https://wodolei.ru/catalog/akrilovye_vanny/Roca/
А я не мог ни отринуть материнскую любовь, ни обрести привязанность к чужим. Бессмысленно растрачивал жизнь, пока не заболел. Я слег, и мать сделалась моей сиделкой. Я вернулся в родительский дом, а отца отправили в действующую армию, куда он и отбыл один, со своим неизменным потертым портфелем.
Жизнь вошла в привычную колею. Но теперь обстановка была куда напряженнее, чем в годы китайских событий, – мы буквально кожей ощущали дыхание войны. Отец мог погибнуть на фронте. Я впал в странное оцепенение. В воздухе витало ожидание неминуемой катастрофы, но дни проходили в обычных заботах. Мать с ног сбивалась, добывая на черном рынке еду и необходимые вещи, а я собрал группу ребят моложе себя и играл с ними в маджонг, устраивал вечеринки в таинственном полумраке светомаскировки. Мои попытки вести самостоятельную жизнь потерпели крах, и теперь я жаждал только покоя и материнской защиты. Меня призвали в армию и отправили за границу, где я заболел. Кочевал по полевым госпиталям и незадолго до капитуляции вернулся на родину, освобожденный от действительной службы.
Дом наш сгорел, и мы с матерью скитались по родным и знакомым. Месяца через два после поражения Японии в войне мы пристроились на даче у родственников, на берегу моря. Полгода, проведенные там, оказались для нас неожиданно спокойными. И сейчас те дни вспоминаются мне как удивительно безмятежные. Радостное настроение не оставляло нас, наверно, потому, что кончилась война и наступил мир. Мы были счастливы, несмотря на почти нищенское существование и послевоенную неразбериху, царившую в стране, непривычную после жестокого порядка военных лет. Вдобавок ко всему болезнь моя обострилась, и я чувствовал себя настолько плохо, что почти не двигался. Трудно объяснить, почему после окончания войны я прожил несколько месяцев радости и счастья. С беспокойством думал я о том, что когда-нибудь наступит конец этим удивительно светлым дням.
Один эпизод омрачил мое настроение. Однажды в газете я наткнулся на фотографии, запечатлевшие исполнение приговора японским военным преступникам за зверства в Китае. Снимки были сделаны за считанные секунды до расстрела – на глазах белые повязки, руки заломлены, на спины повешены деревянные таблички со скупым перечислением преступлений, напоминающие буддийские поминальные дощечки. Я тут же вспомнил фотографии из ящика отцовского стола и почувствовал головокружительную слабость. Не от сострадания к преступникам с завязанными глазами, а, пожалуй, потому, что впервые так остро осознал факт краха Японии.
Однажды около полудня я выглянул в прихожую, услышав, как хлопнула дверь. На пороге стоял отец в военной форме, знаки различий были спороты. Кончилась моя привольная жизнь, длившаяся с начала китайских событий.
Почему приезд отца так ошеломил меня? Раз война окончилась, он, естественно, должен был вернуться домой. Нам заранее сообщили об этом из демобилизационного отдела военного ведомства, и мы ждали его. Но наши приготовления ограничились обычным обедом – рисом с зеленым горошком, вместо положенного по праздникам красного риса «сэкихан», и жареной и отварной рыбой. Никаких лакомств раздобыть не удалось. Мать подала припрятанную бутылочку сакэ, но отец отодвинул ее:
– Я больше не пью.
Эти слова привели нас в величайшее изумление.
– Что же, отведаем домашней еды, – добавил он и первым протянул палочки к рису.
В былые времена отец обязательно проворчал бы, что рыбу можно есть только в сыром виде.
– Рис как рис, а вообще приходится теперь готовить из суррогатов, не обессудь, – сказала мать, словно извиняясь за бедный стол.
– Понятное дело, – коротко отозвался отец. – А бутылку лучше обменять на рис или еще какую еду.
Характер его неузнаваемо изменился. В прежнее время отец держался обособленно, с надменностью и безразличием к домашним заботам. Отчужденность, конечно, не пропала, но теперь в нем появился дотошливый интерес к мельчайшим житейским проблемам.
Мое разочарование объяснялось, видимо, тем, что раньше я подсознательно приукрашивал отца. Неожиданную перемену в отце я почувствовал с первого взгляда, потому что она наложила отпечаток на весь его облик. Новые черты с каждым днем проступали отчетливее. Самым поразительным было то, что наш великий молчун теперь даже в трезвом состоянии легко вступал в разговор с любым человеком. Отец обращался к первому встречному – к жене рыбака, хозяйке рыбной лавки, старику спекулянту, к незнакомым служанкам. Разумеется, он и нам надоедал бесконечной болтовней. Словоохотливость обнажала трагедию – чем разговорчивее становился отец, тем больше проступала его отчужденность. Никто не жаждал общаться с ним. Крестьянки, спекулянты – все были занятыми людьми. Они бы еще посудачили о своих торговых делах, доходах, но этот бывший военный, неизвестно откуда взявшийся, докучал им нелепыми вопросами: «А сколько вам лет? Дети есть? Много?»
Однажды, гоняясь за стрекозой, к нам во двор забежал чей-то мальчишка. Отец тут же заговорил с ним:
– Ты слона видел?
– Конечно.
– Ну а знаешь, как он трубит?
– Не-ет.
– Тогда слушай!
Отец приставил ладони к ушам и вдруг издал оглушительный вопль. Ребенок изменился в лице от страха.
– Дядя – дурак! – крикнул он и, показав язык, убежал.
Отец смущенно улыбнулся. Его выходки выводили меня из терпения. Интересно, чем он занимался на фронте? Отец отделывался от моих расспросов невразумительной болтовней. Поносил офицеров из Главной ставки, хвалил главнокомандующего – маршала Т., но невозможно было разобрать, чем плохи штабные офицеры и чем замечателен маршал, страдающий старческим слабоумием. Я не раз ссорился с отцом. Он стал вспыльчивым и часто злился по пустякам, может потому, что бросил пить. Я тоже постоянно раздражался из-за того, что болезнь приковала меня к постели, и обзывал отца никчемным человеком. Изредка меня навещал друг по студенческой поре – он приезжал из Токио, прихватив бутылочку сакэ. Он привозил ее для себя, зная, что я в компанию не гожусь. Ему, видно, было неловко пить в одиночку у постели больного, и однажды он кивнул в сторону отца, половшего траву в саду:
– Не предложить ли и ему чашечку?
Я видел, что отец заинтересованно поглядывает на нас, но накануне мы поругались, поэтому я изобразил на лице полнейшее безразличие.
– Ну так что, пригласим его?
– Теперь он в рот не берет, а раньше-то как пил, – ответил я, глядя на отца, склонившегося над травой.
И тут мне почему-то захотелось окликнуть его:
– Отец, не выпьешь ли с нами чарочку?
Он выпрямился, метнул на меня злобный взгляд и вдруг покраснел. Я на миг узнал в нем прежнего отца. Ни слова не говоря, он подошел к нам, взял чайную чашку с сакэ.
– Хорошее сакэ, отменное, – сказал он, отпив глоток. На щеках его проступили красные пятна, похоже, он стеснялся. Еще раз поднес чашку к губам и повторил сдержанно:
– Да, вкусно.
Друг насмешливо поглядел на меня. Со дня возвращения, уже больше полугода, отец не прикасался к бутылке. Выходит, дело совсем не в том, что алкоголь опротивел ему.
– А ты не хочешь попробовать? – Отец протянул мне чашку.
Впервые в жизни я пил вместе с отцом. Из кухни показалась мать и с изумлением увидела, как чашка гуляет по кругу.
– Отец, все в порядке? – спросила она веселым голосом, от которого мы давно отвыкли.
Принесла нам тарелку рыбы. Отец явно блаженствовал. Слегка захмелев, он затянул какую-то непонятную песню со странным припевом: «Малыш, купил ли ты отцу сакэ от бессонницы? Озеро замерзло. Покойная матушка светит тебе с неба звездочкой. На каменистом берегу слышен свист кулика».
Я впервые слышал эту песню. Отец рассказал, что в детстве ему ее пела старушка, жившая по соседству. Прежде он никогда не пел, как бы ни напивался.
Проснувшись среди ночи, я выпиваю бутылку пива или немного сакэ. Может быть, это подстегивает вечерний хмель, но через полчаса я погружаюсь в сон. Мать, которая когда-то люто ненавидела сакэ, после возвращения отца сама стала предлагать ему выпить. Она прожила всего десять лет после войны. Отец умер несколько лет спустя, а я с той поры постепенно стал привыкать к вкусу сакэ. Уже минула десятая годовщина смерти отца. Мне пятьдесят пять, столько же было отцу, когда он пришел с войны. Он казался тогда гораздо старше своих лет, но, может, и я кажусь дряхлым стариком. До сих пор я не могу понять, почему отец бросил пить. Хорошо, если у него просто пропала тяга к спиртному. Но я думаю, что причина была серьезней – его, профессионального военного, одолевала тоска. Почему я называл отца неудачником? От легкомыслия? Или от избалованности?
Глубокой ночью, когда я в одиночестве сижу за чаркой, у меня перед глазами возникает его фигура – ссутулившись, отец пьет сакэ и грызет сырую редьку. Ночное безмолвие волнами набегает и бьется в ушах. Может, в чашечке сакэ плещутся заветные мысли отца, прожившего свой век в плену отчуждения? Или мне слышится зов старого родительского дома, где отец появился на свет и вырос? Тогда его окружали сосны. По ночам они шумели, как прибой.
1 2
Жизнь вошла в привычную колею. Но теперь обстановка была куда напряженнее, чем в годы китайских событий, – мы буквально кожей ощущали дыхание войны. Отец мог погибнуть на фронте. Я впал в странное оцепенение. В воздухе витало ожидание неминуемой катастрофы, но дни проходили в обычных заботах. Мать с ног сбивалась, добывая на черном рынке еду и необходимые вещи, а я собрал группу ребят моложе себя и играл с ними в маджонг, устраивал вечеринки в таинственном полумраке светомаскировки. Мои попытки вести самостоятельную жизнь потерпели крах, и теперь я жаждал только покоя и материнской защиты. Меня призвали в армию и отправили за границу, где я заболел. Кочевал по полевым госпиталям и незадолго до капитуляции вернулся на родину, освобожденный от действительной службы.
Дом наш сгорел, и мы с матерью скитались по родным и знакомым. Месяца через два после поражения Японии в войне мы пристроились на даче у родственников, на берегу моря. Полгода, проведенные там, оказались для нас неожиданно спокойными. И сейчас те дни вспоминаются мне как удивительно безмятежные. Радостное настроение не оставляло нас, наверно, потому, что кончилась война и наступил мир. Мы были счастливы, несмотря на почти нищенское существование и послевоенную неразбериху, царившую в стране, непривычную после жестокого порядка военных лет. Вдобавок ко всему болезнь моя обострилась, и я чувствовал себя настолько плохо, что почти не двигался. Трудно объяснить, почему после окончания войны я прожил несколько месяцев радости и счастья. С беспокойством думал я о том, что когда-нибудь наступит конец этим удивительно светлым дням.
Один эпизод омрачил мое настроение. Однажды в газете я наткнулся на фотографии, запечатлевшие исполнение приговора японским военным преступникам за зверства в Китае. Снимки были сделаны за считанные секунды до расстрела – на глазах белые повязки, руки заломлены, на спины повешены деревянные таблички со скупым перечислением преступлений, напоминающие буддийские поминальные дощечки. Я тут же вспомнил фотографии из ящика отцовского стола и почувствовал головокружительную слабость. Не от сострадания к преступникам с завязанными глазами, а, пожалуй, потому, что впервые так остро осознал факт краха Японии.
Однажды около полудня я выглянул в прихожую, услышав, как хлопнула дверь. На пороге стоял отец в военной форме, знаки различий были спороты. Кончилась моя привольная жизнь, длившаяся с начала китайских событий.
Почему приезд отца так ошеломил меня? Раз война окончилась, он, естественно, должен был вернуться домой. Нам заранее сообщили об этом из демобилизационного отдела военного ведомства, и мы ждали его. Но наши приготовления ограничились обычным обедом – рисом с зеленым горошком, вместо положенного по праздникам красного риса «сэкихан», и жареной и отварной рыбой. Никаких лакомств раздобыть не удалось. Мать подала припрятанную бутылочку сакэ, но отец отодвинул ее:
– Я больше не пью.
Эти слова привели нас в величайшее изумление.
– Что же, отведаем домашней еды, – добавил он и первым протянул палочки к рису.
В былые времена отец обязательно проворчал бы, что рыбу можно есть только в сыром виде.
– Рис как рис, а вообще приходится теперь готовить из суррогатов, не обессудь, – сказала мать, словно извиняясь за бедный стол.
– Понятное дело, – коротко отозвался отец. – А бутылку лучше обменять на рис или еще какую еду.
Характер его неузнаваемо изменился. В прежнее время отец держался обособленно, с надменностью и безразличием к домашним заботам. Отчужденность, конечно, не пропала, но теперь в нем появился дотошливый интерес к мельчайшим житейским проблемам.
Мое разочарование объяснялось, видимо, тем, что раньше я подсознательно приукрашивал отца. Неожиданную перемену в отце я почувствовал с первого взгляда, потому что она наложила отпечаток на весь его облик. Новые черты с каждым днем проступали отчетливее. Самым поразительным было то, что наш великий молчун теперь даже в трезвом состоянии легко вступал в разговор с любым человеком. Отец обращался к первому встречному – к жене рыбака, хозяйке рыбной лавки, старику спекулянту, к незнакомым служанкам. Разумеется, он и нам надоедал бесконечной болтовней. Словоохотливость обнажала трагедию – чем разговорчивее становился отец, тем больше проступала его отчужденность. Никто не жаждал общаться с ним. Крестьянки, спекулянты – все были занятыми людьми. Они бы еще посудачили о своих торговых делах, доходах, но этот бывший военный, неизвестно откуда взявшийся, докучал им нелепыми вопросами: «А сколько вам лет? Дети есть? Много?»
Однажды, гоняясь за стрекозой, к нам во двор забежал чей-то мальчишка. Отец тут же заговорил с ним:
– Ты слона видел?
– Конечно.
– Ну а знаешь, как он трубит?
– Не-ет.
– Тогда слушай!
Отец приставил ладони к ушам и вдруг издал оглушительный вопль. Ребенок изменился в лице от страха.
– Дядя – дурак! – крикнул он и, показав язык, убежал.
Отец смущенно улыбнулся. Его выходки выводили меня из терпения. Интересно, чем он занимался на фронте? Отец отделывался от моих расспросов невразумительной болтовней. Поносил офицеров из Главной ставки, хвалил главнокомандующего – маршала Т., но невозможно было разобрать, чем плохи штабные офицеры и чем замечателен маршал, страдающий старческим слабоумием. Я не раз ссорился с отцом. Он стал вспыльчивым и часто злился по пустякам, может потому, что бросил пить. Я тоже постоянно раздражался из-за того, что болезнь приковала меня к постели, и обзывал отца никчемным человеком. Изредка меня навещал друг по студенческой поре – он приезжал из Токио, прихватив бутылочку сакэ. Он привозил ее для себя, зная, что я в компанию не гожусь. Ему, видно, было неловко пить в одиночку у постели больного, и однажды он кивнул в сторону отца, половшего траву в саду:
– Не предложить ли и ему чашечку?
Я видел, что отец заинтересованно поглядывает на нас, но накануне мы поругались, поэтому я изобразил на лице полнейшее безразличие.
– Ну так что, пригласим его?
– Теперь он в рот не берет, а раньше-то как пил, – ответил я, глядя на отца, склонившегося над травой.
И тут мне почему-то захотелось окликнуть его:
– Отец, не выпьешь ли с нами чарочку?
Он выпрямился, метнул на меня злобный взгляд и вдруг покраснел. Я на миг узнал в нем прежнего отца. Ни слова не говоря, он подошел к нам, взял чайную чашку с сакэ.
– Хорошее сакэ, отменное, – сказал он, отпив глоток. На щеках его проступили красные пятна, похоже, он стеснялся. Еще раз поднес чашку к губам и повторил сдержанно:
– Да, вкусно.
Друг насмешливо поглядел на меня. Со дня возвращения, уже больше полугода, отец не прикасался к бутылке. Выходит, дело совсем не в том, что алкоголь опротивел ему.
– А ты не хочешь попробовать? – Отец протянул мне чашку.
Впервые в жизни я пил вместе с отцом. Из кухни показалась мать и с изумлением увидела, как чашка гуляет по кругу.
– Отец, все в порядке? – спросила она веселым голосом, от которого мы давно отвыкли.
Принесла нам тарелку рыбы. Отец явно блаженствовал. Слегка захмелев, он затянул какую-то непонятную песню со странным припевом: «Малыш, купил ли ты отцу сакэ от бессонницы? Озеро замерзло. Покойная матушка светит тебе с неба звездочкой. На каменистом берегу слышен свист кулика».
Я впервые слышал эту песню. Отец рассказал, что в детстве ему ее пела старушка, жившая по соседству. Прежде он никогда не пел, как бы ни напивался.
Проснувшись среди ночи, я выпиваю бутылку пива или немного сакэ. Может быть, это подстегивает вечерний хмель, но через полчаса я погружаюсь в сон. Мать, которая когда-то люто ненавидела сакэ, после возвращения отца сама стала предлагать ему выпить. Она прожила всего десять лет после войны. Отец умер несколько лет спустя, а я с той поры постепенно стал привыкать к вкусу сакэ. Уже минула десятая годовщина смерти отца. Мне пятьдесят пять, столько же было отцу, когда он пришел с войны. Он казался тогда гораздо старше своих лет, но, может, и я кажусь дряхлым стариком. До сих пор я не могу понять, почему отец бросил пить. Хорошо, если у него просто пропала тяга к спиртному. Но я думаю, что причина была серьезней – его, профессионального военного, одолевала тоска. Почему я называл отца неудачником? От легкомыслия? Или от избалованности?
Глубокой ночью, когда я в одиночестве сижу за чаркой, у меня перед глазами возникает его фигура – ссутулившись, отец пьет сакэ и грызет сырую редьку. Ночное безмолвие волнами набегает и бьется в ушах. Может, в чашечке сакэ плещутся заветные мысли отца, прожившего свой век в плену отчуждения? Или мне слышится зов старого родительского дома, где отец появился на свет и вырос? Тогда его окружали сосны. По ночам они шумели, как прибой.
1 2