https://wodolei.ru/catalog/mebel/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— Нашла за что благодарить,— перебивает дочь Йонас Гиринис, но в голосе его нотки гордости,— Даниелюс что — барин какой, что ли, не сын Гиринисов? И я, коли в телеге место было, никогда не оставлял на дороге пешего, никогда не пролетал мимо.
— Никто и не говорит, что Даниелюс барин,— соглашается Юстина.— Люди его хвалят: каждого, мол, понимает, кого надо, мол, утешит, наставит... Эх, кабы таким для своих, для родни был...
— А чем, скажи на милость, тебя-то обидел?
— Чего там, не обижал... Но вот помочь Унте «Жигули» без очереди достать не желает...
— И правильно делает. Ты только подумай, если бы мы все стали порядок нарушать, что было бы? Я родился и вырос без этих ваших блатов, хочу, чтобы и дети мои о них не знали. А теперь что же получается — кто горазд, тот и хватает что получше да покрасивей, только бы обставить других! А уж мало кто о главном голову себе морочит — о чести, о совести...
Юстина и Салюте не хотят согласиться со стариком: кому нужен этот блат, эти знакомства, когда всего вдоволь?
Но Йонаса Гириниса голыми руками не возьмешь: человек должен быть человеком всегда и везде. Есть у тебя краюха хлеба, будь добр, поделись ею с другим, даже если придется от голодухи помереть.
— Благодетель...— ворчит Юстина. Она человек практичный, словами ее не проймешь.— Всякие паразиты таких добрячков только и ждут.
Йонас Гиринис нетерпеливо отмахивается от дочери (слушать ее — это все; равно что черпать воду решетом) и сворачивает к сараю.
Поленница убрана — любо-дорого посмотреть, трава вокруг как будто гребнем причесана, ни единой щепочки. Дрова наколоты, под навес снесены. Хворост аккуратно вдоль всей стены до самого верху сложен. Не то что до лета — года на три хватит. Умри он сейчас, дети не раз помянут добрым словом: батя, царство ему небесное, наколол, напилил... Он конечно же не Жгутас-Жентулис, памятника ему не поставят, и все же легче эту юдоль слез покидать оттого, что тебя не забудут и хоть изредка вспомнят. Покуда эти яблони, высаженные тобой, будут плодоносить, покуда колодец, твоими руками вырытый... покуда
аштаны у ворот... Покуда твои дети — кровь твоя живая...
ГВнучата... Нет, нет, так скоро тебя не забудут. А ежели, как задумал, еще осенью и дубок посадишь, то и через сто лет путник глянет на него и скажет: чьи-то руки вырастили этот исполин и благословили его бессмертие; да будет пухом земля этому благодетелю. Шутка сказать, и через сто лет вспомнят тебя, хоть и не будут знать, кто ты был!
«Суета сует...— шепчет старик Гиринис, примостившись как на седле, на выдолбленной топором колоде.— Что значат сто, да пусть не сто, пусть тысячи лет по сравнению с вечностью? Ведь все рано или поздно превратится в прах. Разве важно себя увековечить? Этого и тиран своими кровавыми делами может добиться. Важно так прожить отмеренный тебе срок, чтобы мог, умирая, со спокойным сердцем улыбнуться тем, кто остается. Вот именно, уйти из жизни со спокойным сердцем — никого не обидев, ни перед кем не осрамившись, ничем не обременив свою совесть».
Йонас Гиринис печально улыбается, жмурясь от ослепительного полуденного солнца. Странно: какое-то у него неумолимое, почти болезненное желание взвесить свою прожитую жизнь. Все то, что оставляешь, и все то, с чем собираешься покинуть сей мир. Дряхлеющая, предчувствующая свой конец плоть как бы ищет утешения, невольно стараясь убедить себя: ну вот, братец, нечего тебе жалеть всего того, с чем ты вскоре должен расстаться, ибо ты давным-давно чужой, никому не нужный, обреченный на одиночество в день беспощадного и неподкупного суда, которого никому не миновать.
Не потому ли примирившаяся с роковой неизбежностью душа Йонаса Гириниса наполняется солнечным покоем, словно по осени спелый сад пьянящим яблоневым духом? Не потому ли его охватывает чувство такого безотчетного снисхождения ко всему и такое желание сделать каждому что-то доброе, что глаза застилает слезами? Но вместе с тем приходит и другое чувство — смутное, полное какой-то безудержной жажды охватить как можно больше, потрогать, обнять... Куда-то идти, что-то делать. Вперед, вдаль, ввысь! Спеши! Спеши, ибо неотвратим тот миг, когда позовут тебя в царство вечного покоя. Ах, подняться бы с колоды — и в поле, на луг, к людям, к знакомым, как во времена оно отец, когда его обуревала весенняя ярость! Но ноги как будто налиты свинцом, и во всем теле такая лень, что кажется, только бы сидел и сидел, словно кот на солнцепеке. Жмет сердце, жмет. Пройдет, конечно. Не впервой хворь
и немощь в тиски берут. Намедни тоже нездоровилось, сердце барахлило, а вчера — просто не верится!— воспрял духом, да так, что пустился пешком и обошел почти все колхозные поля, словно два десятка сбросил с плеч. Свиньям корм задал, корове с телком, докосил последний лоскут в усадьбе — Унте до завтрака не справился, бросил косу и ушел. Ну чем не юноша, чем не силач! А после обеда, поди же, свалился. Может, не свалился бы, если бы не это хождение по полям. А уж если выбрался, то почему в эту, а не в другую сторону пошел? Почему через подворье Юозаса Гайлюса? Дернула же нелегкая. И надо же, только ступил на подворье, как с цепи собака этого сквалыги Бестия сорвалась. Злее твари во всей округе не сыщешь. К счастью, в руке посох был. Защищался им от взъерошенной зверюги, пока Альбертас не прибежал.
— Уф! Гадина! Человека задрать может,— вытирая йот и весь дрожа, пробормотал Йонас Гиринис.
Альбертас пригласил его зайти: чего-нибудь, мол, найдем от испуга...
Йонас Гиринис не любил Гайлюса, хотя когда-то они и жили по соседству — их наделы граничили. Но завернул он во двор Гайлюсов, потому что ему худо стало. Правда, в избу идти отказался, присел на лавку — передохнет маленько, пока Альбертас принесет кружку воды.
Но Альбертас вернулся не с водой, а с поллитровкой какой-то мутной жидкости. В другой руке Гайлюс-младший держал тарелку, на которой чернели несколько ломтиков хлеба и лоснилось нарезанное сало.
— Что это за пойло?— спросил Гиринис, когда Альбертас поднес эмалированную кружку.
— Отцовского производства,— пояснил Гайлюс-млад-ший.— Гадость, но здорово действует. Прополощи горло, дядя, нервы успокоит.
Йонас Гиринис понюхал кружку, сморщился от отвращения и поставил ее на лавку.
— Такой гадости в жизни не видывал,— сказал, и его передернуло.— Выходит, батька твой этой дрянью людей травит?
— А как же? Новатор в Дягимай. Первопроходец! — Альбертас недобро рассмеялся.— Родитель целую фабрику открыл. Он гонит, а Пирсдягис с Мармой сбывают.
— Господи, господи, что творится на белом свете,— простонал Йонас Гиринис, прислонившись к стене.— Раньше к наших о такой гадости и слыхом не слыхивали.
Зло как пожар в лесу, только оброни искру — и все вокруг запылает...
— Не волнуйся, дядя,— неискренне утешил старика Альбертас. Каждое его слово звучало зло и глумливо.— Когда осенью первые бутылки нацедили, жидкость была желтая, как гной. От такой продукции даже самый горький пьяница денька два очухаться не мог — намертво укладывало. Говорят, один из компаньонов отца чуть богу душу не отдал. Но мой родитель упорно совершенствует технологию, и скоро жидкость его станет такой прозрачной, что хоть газету сквозь бутылку читай. Восемь месяцев производства — и такой прогресс! Неслыханные для отечественной промышленности темпы.
Йонас Гиринис сидел, закрыв глаза, привалившись затылком к стене, и не знал, что ответить. Еще зимой до него дошел слух о том, что в Дягимай якобы самогон появился, в два раза дешевле, чем казенная водка, но ему и в голову не пришло, что гонят его тут же, прямо под носом. Э, думал он, это дело рук не местных; теперь в колхозе полно всяких чужаков, съехавшихся отовсюду, вот они-то и творят такое, о чем раньше никто и заикнуться не смел. А что же оказалось — ошибся он...
— Твоему отцу всегда денег мало,— сказал Гиринис, не открывая глаз.— В толк не возьму, есть у него совесть или нет: из-за выгоды людей травить?
— А ты что, дядя, думаешь, казенная здоровее? —усомнился Альбертас— Нет. Все травят бедного человека. Нечего за это на моего родителя сердиться. Другое дело, что он жуткий скупердяй. Рубля задрипанного не выпросишь. Для него, скопидома, жмота, скряги, денежка родного дитяти дороже...
«Господь всемогущий, спасибо тебе, что мои дети не такие»,— прошептал Гиринис и чуть было не перекрестился.
— Здорово, сосед.
Йонас Гиринис вздрогнул от неожиданности и открыл глаза. Напротив него, в трех шагах от лавки, стоял Юозас Гайлюс. Он кривил в притворной улыбке свое морщинистое испуганное лицо, но увы, скрыть сверкавшую в глазах ярость не мог.
— Здорово...— буркнул Гиринис, не двигаясь с места.
— Альбертас, почему так нерадушно гостя привечаешь? Милости просим в избу, за стол, соседушка. Пока что, слава богу, есть у нас чем гостя попотчевать. Коньячок поставим, тяпнем по рюмке для расширения сосудов, а вот
эту пролетарскую смесь пусть строители фабрики лакают. Как это ты так обмишурился, сын? Тащишь без разбору что попало.
Альбертас хихикнул:
— Из уважения к твоей продукции. Ты же сам говоришь: она похлеще коньяка — и прозрачна, и клопами отдает...
— Какой продукции? Ты чего чушь городишь, молокосос? Ступай, коли по-человечески не умеешь. Вот видишь, Гиринис, какие нынче дети! Отца родного готовы в ложке воды утопить. Купил я этой гадости пару бутылок исключительно для своих нужд — думал, копейку-другую сэкономлю, а этот Иуда взял да и поднес тебе. И впрямь меня бог весть в чем обвинить можно. А ведь за такие делишки в кутузку сажают, как мне кажется.
— Посадят такого, жди!— отрубил Альбертас— Да ты из пасти дьявола улепетнешь.
— Вот видишь, соседушка, какого сыночка я вырастил?— Гайлюс-старший грузно опустился на лавку рядом с Гиринисом.— Ирод, ирод... Хватает отца родного за глотку. Хоть бы людей постеснялся. Ты чего лыбишься, сопляк? Ступай себе подобру-поздорову, не заставляй отца сквернословить!
Альбертас на всякий случай посторонился, отошел от лавки, но он не был бы сыном своего отца, если бы смолчал. Гайлюс-младший осклабился, оскалил белые кривые зубы и выложил все, что у него накипело:
— А ты меня не доводи до того, чтобы тебя за горло хватать. Уж если ты в самом деле родной отец, как об этом трубишь, то и поступай со мной, как с родным сыном. Повороши мошну, купи сыну автомобиль. Может, скажешь, не заработал? Ведь я с малолетства на твоих огородах и в твоих теплицах вкалываю, к ним словно цепью прикован, чтоб они сгорели. Другие дети летом что делают? В Скардуписе барахтаются. А я — у твоей цветной капусты, помидоров, огурцов... Да разве ты человека хотел из меня вырастить — раба, вот кого! Среднюю школу и ту не позволил кончить, еле-еле на курсы трактористов отпросился... Ха! А еще родным отцом называется. Жадюга ты, скупердяй!
— Что ты несешь, побойся бога!— Гайлюс-старший схватился за голову и минуту-другую раскачивался из стороны в сторону, словно его кнутом огрели.— Ты что думаешь, я свое добро с собой в могилу унесу? Эту вот избу новую, эту усадьбу, эти сбережения? Все вам, детям моим, достанется. Тебе! И тогда ты сможешь делать с моим добром все, что тебе заблагорассудится. Сможешь, если тебе захочется, свалить его в кучу и сжечь. А пока я жив — на-ка, выкуси! Не позволю, ни одного рубля по ветру пустить не позволю.
— Почему по ветру? Неужто «Жигули» такая никчемная вещь? Коли так, раскошелься на «Волгу»,— отпарировал Альбертас, кичась своим красноречием и пыжась как индюк.— В самом деле странный человек! Какое-то ископаемое, консерватор, даже признаться стыдно, что это мой отец. Все только и делают, что рвутся к машинам, хотят как можно скорее вложить деньгу в какую-нибудь стоящую вещь, а ты на мешке, набитом рублями, как собака на сене... Ты пораскинь мозгами, что будет, если власти деньги обменяют. Десять рублей на один. Да ты, старик, в инфаркте грохнешься. Я тебе это всерьез говорю, при свидетеле, подумай хорошенько и намотай себе на ус. Без авто человек сегодня как без рук. И уж совсем без машины каюк, когда собираешься кроме овощного хозяйства наладить производство самодельного коньячка...
Гайлюс-старший вскочил с лавки. Лицо посинело, подбородок трясется, по залысинам жирные капли пота катятся.
— Заткнись, пес! Пустобрех! Ложись! В будку! В конуру!— заорал он, топая ногами.— Недоумок! Ты, видать, забыл, где бы был сегодня, коли не я, твой отец? Раз, два, три, раз, два, три,— зачастил он по-русски.— Не до авто бы тебе было, не до «Жигулей».
Альбертас выгнул спину, как кот, зажмурился. Так и подмывало поносить и честить отца.
— Не до «Жигулей» было бы, я бы сейчас на танке разъезжал. Навел бы пушку, и бах, бах, бах!— ярился он, пощелкивая пальцами.— А ты со своими докторами сделал из меня сумасшедшего. Дядя Гиринис, разве я похож на сумасшедшего?
— Боже мой... боже...— прошептал Гайлюс-старший, бессильно плюхнувшись на лавку.— Ведь он и впрямь сумасшедший! Посмотри, соседушка, послушай, что этот несчастный порет! Взрослый, трезвый человек! Хорошенько послушай. Умоляю тебя, в свидетели позову, когда придется его в психушку запереть.
Альбертас побледнел.
— Ты за свои деньги все можешь сделать,— сказал он, вдруг присмирев и собираясь уйти.— Но знаешь, старик... это уже слишком. В один прекрасный день я тебя и удавить могу. Ведь сумасшедших не судят?
— Дитя... родное дитя и отцу такое!— простонал Гай-люс-старший. Некоторое время он сидел, обхватив руками лицо, глядя сквозь растопыренные пальцы на сына, стоявшего в тени колодезного журавля, которая падала на свежескошенную траву, словно контур виселицы. Там же, у колодезного журавля^ гоготала стайка индюков, надув свои красные зобы... «Осенью я за каждого из них возьму не меньше чем по двадцатке,— подумал он.— Несколько лет тому назад за такого больше червонца не давали. А нынче вдвое дороже платят. Жизнь становится лучше, что и говорить». А вслух произнес: — Вот, Гиринис, ты и увидел, какая она, моя житуха. Все только: Гайлюс такой, Гайлюс сякой. А всем наплевать на то, что этот Гайлюс, которого с дерьмом смешивают, света белого не видит.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72


А-П

П-Я