финские унитазы 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Жуковский сидит в Муратове, где сладко вздыхает по предмету своих вожделений Маше Протасовой да пишет скучные стихотворные послания друзьям. Американец обирает карточные салоны Петербурга и дерет охтинских купцов за бороды в тамошних трактирах, вскорости обещался быть. Батюшков не знаю и где, давно его не видывал. Один Василий Львович Пушкин здесь, в Москве, поскольку деревни не любит, да и ближних поездок — тоже, ему бы уж коли ехать, то всенепременно либо в Лондон, либо в Париж...
Давыдов рассмеялся, вспомнив веселую сатиру, сочиненную старым московским поэтом Иваном Ивановичем Дмитриевым, в которой с игривой легкостью и живою шуткой высмеивался младенческий восторг Василия Львовича по поводу его поездки за границу, где он будто бы даже был представлен Наполеону.
— Ну ладно, о приятелях наших потом потолкуем, — сказал Давыдов, перестроившись на более серьезный лад, но все еще не в силах погасить на лице своем добродушной улыбки. — Прежде расскажи-ка, Петр Андреевич, как ты сам жил-поживал в сие беспокойное время. Я слышал, что ты тоже к пламени войны самолично прикоснулся. Так ли?
— По примеру Жуковского и Карамзина я также записался в московское ополчение. Но моя карьера военная на Бородинском сражении и окончилась...
— Ну что же, Петр Андреевич, пороху ты, стало быть, понюхал, — улыбнулся Давыдов. — Это, я полагаю, любому человеку ко благу, а пишущему — и тем паче.
— Тогда от тебя, Денис Васильевич, прошедшего столько кампаний, мы вправе ожидать многих творений во славу оружия русского, — живо откликнулся Вяземский. — Уж тебе тут, как говорится, все карты в руки. Я о твоих подвигах во время Отечественной войны и не расспрашиваю, о них, слава богу, наслышана вся Россия.
— Кто его знает, — раздумчиво произнес Денис, — может быть, сейчас и возьмусь за перо. А на войне-то руки все иным были заняты... Однако же теперь мир, а в мире, как Жуковский говорит, я — «счастливый певец вина, любви и славы». Мне и впрямь от баталий отдохновения хочется, а ежели петь, то опять же, по веселой натуре моей, в первую очередь — любовь и вино!..
— Ничего тебя переменить не может! — засмеялся Вяземский. — Вот уж воистину ты — российский Анакреон под гусарским дуломаном!..
Через день князь Петр Андреевич завез Денису Давыдову на Пречистенку в подарок только что написанные свои стихи «К партизану-поэту», которые так и начинались:
Анакреон под дуломаном,
Поэт, рубака, весельчак!
Ты с лирой, саблей иль стаканом
Равно не попадешь впросак.
Носи любви и Марсу дани!
Со славой крепок твой союз,
В день брани — ты любитель брани!
В день мира — ты любитель муз!..
Не говоря в ответ ни слова, он обнял и расцеловал зардевшегося и тоже довольного, в свою очередь, автора дружеского послания. При этом долговязого и юношески тонкого Вяземского ему пришлось основательно пригнуть к себе.
В московском доме на Пречистенке Денис отсыпался за всю кампанию.
Пробуждаясь где-то после полудня, он давал себе еще некоторую поблажку не подниматься и не вскакивать разом, а еще немного полежать и понежиться в чистоте и покое, не размыкая век, ловя такие близкие, присущие лишь родному дому и звуки и запахи.
В это утро, однако, Давыдову пришлось проснуться рано оттого, что кто-то топтался у его двери, покашливал и чего-то невразумительное бубнил под нос. «Должно быть, Андрюшка, чтоб ему неладно было», — подумал Денис и, приподнявшись, крикнул:
— Ну входи! Все равно разбудил. Что там у тебя?
Андрюшка, щеголявший в подаренном барином кавказском чекмене, просунулся в дверь:
— Депеша, Денис Васильич, казенная! Преважная из себя, должно быть, сургучами вон как проштемпелевана. Не иначе как приказ какой! — рассудительно изрек он.
— А ну давай, живо! — вскинулся Давыдов.
Казенная бумага, судя по пакету с датою отправления и многочисленными пометками и адресами, среди которых значился и Париж, бродила за Давыдовым по военному театру и прочим его маршрутам более года. Она оказалась уведомлением управляющего военным министерством князя Горчакова от 31 мая 1813 года за № 3.386, в котором сообщалось, что дело о числившемся на покойном отце его, Давыдове Василии Денисовиче, с 1798 года, со времени его командования Полтавским легкоконным полком, взыскании окончено и что от общей суммы взыскания в размере 22 247 рублей и 19 копеек, по всеподданнейшему ходатайству у Его Императорского Величества, Давыдов Денис Васильевич, как наследник имущества своего отца, освобожден, причем снято запрещение и с его имения. Свое ходатайство перед государем князь Горчаков мотивировал усердною службой Давыдова, его мужеством и храбростью, которыми он отмечался в делах с неприятелем в продолжение всей кампании.
Наскоро одевшись, Денис прошел к Сашеньке и показал ей уведомление военного ведомства. Та, прочитав казенную бумагу с орлами и печатями, только и молвила:
— Ну, слава богу! Радость-то какая! — И расплакалась. — У меня этот долг как камень на душе лежал. Теперь же эти деньги тебе, Денис, ох как кстати будут! Они ведь с лихвою и мужеством и храбростью твоей, как в бумаге сей сказано, окуплены...
Денис обнял сестру и поцеловал ее в мокрые от слез глаза.
— Полно, полно, — сказал он, — тебе для хозяйства да будущего приданого эти деньги куда нужнее. А мне и жалованья царского предостаточно.
— Да не все же тебе с вострой саблею миловаться да с ветром обниматься, — чуточку нараспев, как когда-то матушка, произнесла Саша. — Вон уже тридцатый год тебе доходит. Чай, уж не молоденький. И о женитьбе подумать надо. Теперь самое время. И невесты по Москве ныне в большом выборе. Ужели еще никакая не глянулась?
— Нет покуда! — Денис покрутил свой лихой черно-кудрявый ус и постучал себя ладонью по груди. — В этом деле я кремень, бастион неприступный!
— Ой, не зарекайся.
Денис, конечно, даже не предполагал, насколько быстро усмешливые слова сестры окажутся пророческими.
Буквально дня через два после этого разговора на него грозовою тучей налетел черный, взлохмаченный и шумный граф Федор Толстой по прозванию Американец.
Граф Федор Толстой был фигурою по-своему уникальной и широко известной в обеих столицах. Каких страстей про него только не рассказывали!.. Толковали, что он в юности служил в Преображенском полку, потом участвовал с Крузенштерном в кругосветном плавании и за серьезные провинности против нравственности высажен был с корабля на Алеутских островах, откуда попал в заокеанские русские колонии, за что и получил прозвание Американца. А сколько разного рода буянств, скандальных попоек, кровавых дуэлей и карточных махинаций было на его счету — и не перечесть!.. При всем этом про него говорили, что он обладает чрезмерной начитанностью и образованностью, философским складом ума, склонностью к стихотворству и великой нежностью к друзьям, ради которых всегда готов снять с себя последнюю рубаху.
Американец подхватил, закружил и увлек с собою Дениса Давыдова, как вихрь. Противостоять его грозно-ликующему, шумному напору было просто невозможно.
После двух или трех развеселых и громких ночных бдений с шампанским, с цыганами, с лихими тройками, стрельбою, шутейным перевешиванием вывесок на Тверской и прочими утехами, в которых Федор Толстой не знал удержу, Давыдов робко запросился к отдохновению.
— Все, баста! — неожиданно легко согласился Американец. — Погуляли для началу, и хватит! Теперь из эдакого бедлама я тебя прямиком к искусству повезу, тонкому и воздушному, дабы душа твоя воспарила от грехопадения до кущ райских. Едем-ка в Кунцево к Майкову, у него там такие российские Терпсихоры — пальчики оближешь...
Так они оказались на знаменитой загородной даче директора Императорских театров Аполлона Александровича Майкова, знатока и ценителя изящных искусств и любителя повеселиться в кругу друзей и многочисленных знакомых. При даче во внушительной бревенчатой зале был оборудован домашний театр со сценой, занавесом и рядами кресел. Здесь для званых гостей и приятелей радушный Аполлон Александрович устраивал водевильные и балетные представления, в которых наряду с известными уже артистами непременное участие принимали и воспитанницы Московского театрального училища.
В одну из них, тоненькую танцовщицу с дымчатыми волосами, убранными белыми речными лилиями, Давыдов влюбился, как говорится, с лету, едва завидел ее на сцене. Глаза его возгорелись пламенем, и он спросил шепотом у вальяжно сидящего рядом Американца:
— Кто такая?
— Танечка Иванова, восходящая звезда балета, — прогудел ему на ухо Толстой, — предмет моей нежности и поклонения, — и, почувствовав, как Денис твердо сжал его руку, тут же успокоительно добавил: — Не тревожься, чувства мои истинно платонического свойства, любуюсь ею, как видением ангельским.
— А представить ей меня можешь?
— Само собою, они меня, пташечки, все любят за доброту и щедрость.
Вблизи Танечка Иванова оказалась еще грациозней и прелестней.
— Познакомься, душа моя, — ласково пророкотал ей Американец, приведший Дениса после спектакля за кулисы, — представляю тебе душевно: Давыдов, генерал, гусар, поэт и партизан. А пуще прочего — мой друг!
— Тот самый? — воскликнула юная танцовщица.
— Тот, тот, о подвигах которого молва идет всесущая, — с улыбкою подтвердил граф Федор.
Из-под густых темных ресниц с живостью и интересом глянули на Дениса такие ясные, чистые и глубокие глаза какого-то невиданного им до сей поры зеленого озерного оттенка с золотыми искорками внутри, что голова его закружилась от нахлынувших на него разом счастья, радости, сладостного предчувствия и томительной тревоги.
Так в жизнь Давыдова вошла еще одна безудержная и пылкая любовь.
Вместе с этою любовью теплою властною волной подхлынуло к его сердцу и вдохновение. Давно писавший стихи лишь урывками, он вновь почувствовал к ним неведомую тягу. Ту страсть, которую Денис испытывал к почти недоступной Танечке Ивановой, видимо, можно было выразить лишь в возвышенных и элегических строках, полных восторга и упоения ее юной красою и в то же время чуточку грустного осознания своей едва ли не полной беззащитности перед строгой и покоряющей властью ее обаяния:
Возьмите мечь — я недостоин брани!
Сорвите лавр с чела — он страстью помрачен!
О боги Пафоса, окуйте мощны длани
И робким пленником в постыдный риньте плен!
Я — ваш! И кто не воспылает!
Кому не пишется любовью приговор,
Как длинные она ресницы подымает,
И пышет страстью взор!..
Славный боевой генерал был влюблен, как мальчик. Ни о чем другом он не мог даже и помышлять. Граф Федор Толстой в сердцах махнул на него рукою:
— Ты для приятельства, как я полагаю, теперь человек пропащий! Дня без своей воздыхательницы прожить не можешь. Черт меня дернул в Кунцево тебя свезти. Вот и погубил доброго человека!.. Мир праху!..
Давыдов же теперь действительно был готов и дневать и ночевать возле угрюмого серого дома, похожего на казарму, где жили воспитанницы театрального училища. Содержали их там в великой строгости. Смотрителем и хранителем юных дарований значился старый, уволенный от сцены актер Украсов, целый век игравший на сцене злодеев и потому, должно быть, всею сутью давно вжившийся в свое амплуа и озлобившийся противу всего белого свету. Это был сущий цербер и обликом, и характером, сговориться с которым не удавалось ни добром, ни строгостью. Денис и увещевал его, и вожделенно хрустел перед его сизым носом крупною ассигнацией, все было понапрасну...
Теперь ничего не оставалось, как встречать Танюшу среди прочих воспитанниц у глухого подъезда, куда с грохотом подкатывал тяжелый фургон, крашенный в зеленый «государев» цвет, возивший юных танцовщиц на репетиции и обратно. Здесь надо было уловить момент, чтобы успеть сказать своей разлюбезной несколько ласковых слов, передать в подарок какую-нибудь драгоценную безделушку либо исполненное любви и нежности письмо.
Одержимый своею страстью, Денис даже не заметил, как завершилось скорое московское лето, а следом и осень, и запуржила ранняя в этом году зима. На ветру и морозе Денис все так же стыл по ночам в щеголеватом и легоньком кавалерийском плаще под тусклым масляным фонарем на полосатом заиндевевшем столбе, вглядывался в слабо мерцающие окна и с неистовым громокипящим гневом клял окаянную мрачно-неприступную казарму, где томилась в заточении его красавица. Это и выражалось потом в жгучих, яростных, ниспровергающих все препоны стихах:
...Увижу ли тебя, услышу ль голос твой?
И долго ль в мрачности ночной
Мне с думой горестной, с душой осиротелой
Бродить вокруг обители твоей,
Угадывать окно, где ты томишься в ней,
Меж тем как снежный вихрь крутит среди полей
И свищет резкий ветр в власах оледенелых!
Этими стихами Денис Давыдов еще раз доказывал, что и под гусарским доломаном с генеральскими эполетами он, по словам князя Вяземского, оставался российским Анакреоном — певцом любви и пиров. Впрочем, в эту пору отступили в сторону даже пиры. Все заслонила любовь.
Однако нежданно-негаданно вдруг напомнил о себе и гусарский доломан, то бишь армейская служба.
В конце 1814 года за несколько дней до рождества из военного ведомства Давыдову был прислан приказ, которым объявлялось, что чин генерал-майора он «получил по ошибке», вследствие чего он снова переименовывается в полковники.
Это был тяжелый и тупой удар, будто обухом по голове.
Денис, сколь ни силился, ничего не мог понять. О какой ошибке может идти речь? К генеральскому чину его представили за жесточайшее сражение при Ла-Ротьере, которое разыгрывалось на глазах командующего Силезской армией. Заслуги Давыдова в этом деле были хорошо ведомы начальству. И представление подписывал самолично прусский генерал Блюхер, перед которым Александр I всегда благоволил и ходатайства его всегда удовлетворял с охотою, без проволочек.
Глухая, мертвящая тоска подавляла и волю и разум. Давыдов невольно глянул на боевые свои пистолеты, висящие на ковре у изголовья.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65


А-П

П-Я