Брал кабину тут, рекомендую всем 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Она даже не болела, как принято говорить, а томилась от переполнявшего ее холодного и тягостного безразличия.
Такого с Давыдовым еще никогда не было. Горячий, порывистый, улыбчивый, скорый на веселое, острое слово и дружеское участие, он совершенно переменился: сделался вялым, молчаливым, начал сторониться общества своих новых приятелей и сослуживцев. Денис потерял вкус к еде, а ночами, кстати, довольно зябкими в этом знойном краю, почти не спал — либо бесцельно бродил в окрестностях лагеря, либо, накинув на плечи бурку, сидел где-нибудь в укромном месте, вглядываясь неподвижным невидящим взором в зыбкую темноту, и беспрестанно курил маленькую черешневую трубку, купленную у проворного и говорливого болгарского маркитанта. Переменился он и внешне: обычный румянец его исчез, лицо потемнело и осунулось, а глубоко запавшие карие глаза потеряли присущую им живость и веселый блеск.
То, что с его адъютантом творится нечто неладное, первым заметил Багратион.
— Уж не хворость ли какая у тебя, брат Денис? — спросил он заботливо. — Вон и с лица спал, да и ходишь ровно в воду опущенный. Или, может, я тебя чем обидел, сам того не приметив? Ты уж скажи прямо, эдак-то всегда вернее.
— Да что вы, Петр Иванович, какая может быть обида? Вашим благорасположением я всегда доволен и дорожу им более всего на свете. Да и хворости вроде бы нету никакой. Вот душу что-то томит и изводит, а с чего — и сам не пойму. Жизни своей не рад, не токмо службе. Ей-богу, как на духу говорю, о том нынче даже помышляю, что, может, следует мне армию окончательно покинуть да уехать куда глаза глядят...
— Вон как... Ну тогда понятно, — мягко и успокоительно произнес князь. — Это случается, особливо по молодости. По себе знаю. После очаковской осады, штурма да рукопашной резни в сей крепости со мною нечто схожее было. Виктория славная — все радуются, а мне на белый свет смотреть тошно. Как лег в палатке пластом, так и лежу, будто закаменелый. Ежели бы не заботы друзей-товарищей да Александра Васильевича Суворова, но знаю, что бы со мною и сталось. Тоже армию оставить помышлял... Такое, как мне лекарь объяснял, от горячности да впечатлительности проистекает. Телом вроде бы ты и крепок, а душа устает, как бы перегорает. И укрепить ее сызнова может покой да смена впечатлений. То же, пожалуй, и с тобою нынче происходит. Снежные марши с авангардом Кульнева, как я полагаю, тебе не даром достались. А ко всему прочему обида за то, что сии твои труды неуваженными остались со стороны государя. Видимо, после всего этого отдых тебе добрый был надобен, я же вместо того в новую кампанию тебя увлек... Сие, полагаю, исправить надобно, и немедля. Покуда дела серьезного на Дунае все равно нет, езжай-ка, брат Денис, без лишнего шуму в отпуск. Будем считать, что отправлен в Россию с моим поручением.
Через день после этого разговора Давыдов вместе с курьером, везшим служебные бумаги Багратиона на высочайшее имя в Петербург, на казенной тройке отбыл из мачинского лагеря.
Позднее Денис признается, что тоска по всему родному и близкому, обуявшая его в эти дни, была столь велика, что, доскакав до границы России, он целовал землю. Навсегда сохранит он в своей душе и глубокую признательность Багратиону. Лишь внимание князя спасло в это неимоверно тягостное для Давыдова время его честь. В том состоянии, в котором находился, он действительно был готов бежать из армии.
Поначалу Давыдов имел намерение ехать вместе с курьером прямо в Петербург. Но Евдокима там сейчас не было, он с Кавалергардским полком должен этою порой находиться на гвардейских маневрах, как сообщал о том недавно в присланном письме. К веселому же кружку столичных приятелей, от которых Денис как-то поотвык за шведскую кампанию, его почему-то не тянуло. Держать же путь на Москву и явиться пред зоркие и тревожные матушкины очи в своей тоске-печали вряд ли было разумно. И он рассудил, что самое доброе будет заехать нежданно-негаданно к своим родственникам Давыдовым в Каменку.
В великолепную давыдовскую усадьбу, расположенную в Чигиринском уезде Киевской губернии, Денис попал как раз на рождество Иоанна Предтечи, где по сему случаю шло шумное празднество: в собственной барской церкви без умолку затейливо, с переливами, вызванивали колокола и внушительно ухали по соседству медные трофейные мортиры, хоть и малые с виду, но весьма громогласные, привезенные когда-то в подарок своей любимой племяннице светлейшим князем Потемкиным.
Впрочем, как потом убедится Давыдов, подобные празднества устраивались в Каменке чуть ли не каждый день, и повод к торжеству всегда находился. И обширный барский дом с колоннадою и беломраморной парадною лестницею, и изящные просторные флигели, и уютный бильярдный домик были, как обычно, полны гостями, понаехавшими к радушным и хлебосольным хозяевам из близлежащих поместий, из Киева, из обеих столиц и даже из-за границы.
Вся эта праздная, отдыхающая публика сольется в памяти Дениса Давыдова в пестрый, но единый, беспрестанно движущийся и возбужденно гудящий хоровод, который сразу же после его приезда в Каменку легко и властно затмит собою юная, легкая, будто вся пронизанная насквозь знойно-медовым малороссийским солнцем, безрассудно-кокетливая, фривольная, изнеженная всеобщим вниманием, непостоянная, лукавая, ветреная, зазывно влекущая к себе почти нескрываемой неистовой страстью, несравненная Аглая Антоновна Давыдова, нареченная супруга еще более располневшего за последнее время, охваченного добродушной ленью, но по-прежнему склонного к философским рассуждениям и утонченно-скучным назиданиям братца Александра Львовича. Аглая Антоновна была истинною француженкою, дочерью оказавшегося в эмиграции убежденного роялиста и ярого врага Бонапарта герцога де Граммона, лишившегося по воле корсиканского узурпатора и большого чина при бурбонском дворе, и почти всего своего состояния. Впрочем, фамильные богатства Давыдовых были куда значительнее и, как говорится, с лихвою могли покрыть все утраты...
«Аглая-прелестница», как с первой же минуты по приезде назвал ее про себя Денис, среди многолюдного общества, собравшегося в это лето в Каменке, царила безраздельно.
Старая графиня Екатерина Николаевна (ей, кстати, в эту пору шел 55-й год) в своей невестке не чаяла души, поскольку брак сей, учитывая вялый характер и нерешительность сына Александра, за долгие годы самостоятельно так и не сумевшего подыскать для себя подходящую партию, устроен был в основном благодаря ее стараньям и заботам. Вполне естественно, что вся женская половина каменских гостей в угоду хозяйке не уставала восторгаться (конечно, далеко не всегда искренне) очарованием, изящностью и прочими достоинствами ее невестки — француженки. Мужская же половина, тоже вполне естественно, без различия возрастов и званий цвела сладкими улыбками, устремляя вожделенные и пылкие взоры на восхитительную Аглаю Антоновну, кипела затаенной ревностью и соперничеством и, судя по всему, была от нее без ума в полном своем составе. К своему удивлению, и Денис Давыдов очень скоро почувствовал, что и он среди прочих обожателей отнюдь не исключение.
Тем более что повод к некоторой надежде ему тут же дала сама Аглая. При знакомстве, когда он представлялся ей при полном параде, во всех боевых орденах, она радостно воскликнула:
— Боже мой, я и не знала, что у меня есть такой славный и воинственный кузен! Мне сказали, что вы к тому же еще и поэт. Это тем более романтично! Кстати, вам так к лицу и задумчивость, и суровая бледность, под которой, как я догадываюсь, скрываются бурные страсти. Поверьте, в этом я разбираюсь...
Денис покорно склонил перед нею голову. И Аглая с порывистой нежностью, как ему показалось, поцеловала снежно-белую прядь, светящуюся надо лбом в его смоляных кудрях.
В последующие дни Аглая Антоновна не упускала случая, чтобы выказать новому кузену свое Особое расположение — то зазывной, обворожительной улыбкой, то мимолетным ласковым словом, то будто бы случайным легким и трепетным прикосновением. И Денис, приехавший сюда с полным опустошением сердечным, разом, будто пробудившись от тягостного забытья, ощутил в своей душе и прежний огонь, и упоительный восторг молодости, и тревожный и сладостный хмель увлечения красивой и отнюдь не строгой женщиной.
Празднества в Каменке продолжались.
В одну из ночей, когда утомившееся от веселья общество, наконец разбрелось по своим покоям и всею усадьбой овладела зыбкая сумрачная тишина, в дверь комнаты Дениса на втором этаже правого от барского дома флигеля кто-то осторожно постучал. Думая, что это кто-нибудь из неугомонившихся гостей, соседей-полуночников, он, куривший у окна на сон грядущий последнюю трубку, полуобернулся и живо откликнулся:
— Милости прошу. Открыто! Я еще не сплю.
Дверь бесшумно растворилась. На пороге с ворохом смутно белеющих в полумраке цветов стояла Аглая. В восторженном порыве Денис шагнул ей навстречу. С мягким шуршаньем осыпались на пол цветы, и вкруг его шеи обвились быстрые и прохладные, пахнущие то ли рекою, то ли туманом руки. Горячая кровь хмельно ударила ему в голову...
...К счастью, столь рискованное посещение Аглаей комнаты Дениса никаких толков в доме не вызвало. Ее утреннего возвращения, видимо, никто не заметил, а может быть, кто и увидел, но не счел возможным о сем происшествии обмолвиться.
У Дениса, маявшегося тревогой и слабым запоздалым раскаянием, отлегло от сердца.
Аглая же была в этот день еще прекраснее и веселее. Она звонко смеялась, полыхала горящими устами, щебетала песенки Буадьё, осыпала милостями своих подобострастных и млеющих от восторга поклонников и окончательно обезоруживала своим изяществом и утонченной светской непринужденностью местных ревнивых жен и строгих матерей. Причем среди прочих гостей она теперь явно отдавала предпочтение кряжистому и плотному драгунскому подполковнику, у которого по сему случаю от избытка удовольствия густо алели уши.
На Дениса она. в этот день не взглянула ни разу. А он же, к удивлению своему, не впал в уныние и не вскипел глухою ревностью.
— О femme, femme! Creature faille et decevante, — вздохнул он с улыбкой и, уединившись в своей комнате, пол которой все еще был усыпан полуувядшими белыми лилиями, сел писать стихи, посвященные ей — милой прелестнице и искусительнице Аглае.
Если б боги милосердия
Были боги справедливости,
Если б ты лишилась прелестей,
Нарушая обещания...
Я бы, может быть, осмелился
Быть невольником преступницы!
Но, Аглая, как идет к тебе
Быть лукавой и обманчивой!
Ты изменишь — и прекраснее!
И уста твои румяные
Еще более румянятся
Новой клятвой, новой выдумкой!..
Эти стихи, туманно озаглавленные «Подражание Горацию», Денис Давыдов подарит Аглае. Она будет в восторге.
— Отныне, кузен, я у вас в неоплатном долгу, — скажет она со всею своей обворожительностью. — И долг сей вы вправе требовать, когда вам заблагорассудится... Вы обессмертили мое лукавство и переменчивость. Мне теперь остается и далее следовать этим стихам и ни для кого не оставаться верною, кроме, разумеется, вас, мой милый Дени...
Пробыв в гостеприимной и праздничной Каменке девять дней, Денис Давыдов снова отбыл к Дунайской армии.
Князь Багратион, к которому он сразу же явился представиться по приезде, глянув на его цветущее прежним румянцем лицо и обретшие обычную веселость и живость глаза, сказал одобрительно:
— Про самочувствие твое и не спрашиваю. И так видно, что от злой кручины своей излечился полностью. Ну и ладно! Берись, дружок, за дела. А то я без тебя в бумагах зарылся, аки крот. От этих отчетов, путаных приказов да предписаний совсем измаялся, ума не приложу к истине.
Подготовив и укрепив должным образом войска, в августе Багратион начал решительные действия против турок. 18-го стремительным обходным маневром была зажата в клещи и яростным ударом с двух сторон взята давно мозолившая глаза князю Петру Ивановичу крепость Мачин. Через четыре дня столь же скорым захватом Гирсова была отпразднована новая виктория. Затем разыгралось кровопролитное сражение при Рассевате, где Багратион умело перехватил посланные к Дунаю для подкрепления отборные таборы турецкого низама и разбил их в пух и прах. За отличие в этих победных баталиях Денису Давыдову, как он узнает позднее, снова будет жаловано все то же дежурное монаршье Благоволение...
Нанеся неприятелю три значительных поражения кряду, Дунайская армия открыла себе путь в глубину Оттоманской Порты, в сторону Константинополя. Одно продвижение туда, в Забалканские провинции, по мысли русского главнокомандующего, должно было побудить султана и его диван к сговорчивости.
Однако наступательный пыл князя Петра Ивановича был сразу же охлажден Петербургом. Пришло строгое предписание государя вести войну не иначе как оборонительную. Багратион еще думал да гадал, что бы это должно означать, когда последовал новый приказ об усилении кордонной системы, то бишь о новом растягивании гарнизонов чуть ли не на тысячу верст. Вслед за тем в противоречие предыдущим высочайшим указаниям Дунайской армии предлагалось сосредоточить все усилия на захвате сильнейшей турецкой крепости Силистрия, только недавно перестроенной и укрепленной французскими инженерами.
Багратион горел негодованием.
— Ужели с берегов Невы виднее, что мне здесь предпринимать надобно? — говорил он с желчью и обидой Денису Давыдову. — Коли взялся я сию кампанию завершить, то, стало быть, собственный взгляд на нее имею. Ежели дозволено было бы мне развить достигнутый успех, то османы ту же Силистрию мне сами преподнесли как на блюдечке...
Перевес в силах, или, как по-военному говорили, авантаж, при Силистрии был явно на турецкой стороне. Однако строгое повеление Петербурга надобно было исполнять. С весьма слабою уверенностью в успехе Багратион с немногочисленным войском, бывшим у него в наличии, подступил к стенам крепости и предпринял одни за другим два упорных и жестоких приступа, которые турки хотя и с трудом, но отразили.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65


А-П

П-Я