https://wodolei.ru/catalog/stoleshnicy-dlya-vannoj/iz-mramora/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

«Что-нибудь серьезное?» – озабоченно спросил он жену. – «К счастью, нет». Войя кусает пальцы и обеспокоенно ждет, что скажет отец. «Я дал тебе слово и не могу от него отступить, – он опустил руку на его голову. – А сейчас собирайся, пойдем навестить твоего товарища и извиниться перед ним». «Но, папа, он же первый ко мне полез», – насупился Войя. – «Это не важно. В любом случае ты не должен был так поступать».
– Наш Войя погиб, – вздохнул он глубоко и с чувством вины посмотрел на жену. – Его убили на Зеленгоре. Он умер у меня на руках, я его и похоронил. – Он отвернулся.
– Войя, мальчик мой! – простонала она и заплакала, но тихо, как плачут по давно умершим. – Я знала… просто на что-то надеялась… Войя, бедный мой, бедный!
– У тебя нет листка бумаги?
– Вот, только это, – она протянула ему бумажную салфетку.
– Здесь, в десяти шагах вверх от источника, – шепотом объяснял он ей план местности, где похоронен их сын, делая пометки на салфетке. – Под большим буком, там будет вкопанный в землю камень, а на дереве ножом вырезаны две буквы: «В» и «М». Креста нет, я побоялся, что могилу под таким знаком эти скоты обязательно раскопают. Прошу тебя, спрячь салфетку куда-нибудь понадежней, прямо сейчас, чтобы они не нашли. Потом найдешь топографа, который все это расшифрует, и перенесешь его кости, – тут он замолчал, пораженный мыслью, что даже если Елица и найдет могилу сына, они все равно не позволят похоронить его как полагается.
– Я все сделаю как положено, – она поцеловала салфетку. – Знаешь… как это лучше сказать… они, двое… – она замолчала, глядя перед собой.
– Я все знаю.
– Но наша семья не уничтожена. Я бы тоже хотела… ах, сама не знаю, что говорю.
– Как они? Где сейчас?
– Может быть, нехорошо и несправедливо сейчас говорить об этом, но ты… Ведь я тебя еще тогда предупреждала.
– Что ты имеешь в виду?
– Ну, то, что Бранко надо было отдать в богословскую школу. Он ведь и сам хотел, а ты убедил его поступить в гимназию. А молодые все такие горячие… запретный плод сладок… ведь я это предчувствовала. Если бы он стал священником, все эти идеи не значили бы для него так много и… прости, я понимаю, как тебе тяжело. Что теперь говорить об этом.
– Было бы то же самое, даже если бы он поступил на богословие.
– Знаешь, они хотели… то, что написано в «Политике», неправда. Они от тебя никогда не отрекались, ни публично, ни в душе. Они хотели…
– Шепни, – сказал он ей на ухо.
– Все равно, пусть слышат. И она, и он хотели с тобой увидеться. Но я им запретила писать просьбу о свидании с отцом.
«Сосулька! Да от кого это ты слышал, что при ангине больных лечат сосульками?» – возмущалась Елица, ставя девочке компресс с уксусом и спиртом. «Это американский метод, – оправдывался он. – Они снимают температуру с помощью льда». – «Ты всегда считаешь, что знаешь все лучше других. Пошли за врачом». «Сейчас, – улыбнулся он ей. – Вот поэт Иова Змай был врачом, и он снимал жар другому поэту, Джуре Якшичу, с помощью льда из кафе «Манеж». Так же поступил и твой папа, – он пощупал лоб Горданы: – только вместо льда взял сосульку с крыши».
– Я слышал, Бранко в армии? А Гордана будет поступать на медицинский?
– Он уже давно не в армии. Сейчас работает в Нише, в каком-то комитете по статистике. Гоца сдает выпускные экзамены за гимназию, осенью собирается поступать на медицинский, – вдруг она бросила на мужа молящий взгляд. – Прости их! Прошу тебя!
– Не понимаю… что… – нерешительно начал он. – Что я должен им простить?
– То, что они… что они не были вместе с тобой. И теперь эти гады пользуются ими в своих интересах… но они были детьми и не понимали… им тоже нелегко… не знаю, просто не знаю, что сказать. Теперь я остаюсь с ними, а ты… я бы ни дня не хотела жить после тебя, если бы не они, – она захлебнулась в рыданиях.
– Не плачь, – он взял ее рукой за подбородок и приподнял опущенную голову. – Победителей нет, когда линия фронта проходит через души людей. Есть только побежденные. Но я хорошо знаю, что развело меня и моих детей в разные стороны. Наивность и романтика молодости. Я ведь тоже когда-то этим грешил. Горький, Маяковский, Николай Островский. Даже Лев Толстой пустился на поиски справедливости на земле, правда, уже в конце жизни. Мои дети были загипнотизированы поэзией и романами, а никак не… – Он понял, что если будет говорить громко, то может им навредить и шепотом продолжал: – Они пошли не за Сталиным и не за Тито. Может, в этом нужно видеть перст Божий. Если бы и они были вместе со мной и Войей, то кончили бы тоже так же, как и мы, – он отстранился от нее. – А теперь прошу тебя простить мне все.
– Дража, что с тобой, что ты говоришь?! – вскрикнула она. – Что мне тебе прощать? Если когда что и было, забудь все эти глупости, – она подумала, что он имеет в виду ту ночь, когда она заподозрила его в связи с госпожой Наталией, после чего он ушел из дома.
– Прости мне, что я на суде нес такую чушь.
– Господь с тобой, – сказала она с горячностью, будто защищая его. – Все знают, что они тебя чем-то травили и одурманивали, но все-таки тебе удалось опровергнуть все их вымыслы и клевету. Я горжусь тобой, горжусь всем, в том числе и тем, как ты вел себя на суде, – она прижала руки к груди.
– У меня только позавчера немного прояснилось в голове, как раз в тот день, когда они дали мне последнее слово. А до этого, поверь, я часто ничего не понимал, даже того, что меня судят. Боюсь, не сказал ли я чего-нибудь несправедливого о тех людях, которые боролись вместе со мной, чего-нибудь недостойного их.
– Хватит об этом, хватит, – она прикрыла ладонью его рот, тем же самым движением, как делала это раньше, но, правда, при других обстоятельствах. У нее была привычка, лежа рядом с ним – и он вспомнил об этом с поразительной ясностью, – шептать ему на ухо все, что придет в голову. Это всегда волновало его, и ему хотелось ответить ей тем же. Однако она всегда останавливала его ласковым и строгим движением, кладя на его губы свою ладонь. Должно быть, и она тоже вспомнила в этот момент прошлое и, опустив голову, замолчала.
– Что делается на свободе? – шепотом спросил он.
– Горе и нищета, – очнулась из задумчивости Елица и продолжала еле слышно: – Всех перебили и пересажали. Дуда Барьяктарович перед смертью отхаркивал куски собственных легких!
– Дуда из Панчева? – вздрогнул он.
– Да, тот самый красавец. И с ним тысячи и тысячи других. Мне сообщили через надежного человека, что многие наши внедрились в их армию и ждали… но, знаешь, я этому не очень верю.
– Чего они ждали? – заволновался он.
– Ждали команды. От тебя или от короля. А сейчас их разоблачают и ликвидируют. Умирают они в страшных муках, особенно сейчас, после покушения на твоего палача… этого гада, Пенезича.
– Мои люди организовали покушение на него?! Когда? Где? – Она заметила улыбку на его лице.
– Две недели назад, когда он поехал в Чачак или, может, в Кралево, точно не знаю… Один его охранник ранен, другой погиб… А его пуля даже не задела.
– Да. Вот так… – он подавил вздох и пожал плечами.
– Наши сейчас перешли на строго нелегальное положение, вокруг столько предателей и трусов. Знаешь… Боже, хоть бы это было правдой, я слышала, – она зашептала еще тише, – что Милутин и Райко что-то готовят в связи с тобой! – Она тут же пожалела о своих словах. Его усталые глаза сверкнули, а пальцы правой руки сжались в кулак. – Я не знаю, что именно они собираются делать, но это должно произойти сегодня ночью. Сегодня ночью или никогда. – Она встала с кровати, опустилась на колени, перекрестилась и несколько минут оставалась стоять так, с лицом, обращенным наверх, к тюремному небу – потолку. Потом встала, не отряхнув подол, села рядом с мужем, прижалась к нему и зарыдала во весь голос.
– Не надо, душа моя, не надо, – пытался он успокоить ее дрожащим голосом. – Ты так тяжело дышишь, как будто с трудом. Сходи завтра к врачу, прошу тебя.
– Гады! Преступники! – обеими руками она комкала носовой платок.
– А что с Радмилой?
– Жива. И просила крепко обнять тебя. Ты действительно был ей как отец. Она всегда, да ты и сам это знаешь, считала, что мы с тобой одно целое.
– Знаю, знаю… Поцелуй ее. Жаль, что я так и не познакомился с ее мужем.
– Его больше нет в живых. Эти негодяи застрелили его на прошлой неделе. Прямо на улице, возле «Русского царя».
– Ах, мать их подлую! – он скрипнул зубами. – Значит, так… А дед Раде жив?
– Нет.
– А что с тетей Боркой?
– Она в тюрьме.
– Гады! Сволочи! Убивают, арестовывают… Колумб… кажется, так звали ее попугая?
– Ах, Господи… Всегда ты так… – она отстранилась от него и забормотала. – Утром ты… какой попугай, черт его побери. О себе никогда не думаешь, – она начала застегивать верхнюю пуговицу его рубашки, но пуговица оторвалась. – Да я ведь не взяла с собой ни иголки, ни ниток… Вот, совсем ничего не соображаю. Да и зачем мне нитки, – она прижалась лицом к его исхудавшей груди. – Мне нужно тебе что-то сказать, – она подняла лицо и вытерла слезы. – Чтобы ты знал, если еще не знаешь. Когда я была в лагере, мы провели шесть месяцев вместе, на одном матраце.
– Кто?!
– Кто? Я и госпожа Наталия!
– Между нами ничего не было… Да это сейчас и не важно.
– Знаю. Она мне все рассказала. Нас с ней помирила общая беда.
– Как она? – вырвалось у него.
– Хорошо. Гораздо лучше, чем я. Немцы ее расстреляли!
– Когда? За что? – в его глазах засветилась жалость.
– Осенью сорок третьего. После того, как твои перебили немцев на Дунае. Расстреляли еще тысячу заложников, кроме нее. По сто заключенных за каждого немца.
Он ничего не сказал. Только перекрестился и вздохнул.
– Как неожиданно складываются судьбы, Дража. Кто бы поверил, что мне как родного брата будет жаль генерала Недича. Бог свидетель, сколько я страдала и как я его ненавидела, когда он называл тебя безумцем и агентом Черчилля, который бессмысленно проливает кровь сербов. Он говорил, что каждый расстрелянный заложник – это грех на твою душу и что…
– Знаю. Не будем об этом. Расскажи мне что-нибудь еще.
– Все у меня вылетело из головы. Ведь я готовилась к встрече с тобой, как только узнала, что они тебя схватили, и вот сейчас вдруг… Всю прошлую ночь ты мне снился. Ты и Войя – она снова расплакалась.
«Кто же это приказал моим людям внедриться в их армию? И какие они занимают там посты? Повсюду предательство и провалы! Что же они готовят сегодня ночью? Что? Когда? И почему никого из наших нет среди охранников тюрьмы, почему никто не передал мне никакого сообщения? Ничего у них не получится. Если бы они хотя бы убрали Крцуна. Он так сильно ненавидит крестьян именно потому, что в подавляющем большинстве своем они за меня. Поэтому он боится бунта, мести. Я расскажу Елице о крестьянине Тарабиче. Пусть его дети знают… Да, но зачем это говорить? Еще много лет ничего не пробьется через эти пласты лжи. Пусть лучше его дети растут, уверенные в том, что их отец умер в заключении, а может быть, даже и погиб, сражаясь против моих банд, как это, возможно, будет выгодно представить Крцуну. Истина убила бы их и бросила бы на них пятно. Его детям нужно идти в школу, нужно жить дальше. И придет день… когда зло будет покоиться глубоко под толстыми наслоениями времени. Внуки Тарабича и внуки Крцуна вместе… с моими внуками, если они когда-нибудь появятся на свет. Если бы было возможно, чтобы все мы, все, кто вступил в эту трясину, исчезли этим утром. И я, и Тито, и Крцун, и ты, да, и ты, моя Елица. Если бы этой ночью уже могли состояться все будущие рождения и венчания, вырасти внуки, стать зрелыми людьми и стать всем нам, нынешним, судьями! Я бы согласился на это даже при условии, что все, кто меня мучил, останутся безнаказанными. Согласился бы. Согласился? А по какому праву? Это во мне говорит отчаяние и эгоизм человека, которому осталось прожить еще одну только ночь и который якобы во имя будущего и во имя прощения хочет утянуть с собой в могилу и убийц, и жертвы. А ведь я не простил. И не могу простить. Может быть, разумом могу, но душой – нет. Как я могу простить твои страдания, Елица? – молча смотрел он на ее слезы. – И то, как ты молилась, стоя на коленях несколько минут назад. А нашего Войю? А Дуду, Лазу, Тараса, Крсту… А ты можешь простить? Из-за сомнения в моей верности безо всякой причины ты в ту ночь… Сейчас ты говоришь, что общая беда вас сблизила, Наталию и тебя. Счастье вас рассорило, а несчастье примирило. Действительно, человек сам себя не знает. Счастье и в моей семье разрушило единство, а сейчас я и сам вижу… да, Елица, я это понимаю. Если бы не двое оставшихся детей и не Радмила, ты не стала бы жить без меня. Мое с ними примирение уже свершилось в твоем сердце. В моем – и да, и нет. Да – потому что чувства отца, наверное, такие же, как чувства матери. Нет – потому что я командовал чужими детьми в схватке со злом, частью которого были, а может быть, и до сих пор остаются мои дети. Я не могу так же, как ты, свести все к родительскому сердцу. Не могу отчасти и потому, что уже утром я перестану жить. Смерть освобождает меня ото всех обязательств, которыми связывает меня жизнь. Если бы было наоборот, если бы тебя, Елица, а не меня ждал расстрел, а я оставался бы жить, возможно, я и сказал бы тебе то же самое, что и ты мне: «Я должен жить ради них двоих». И в этом смысле тебе труднее. Тебе с первого дня нашего брака было труднее, чем мне. Я дарил тебе мало внимания и мало радости, и я так много брал у тебя. Ты у меня не брала ничего. Ты только давала и терпела… Ты…»
– Ты моя самая большая жертва, – не выдержал он долгого молчания и обнял ее с порывистым отчаянием. – Я в долгу только перед Богом и перед тобой!
– Ни перед кем ты не в долгу. Ни перед кем.
– Она сотрясалась от рыданий. – Несчастная я, несчастная. На что мне жизнь, на что мне все нужно? Господи, как ты можешь терпеть это, если ты есть?! – она отстранилась от него и подняла глаза наверх к паутине над кроватью. – Скажи, а то, что говорят про Калабича, – правда?
– Нет.
– Но тебя же кто-то предал.
– Нет, никто.
– Почему ты это скрываешь от меня?
– Я ничего не скрываю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26


А-П

П-Я