойного, отупляющего сна, старик уже сидел на корточках перед очагом, кипятил чай, варил суп, спросил меня о здоровье и глазах Тханга, которые тот испортил чтением книг. «Если бы у него не было очков, он не смог бы написать ни стихов и ни единой строчки для меня»,— сказал старик. Я встал,
умылся, поел и поостерегся упоминать о разбитых стеклах очков или о каких-либо других событиях, которые могли бы обеспокоить старика. Он был или отцом Тхан-га, или его учителем, подумал я; он говорил лишь намеками и, казалось, не знал, насколько можно мне доверять. «Ли скоро придет,— сказал он и с беспокойством взглянул на дверь.— Ты знаешь ее?»
Я отрицательно покачал головой. Однако, когда она наконец пришла, я радостно вскочил, обнял ее: это была Хоа Хонг! Она отстранилась и отступила к двери, смущенно потупив взгляд. «Идем, мы не можем здесь оставаться,— сказала она.— Меня ищет полиция, и тебя тоже».
От храма до главной магистрали мы дошли пешком, здесь Хоа Хонг подозвала кивком головы такси и лишь рассмеялась, когда я показал ей на свои лохмотья. «Намного лучше, чем в первый твой визит»,— сказала она. Тогда я пришел в магазин в военной форме и сфотографировал ее. Я не находил в ней никаких перемен, хотя прошло немало лет. Казалось, на ней то же платье, те же украшения, те же туфли: неужели все это она надела для меня? «Ну как, ты нашел Хоа Хонг? — сказала она и крепко сжала мою руку. Когда я, озадаченный, взглянул на нее, она достала из сумочки мои письма, которые получила все до единого.— Ты дал мне такое красивое имя: «Хоа Хонг»—роза— было написано на витрине, пока ее не разбили вдребезги. Я знаю, что ты заходил туда».
Она попросила остановиться на соседней с Рю Катина улочке, избегая, однако, приближаться к магазину, и коротко объяснила что поставила между цветочными вазами портрет Хо Ши Мина, когда здесь проходила предвыборная шумиха по поводу Зьема. «Теперь я продаю цветы на улице,— сказала она — Когда я кричу «Хоа Хонг», люди отвечают: «Хо Ши Мин». И даже теперь, в уличной суете, между торговыми рядами, многие дружески приветствовали ее и заговаривали с ней. «Пойдем,— прошептала она, увлекая меня из толпы,— все же будет лучше, если тебя не увидят со мной». Она указала мне на один дом и дала ключ. «Там, совсем наверху,— сказала она.— Сегодня вечером ты расскажешь нам о Севере».
Я испугался, хотел сказать, что я не тот, за кого она меня принимает, но она уже исчезла. Порядком смущенный, я пробрался в жилище под крышей, приготовленное для меня; письменный стол, стулья, на кровати костюм с белой рубашкой и галстуком, в коробке новые туфли как раз моего размера. От стыда меня бросало то в жар, то в холод, я знал цену этим вещам и бедность этой страны. Меня охватил страх: я видел разгромленный цветочный магазин, и что такое тюрьма — я уже знал. Война ни в коем случае не закончилась, она продолжала пожирать свои жертвы, и я понял, что снова буду втянут в нее, если не исчезну в ту же секунду и не распрощаюсь навсегда с Хоа Хонг.
Я решил остаться до вечера, чтобы объяснить недоразумение и попросить совета и помощи, не вмешиваясь в политику. Но когда настал час, появилась Хоа Хонг со своими друзьями, и вот я уже сижу с ними в костюме, новых туфлях и рассказываю о Дьенбьенфу, о пушках в горах, о Джилли, о враче из Ханоя, разрушенных деревнях и мостах на Севере, о солдатах и крестьянах, которые с трудом вспахивали и обводняли рисовые поля, потому что буйволы были убиты, о тюрьме Бьенхоа, о стихах Тханга и его разбитых очках, хотя старик, его отец, сидел среди нас. «Это — горькая правда,— сказал я в заключение,— такая, как я ее пережил и видел собственными глазами. Вы, наверное, ожидали услышать от меня что-нибудь другое, но я верю, что правда нужнее, ничем иным я не могу быть вам полезен».
Отец Тханга обнял меня, заплакал и сказал: «Сынок мой». Другие возбужденно переговаривались между собой, кто-то спросил: «Какими языками ты владеешь?» Вес рассмеялись, когда я ответил: «Французский я ?а-был». Ненавистные французы были разбиты, вывели большую часть своих войск, но вместо них в страну пришли американцы: бизнесмены, политики, служащие, агенты. «Мы не должны упускать их из виду, они намного опаснее французов, Зьема и его полиции»,— сказала Хоа. Один из молодых людей работал в аэропорту, за последнюю неделю он насчитал двести пятьдесят американцев, которых пропускали без таможенного тарифа и контроля паспортов. «Поэтому мы смогли взять на заметку только самых безобидных,—сказал он и протянул мне список на двадцати страницах.— Как подступиться к остальным?»
Слишком уж много на меня свалилось за сегодняшний день. «Позвольте мне обдумать все это»,— попросил я, хотя уже в тот момент понял, что пути к отступлению больше нет.
«Ну, а если я скажу «нет» или стану предателем, что тогда?» — спросил я Хоа, когда остался с ней наедине. Она улыбнулась, покачала головой, а я знал, что она убила бы меня той же самой рукой, которой ласкала. Потому что речь шла о большем, чем просто о моей или ее голове,— это было совершенно ясно. Это была страшная, беспощадная война, подполье, разведка, контрразведка, иногда и бомба, взрывавшаяся то в квартире, то в номере гостиницы, а то и прямо на улице. И поначалу я едва ли отдавал себе отчет, почему все это делаю.
Дело шло к полуночи, мы вдвоем были последними гостями, засидевшимися в ресторане. Кельнер уже опрокинул стулья на столы, вооруженный пулеметом патруль заглянул внутрь, солдат народной милиции приветливо крикнул: «Донг ти дык!» Мой собеседник обменялся с ним несколькими словами, потом снова повернулся ко мне: «С тех пор меня называют: товарищ немец.— Улыбка скользнула по его лицу, казалось, он гордился этим именем.— Хотя я вел себя как американец, говорил, считал и даже думал бы по-американски, если бы не было Хоа». Он заказал еще два пива, заплатил и отослал кельнера, так что мы остались совершенно одни в большом зале со спущенными жалюзи. «Еще раз ваше здоровье»,— сказал он, и мы чокнулись кружками. «Поймите же, я рад сбросить маску и наконец поговорить по-немецки. «Товарищ немец» нельзя было произносить громко, Ли тоже было конспиративным именем, и то, что я стал коммунистом, человеком с партийной книжечкой, я узнал лишь несколько месяцев тому назад. Я всегда был в пути по направлению к цветочному магазину Хоа Хонг — Хоа Хонг, роза! Я никогда и не называл ее иначе». Он закрыл глаза, потер лоб кулаком. «Буду краток, хотя почти двадцать лет я был американцем!» Он покачал головой, словно удивляясь, что все это уже в прошлом, стало историей.
Поначалу у меня не было паспорта, лишь вымышленное имя. Если бы какой-нибудь американец взглянул на меня повнимательней, он бы удивился, что я таскаю в аэропорту чемоданы. Кожа моя была все еще слишком светлой, только что вызубренный английский слишком четким, а заискивание, - когда я работал кули, слишком угловатым, враждебным. Кое-кому я охотно вцепился
бы в глотку, когда меня спрашивали: «Филиппинец? Мулат?» Или когда, не стесняясь, осведомлялись о моей жене или сестре, швыряли свои деньги, считая, что все продается.
Приходилось делать над собой усилие, чтобы сохранить ясный взгляд, расшифровать наклейки и гербы HI чемоданах, молниеносно выхватить из пачки каких-нибудь бумаг имена и адреса, запомнить отдельные слова, обрывки разговоров, распоряжения таксистам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21


А-П

П-Я