https://wodolei.ru/catalog/vanni/gzhakuzi/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Я одновременно и ненавидела его, и восхищалась им, с нетерпением ожидая, когда же «мескалин» произведет свое разрушительное действие и лишит ловко замаскировавшегося врага того превосходства, которым он несомненно обладал по сравнению с теми идеями и образцами для подражания, которые предлагала мне моя партия. Если бы они, а говоря честно, если бы и я не разрушила с помощью «мескалина» его разум и волю, он одержал бы на суде сокрушительную победу. Но по сути дела они убили его уже давно, потому что боялись проиграть в честной борьбе с ним.
Герой Достоевского, Раскольников, постоянно возвращался на место своего преступления. Именно по такой же причине, чтобы скрыть преступление, которое подсознательно мучит его, судья Джорджевич все время задает вопрос той тени, которая осталась от Михайловича: «Было ли корректным отношение к вам в ходе следствия?» Жертва, находящаяся в полубессознательном состоянии и мечтающая только о том, чтобы скорее пришла смерть, отвечает: «Отношение было хорошим». При этом нет никакой уверенности, о каком отношении и к кому он в это время думал. Он не помнил почти ничего, даже того, в каком месяце началась Вторая мировая война. Я все время находилась в зале суда, у него за спиной, но не как врач в белом халате, а переодетая в деревенскую девушку. Вся публика состояла из проверенных партийных кадров. Один писатель, одетый под рабочего, бросал в Михайловича окурки. По условленному знаку прокурора или судьи, когда они повышали голос или указывали на подсудимого пальцем, мы, изображавшие набившийся в зал народ, вскакивали с мест и поднимали крик, как зрители в римском Колизее, когда на их глазах голодные и разъяренные львы терзали христианских младенцев.
Пусть останется на бумаге и это: среди сотен свидетелей, тщательно отобранных заранее, которые все как один поносили Михайловича, оказалась настоящая героиня. Вукосава Тркуляц. Нам всем нужно запомнить это имя. Она обратилась к Михайловичу со словами: «Господин генерал!» Председатель суда, ужаснувшись, выкрикнул: «Никакой он не генерал, он обвиняемый!» Возможно, эта женщина не собиралась сказать ничего, кроме выученного наизусть свидетельского показания, но тут вдруг все в ней перевернулось. Она ответила: «Его обвиняет ваша партия и ваша сила, но не я!» И поклонилась Михайловичу. Мы, так называемый народ, вскочили, как будто нас кипятком ошпарили, и закричали: «Вон эту шлюху! Убирайся, бандитка!»
Именно в тот день я приняла решение. В величайшей тайне я приготовила именно такие шприцы, какие получала из лаборатории Крцуна уже с «мескалином», и наполнила их обычным витаминным раствором. Таким образом, три последних дня я больше не отравляла мою жертву «мескалином», и из-за этого Михайлович смог продержаться перед микрофоном целых четыре часа без перерыва, причем говорил он довольно логично и связно, хотя и для этого ему требовалось огромное усилие воли. Похож он был на мертвеца, который каким-то чудом вышел из могилы.
Слушая его заключительное слово, это его прощальное обращение к жизни, я вся трепетала от страстного желания рассказать, каким ужасающим мучениям его подвергали. В зале суда было много иностранных журналистов, а весь ход судебного процесса транслировало белградское радио. Сам Михайлович не упомянул об этом даже намеком.
Почему он вел себя так, я не знаю. Может быть, из страха, что отомстят его жене и детям, может быть, из презрения к палачам. А может, он просто не хотел говорить о себе тогда, когда все мы оказались жертвами преступного правящего режима. Кто знает, может быть, он испугался возможности оправдания после такого заявления, которое несомненно потрясло бы и нашу страну, и весь мир. Это спасло бы его жизнь, а жить ему больше не хотелось. В той системе, которую навязала нам моя партия, жизнь действительно воспринимается как страдание и самое большое наказание. Но конечно, даже если бы он и решился сказать всю правду, если бы он захотел бороться за жизнь, скорее всего, из этого ничего бы не получилось. Радиотрансляцию они бы сразу прервали, судья Джорджевич объявил бы перерыв. Никто из иностранных журналистов сербского языка не знает, и одному Богу ведомо, что бы им напереводили подобранные Крцуном переводчики. Сказать правду действительно не было никакой возможности, ничем нельзя было нарушить ход представления, разыгрывавшегося в зале суда. В сущности такую возможность один раз дал не кто иной, как сам прокурор Минич, когда выдвинул против людей Михайловича обвинение в убийстве четверых американских военных летчиков, одного из которых звали, кажется, Роджер, а также в убийстве моего коллеги, доктора Лалевича, лечившего американцев, прятавшихся в доме одного крестьянина из Рипаня. Прокурор сослался на показания свидетеля Йовановича, якобы очевидца преступления. Наша пресса, разумеется, опубликовала это свидетельство, и оно стало известно в Америке. Три дня спустя защитник Михайловича Драгич Иоксимович получил через американское посольство в Белграде телеграмму, подписанную всей четверкой «злодейски замученных» американцев, из которой следовало, что все они живы и здоровы, причем именно благодаря тому, что их спасли люди Михайловича, а затем отправили их после лечения со своего аэродрома в Пранянах прямо в Америку, к их семьям. Американцы требовали, чтобы им разрешили приехать в Белград и дать свидетельские показания. Но как только адвокат зачитал телеграмму, мы, народ, начали яростно выкрикивать: «Врут, врут все буржуи! Дерьмо буржуйское! Не допустим капиталистов в наш народный суд!» Председатель суда Джорджевич потребовал, чтобы адвокат передал ему телеграмму, и, прочитав ее, сказал: «Чего же вы, собственно, защитник, требуете?» Иоксимович ответил: «Заслушать свидетельские показания этих американских офицеров». Главный судья на это ответил: «А о чем они могут свидетельствовать?» Адвокат сказал: «О том, что они живы, а не убиты партизанами генерала Михайловича, как это лживо утверждают якобы свидетели и как об этом говорится в обвинительном заключении». Мы, народ, просто обезумели. Не могу описать, какая брань обрушилась на защитника. Прокурор Минич вскочил и раздраженно сказал: «Из телеграммы и так видно, что они живы. И если даже эти американцы не были убиты по приказу обвиняемого преступника и предателя своего народа, то, несомненно, он отправил на тот свет каких-нибудь других американцев, о чем неопровержимо свидетельствуют факты!» Зал взорвался аплодисментами. «Он по договоренности с немцами убил многих офицеров союзнических армий. Не исключено, что убиты и эти четверо, а телеграмма – просто обман!» – добавил прокурор, и мы поддержали его выкриками. Невзрачный на вид, но решительный и упорный, и, я бы даже сказала, бесстрашный адвокат Иоксимович вскипел и, как мне кажется, совершил ошибку. Я не разбираюсь в юриспруденции, но, по моему мнению, он должен был бы сказать: Мы должны установить и можем установить, чему верить – телеграмме или обвинительному заключению, – единственным возможным способом, то есть вызвать четверых убитых, как говорит заключение, пилотов сюда, увидеть их, выслушать и все проверить. Вместо этого Иоксимович сказал нечто совершенно другое. Сейчас я не могу точно вспомнить, как это звучало дословно, но смысл был такой: сотрудничество генерала Михайловича с немцами, с врагом, абсолютно ничем не доказано… Прокурор вскочил и крикнул: «Тот, кто защищает преступника, – сам преступник!» Все, кто был в зале, даже стенографистки, повскакивали с мест. Одна из них начала тыкать бумагами адвокату прямо в лицо, а моя подруга по университету, сейчас сама университетский преподаватель географии, Лидия Баткович, которой в зале суда была доверена роль крестьянки с фермы, распалилась настолько, что плюнула Иоксимовичу прямо в лицо. Он продолжал, даже не вытерев лица: «Вплоть до марта 1945 года югославское правительство в Лондоне было единственным законным правительством Югославии, признанным и Россией, и США, и Великобританией, а генерал Михайлович почти до конца войны являлся его законным представителем у нас в стране. Сербия представляла собой район особо важного стратегического значения, положение генерала Михайловича было исключительно тяжелым, немецкий террор против нашего народа ужасным. Генерал действовал на очень большой территории без колебаний всегда, когда его действия могли иметь решающее значение. И результаты оправдывали понесенные потери. Всегда он был неустрашимым борцом и защитником людей. Нравится это кому-то сегодня или нет, но он действительно был и Сербским Батькой, и Хозяином, и Горским Царем!» Он хотел было продолжить, но народ в зале буквально обезумел, кое-кто уже устремился к Иоксимовичу. Я подумала: да они его сейчас просто задушат. Возможно, потерявшая здравый смысл толпа действительно разорвала бы на куски этого героя, за жизнь которого и сейчас нельзя поручиться, если бы вдруг не встал Михайлович. Он произнес: «Я требую тишины и мне не нужны никакие свидетели со стороны!» Почему он это сделал? Полумертвый от яда, которым я травила его много дней, он ничего не понимал, но помутненным разумом уловил, что его защитнику угрожает опасность, и поспешил успокоить беснующуюся толпу. Я себе это объясняю именно так. Может быть, он что-то и понял и отказался от американских свидетелей в знак протеста против того, что их правительство так позорно его предало. Как бы то ни было, его слова оказались спасением для его убийц, а ему самому еще туже затянули на шее удавку. В тот же вечер сам Крцун признался мне, что наша жертва помогла им избежать большого скандала.
Я подумала и написала «наша жертва», потому что не заслуживаю и не желаю для себя ни крупицы оправдания. Пет такого признания или покаяния, которое в состоянии защитить от самого себя. Я должна признаться самой себе и в той ужасной мысли, которая сейчас пришла мне в голову. Ведь я знала, все мы знали, что наша идея ведет не в рай, а в настоящий ад, со всеми его муками. О преступлениях, творимых в России, писали еще до войны, о них говорили умные люди, но мы не верили, мы не хотели верить. На нелегальных встречах СКМЮ мы единогласно одобряли ликвидацию Москвой лидеров нашей партии, без капли сомнения соглашаясь с тем, что речь идет о троцкистах, о пятой колонне, о предателях. Но где нет сомнения, нет и разума. Все мы просто идиоты. И этим признанием перед собой я перечеркиваю свои же слова о том, что наши мечты были невинны. Наши мечты были кровавыми. Они были безумными. У меня на глазах, причем именно тогда, когда я была с партизанами, расстреливали и убивали ударом молотка по темени и крестьян, и священников, и учащихся, и торговцев… Огромное число братских могил переполнено результатами наших благородных идеалов и невинных мечтаний. Какая невинность, какая вера?! Во что?! Неужели в то, что я сама, врач по профессии, верила в бессмертие Сталина, в то, что он никогда не умрет, буквально в биологическом смысле?
Меня бьет дрожь. Я больше не могу. Я и сама не знаю, что мне потом делать с этой исповедью. Где ее закопать, кто и когда ее откопает? Передать тайно жене моей жертвы? Не имею права. Если это обнаружится, ее убьют. В какое-нибудь посольство? Ни за что. И американцы, и англичане, и французы – все они бегут от истины, потому что на самом деле они бегут от своего предательства и позора. Какому-нибудь монаху? Или же утром отдать это письмо Крцуну? Я не боюсь. Мне все теперь безразлично. Вот и я повторяю слова генерала. Батькины слова. Мне действительно все безразлично. Нет, все-таки я спрячу это мое последнее слово на суде себе самой перед самой собой как прокурором и как судьей. Защитника у меня нет, да он мне и не нужен. Я только хочу оставить какой-то след. И я верю в то, что придет такой день, когда будет обнаружен и он, и другие следы, много следов, ясных и чистых, как отпечатки наших окровавленных ног на снегу нашего и моего зла. Меня тогда уже не будет в живых, меня уже совсем скоро не будет. Как я завидую тебе, генерал! Завтрашним утром ты уходишь. С завтрашнего утра ты на свободе!
Со мной все кончено. Крцун, конечно, раскроет, что его жертва обрела волю и разум благодаря моей измене, моему предательству! Я могу думать что угодно и находить тысячи человеческих причин и оправданий, но то, что я сделала, это, конечно же, предательство. Другого названия этому нет. Измена, акт саботажа в тылу. Так он и скажет. Поступок труса. Настоящий коммунист, такой, каким я была, или думала, что была раньше, так не делает. Настоящий коммунист должен открыто и честно заявить: «Я отказываюсь исполнять то, что не соответствует моим коммунистическим убеждениям!» Ха-ха-ха! Вот, мне даже смешно стало. Плачу, дрожу и смеюсь одновременно. Похоже, я просто сошла с ума.
Коммунистические убеждения, Стевка, не предусматривают личных убеждений. Этим все сказано. Это начало, и это конец. Твоя Танюша, товарищ Крцун, не выдержала двойную роль: и человека, и коммуниста. В таком столкновении кто-то должен убить, а кто-то должен быть убитым. Стевка убила Таню, человек – коммуниста. Могло быть или так, или наоборот. Моя измена и мой саботаж – это следствие бунта во мне человека. Этот мой шаг, Крцун, вовсе не означает, что я перебежала к четникам, я просто бежала от себя самой. И я вынесла себе приговор.
Ты ведь меня убьешь. Возможно, это и справедливо. А ты останешься, товарищ Крцун. Ты будешь жить и принимать похвалы и награды.
Хотелось бы знать, что ты станешь делать, когда следствие установит, что я преступница? Наверное, поспешишь лично пустить мне пулю в лоб. Не спеши, погоди. Ты меня не найдешь. Я найду себе веревку на шею или уже сегодня вечером мое тело поглотят волны Савы или Дуная. Не ищи меня. Мое письмо ты найдешь в прихожей, на подзеркальнике. Письмо и эту исповедь. Еще я оставлю тебе лист использованной копирки, чтобы ты знал, что существует копия этой исповеди, которую ты никогда не найдешь. Живи, зная, что есть свидетель твоего и моего преступления.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26


А-П

П-Я