ик кабина
Оба они были оторваны от семьи и в наши дела особенно не вмешивались. Но все равно мы считали, что дома нас притесняют, понапрасну надоедают нам. В нашей семье все было как обычно, но принадлежность к нашему «тройственному союзу» стала приходить в противоречие с жизнью в ней. Например, возвращаясь домой поздно ночью, я не должен был испытывать неловкость или страх. Это считалось постыдным. Запрещалось даже помыть руки после уборной. И таких выработанных нами «моральных принципов» было не счесть. Это совершенно естественно, поскольку основой всего было «прекрасное» (соответствовавшее жизни Фудзии)… Мне ничего не оставалось, как превратиться в отпетого лентяя и неряху. Я старательно перепачкал одежду, развел невообразимую грязь в своей комнате. Я буквально утопал в обрывках бумаги и пыли – такую жизнь я устроил себе дома… Иные неудобства избрал для себя Курата. Я мог спокойно любоваться покрытыми пылью и паутиной фотографиями актрис, которыми были обклеены все стены, а в его комнате красовались лыжи, палки, лыжные ботинки, теннисные ракетки, кусок хвостового оперения планера, а когда отца не бывало дома, он перетаскивал к себе стоявшую на каминной доске в гостиной серебряную модель морского бомбардировщика – ею он всегда хвастал. Теперь же все эти вещи опротивели ему, угнетали, как татуировка – Жана Вальжана. Проявив отвратительное коварство, он, чтобы друзья не могли любоваться бомбардировщиком, тайком поставил его на место… Его страдания и мрачная злость нашли наконец выход, и он добрался до кубков в прихожей.
А уж когда до такой степени противишься вкусам отца, заходишь далеко. Ведь все, что есть в доме, принадлежит отцу.
…Меня тоже стали раздражать находившиеся в токонома меч отца, какэмоно и ваза с цветами, а потом даже то, на что прежде я не обращал никакого внимания, начиная с рисунка на бумаге, которой были оклеены раздвижные перегородки, и кончая трещинами на опорных столбах – все казалось мне теперь отвратительным. Мне совсем разонравилась домашняя еда, даже самые вкусные приправы к рису. Что бы ни стояло на столе, мне это не подходило, и даже специально приготовленное для меня блюдо, которое мне так нравилось, когда я ел его с Фудзии, казалось совсем другим на вкус.
В общем, и Курата и я стали все реже бывать дома. С утра до вечера мы сидели в крохотной закусочной. Изо всех сил экономя выдававшиеся нам карманные деньги, которых часто не хватало на еду, мы придумали для себя самое дешевое блюдо – печеный сладкий картофель с маслом.
Да и все наше общество не хуже нас двигалось в направлении, где господствовали чувства, а не разум. Народ страдал от всевозможных фантастических церемоний, основывавшихся на морали «новой эпохи». Людей, толпившихся у кинотеатров, чтобы насладиться фильмом, в котором снималась любимая кинозвезда, разгоняли пожарными брандспойтами, что вызывало еще больший ажиотаж. По улицам время от времени носились военные связисты, причем не из-за нехватки мест для учений, а только ради того, чтобы продемонстрировать боевой дух. С огромными, тяжеленными мотками медной проволоки, болтавшимися на груди, они мучились сами и мешали прохожим… В такие дни по указанию свыше учащихся выводили на спортивную площадку и директор произносил речь. В светло-желтых перчатках, он стоял неподвижно, как медная скульптура слона, и разглагольствовал: «Чтобы научить кошку танцевать, нужно заставлять ее еще котенком ходить по раскаленному железному листу. И тогда, даже повзрослев, она будет помнить, как было горячо, и станет скакать всякий раз, даже когда железный лист холодный. Это и есть учение. Так же и вы…» Некоторые ученики зажимали рты, с трудом сдерживаясь, чтобы не рассмеяться… Мы котята – надо же! Понять дурацкие рассуждения директора было слишком трудно. Что он имел в виду под стальным листом, не было ясно никому, включая и его самого…Через несколько лет многие ученики, слушавшие директора, были ранены или убиты. А вот ожог получил не кто иной, как сам директор. Началось такое время, когда людей третировали, ни во что не ставили. В кафе, где подавали сладости и куда ходили все наши приятели, нарваться на неприятность было куда проще, чем бродя в кварталах публичных домов. Нерадивых учеников, толпившихся днем у бильярдных, забирали в полицию, и они возвращались домой избитые и заплаканные… Когда и в связи с чем могло такое случиться, невозможно было предугадать. Во времена, когда один день печальнее другого, когда находишься в таком отвратительном расположении духа, будто засунул куда-то нужную тебе вещь и никак не вспомнишь куда, можно полагаться только на случай. Потому что нам самим при такой жизни и думать не хотелось, чтобы что-то натворить (мы называли это апатией).
Такую апатию мы постоянно теперь испытывали. После каждой рискованной проделки нам все меньше хотелось совершить следующую – это естественно, и апатия охватывала нас все чаще. Вначале беспрерывный надзор за учениками был нам даже на руку. День ото дня – мы ощущали это явственнее – все становилось с ног на голову: в облавах на нерадивых учеников стали участвовать даже жандармы. Эффект был точно таким же, как от воображаемого путешествия, когда сидишь на стуле, а перед тобой – движущаяся панорама… Но надзор становился все жестче, и это все более повергало нас в уныние. Мы с Курата почти совсем перестали ходить в университет, но и душевной энергии, чтобы выкинуть какую-нибудь штуку, у нас тоже не было, и все чаще целыми днями мы сидели в полутемной закусочной на грязной улочке и молча смотрели друг на друга – наши нервы, казалось, покрылись толстым слоем ржавчины. Глядя на Курата, по-стариковски склонившегося над чадящей жаровней, я непроизвольно вспоминал Комахико. Возможно, и мой вид вызывал у Курата те же мысли… Иногда, прекрасно сознавая, что все наши разговоры беспочвенны, мы начинали оживленно обсуждать план какого-нибудь нового рискованного предприятия. Потом вдруг неожиданно умолкали… За окном в сумерках, точно мы смотрели детективный фильм, возникала фигура солдата, вооруженного винтовкой с примкнутым штыком, – может, он разыскивает дезертировавшего солдата, своего товарища?
Письма из Киото становились все неистовее. Двое из Токио, соревнуясь в своем стремлении подластиться к Фудзии, не понимали, что нередко грешат высокопарностью, а Фудзии просто из кожи лез вон, чтобы не ударить лицом в грязь… Предельно личные, принадлежащие исключительно ему идеи, болезненные впечатления, перескакивание с одной мысли на другую – уловить их было почти невозможно, – и все это написано в странном, эксцентричном стиле. Однажды в самый холодный за всю зиму день пришло письмо с хайку :
«Печаль, как та,
Когда к вам приезжал.
Вернулся я – весна в Киото».
И еще он писал, что его исключили из колледжа, что он заразился дурной болезнью и вынужден возвращаться домой, в Корею.
Такое письмо получил Курата. Он примчался ко мне домой, на Сэтагая, изо рта его шел белый пар, как у лошади вестового. Я был так потрясен, что у меня в голове помутилось. Страшно было дочитать письмо до конца. В таком состоянии находился, конечно, и Курата. Мы тут же ушли из дому. Как потерянные мы куда-то брели, где-то стояли, громко вели какие-то бессмысленные разговоры. Я не знал, что предпринять. Мне даже казалось, что все, что я делал эти полгода, случилось со мной во сне. Но ведь от того, что совершалось будто бы во сне, зависела судьба живого человека… А потом нам с Курата вдруг стало весело.
«Уж не веселились ли мы так потому, что случившееся слишком страшно?» – подумал я. В самом деле, мое второе я, которое мне не хотелось замечать, радовалось беде друга… Правда, при этом я думал, как я мерзок. Вот почему, желая выразить обратное тому, что я испытывал, я до смешного чистосердечно воскликнул:
– Какой сегодня счастливый день! Давай поедим чего-нибудь вкусненького!
Курата, почувствовав себя спасенным, сказал:
– Давай. Итак, начинается самая большая авантюра Фудзии.
Мы выбрали самый шикарный ресторан. Это было заведение весьма высокого класса, и мы думали, что, связанные этикетом, правилами употребления разных вилок и ножей, сосредоточим все свое внимание на том, как бы разрезать мясо так, чтобы оно не выскочило из тарелки, чтобы скользкие макароны аккуратно наматывались на вилку, и тогда, поглощенные едой, все остальное выбросим из головы. Но стоило нам войти в ресторан, как мы сразу же поняли, что все это вряд ли поможет унять волнение, которое мы испытывали.
– Во всяком случае, послать ему телеграмму нужно, – продолжал я разговор бодрым голосом, при этом страдая.
– Правильно, – ответил Курата.
Однако, выйдя из ресторана, мы направились в закусочную и просидели там до закрытия. И до того как расстались, не обмолвились ни словом о телеграмме.
В тот вечер я был обеспокоен не тем, что случилось с Фудзии, а тяжелым душевным состоянием Курата… Было ясно, если и дальше он будет вести такую жизнь, его рано или поздно постигнет судьба Фудзии. А такая судьба казалась мне ужасной. Правда, если бы меня спросили, почему ужасной, я бы не смог ответить. Просто мерещившееся мне, как в тумане, его будущее пугало меня… Расстанемся мы или не расстанемся, не важно – поговорить с ним я все равно обязан. Даже если в душе его теплится лишь одно желание – расстаться.
По своему характеру Курата был еще более скрытным, чем я. Когда мы ссорились, я всегда пользовался этим его качеством. Но в данном случае его скрытность была для меня обременительной… Не важно, кто выкопал – я или Курата – этот ров превосходства, но преодолеть его я обязан.
Вот почему у меня не было иного выхода, как припугнуть Курата. Начиная со следующего дня, безудержно превознося характер Фудзии, его жизненную позицию, я глухо намекал Курата на трагедию, в которую может в будущем вылиться жизнь, избранная для себя Комахико… Но если бы Курата сказал, что он бросит меня и убежит, я бы кинулся вслед за ним.
Задуманное удалось. И не потому, что мои мрачные прогнозы убедили Курата – в глубине души он ждал их… Приближалась волнующая пора экзаменов, и в аудитории царила суматоха – все старались позаимствовать друг у друга конспекты.
«…Чаще всего проваливаются при переходе на второй курс». «А если в первый же год споткнешься, вся жизнь кувырком пойдет»… Эти дурацкие разговоры удивительно соответствовали нашему тогдашнему настроению, и мы принимали их близко к сердцу.
– Может, сходим поклонимся могиле Ф.-сэнсэя ? – сказал я полушутя.
В годовщину смерти основателя нашего колледжа господина Ф. все ученики отправились на его могилу – существовала примета, что тот, кто не пойдет туда, обязательно провалится на экзаменах, а мы в тот день как раз отсутствовали.
– Ага, давай сходим, – охотно согласился Курата.
…В ясный солнечный день прогулка по кладбищу была очень приятной. Чтобы еще больше повысить действенность нашего предприятия, я старался изобразить нас любознательными экскурсантами. В какой-то момент я представил себя врачом, лечащим пациента. Проявлять инициативу было так приятно, что на следующий день ради удовольствия встретиться с Курата я пошел в университет к первой лекции – такое случалось со мной нечасто.
Курата не было. Не появился он и ко второй лекции. Тут я забеспокоился не на шутку. Мне почему-то вдруг стало казаться, что Курата сейчас вместе с Фудзии. Сидя на стуле с железными ножками и слушая скучнейшую лекцию, я ругал себя за то, что не ушел до того, как начались занятия. Но я все-таки надеялся, что после этой лекции Курата наконец появится, и поэтому остался в аудитории. Курата не пришел на занятия и во второй половине дня… Я не думал, что его придется так долго ждать. Неужели же я сидел в аудитории только ради того, чтобы дождаться Курата? Если бы я действительно хотел с ним встретиться, проще было пойти в нашу закусочную или прямо к нему домой. Неужели я упорно не покидал аудиторию только потому, что страстно желал встретиться со своим пациентом – Курата?
Вернувшись домой, я обнаружил письмо от Фудзии.
«Приехал, чтобы повидаться с вами до возвращения в Корею. Я нахожусь сейчас в ночлежке на Асакусабаси…»
Вот как? Я испытал лишь легкое удовлетворение оттого, что мои предположения подтвердились, и не особенно удивился. В письме был план, нарисованный в его обычной манере. Я равнодушно глянул на него. (…Жаль Фудзии. Надо бы ему посочувствовать, что ли, все-таки друг.) А Курата меня совсем не беспокоил… Меня беспокоило другое – не кто иной, как я, предан сегодня другом, заставившим прождать его целый день. Я полностью выполнил перед другом свой долг, и у меня было чувство освобождения, которое испытывает человек, избавившийся от назойливого попутчика.
Возможно, такая перемена в моей душе, стремление стать добропорядочным юношей пустили еще слишком слабые ростки. Доказательством было то, что на следующее же утро я вновь заколебался. Желание побездельничать вспыхнуло во мне с новой силой. Доехав в переполненной электричке до станции, где, чтобы попасть в университет, нужно было сделать пересадку, я пропустил нужный мне поезд и уселся на скамейку. Закурив, я с содроганием представил себе нашу аудиторию – стулья с железными ножками, холод, идущий от бетонного пола, и пропустил еще одну электричку… Посещал я занятия плохо. Если я прогуляю и сегодняшний день, то, не исключено, провалюсь на экзаменах. Очень ответственный период – не считаться с этим нельзя. Но как раз потому, что он был столь ответственным, я испытывал невыразимую радость оттого, что именно в такое время праздную лентяя… Проводив взглядом битком набитую электричку, последнюю, на которой еще можно было успеть на занятия, я встал со скамейки, пробормотав: «Один сегодняшний день – не страшно».
Я не мог понять себя, совершающего одно предательство за другим. Как большинство лгунов, которые в ту минуту, когда лгут, верят в свою ложь, так и я верил, что поступаю правильно. Или не хотел дать себе отчета в том, что делаю.
1 2 3 4
А уж когда до такой степени противишься вкусам отца, заходишь далеко. Ведь все, что есть в доме, принадлежит отцу.
…Меня тоже стали раздражать находившиеся в токонома меч отца, какэмоно и ваза с цветами, а потом даже то, на что прежде я не обращал никакого внимания, начиная с рисунка на бумаге, которой были оклеены раздвижные перегородки, и кончая трещинами на опорных столбах – все казалось мне теперь отвратительным. Мне совсем разонравилась домашняя еда, даже самые вкусные приправы к рису. Что бы ни стояло на столе, мне это не подходило, и даже специально приготовленное для меня блюдо, которое мне так нравилось, когда я ел его с Фудзии, казалось совсем другим на вкус.
В общем, и Курата и я стали все реже бывать дома. С утра до вечера мы сидели в крохотной закусочной. Изо всех сил экономя выдававшиеся нам карманные деньги, которых часто не хватало на еду, мы придумали для себя самое дешевое блюдо – печеный сладкий картофель с маслом.
Да и все наше общество не хуже нас двигалось в направлении, где господствовали чувства, а не разум. Народ страдал от всевозможных фантастических церемоний, основывавшихся на морали «новой эпохи». Людей, толпившихся у кинотеатров, чтобы насладиться фильмом, в котором снималась любимая кинозвезда, разгоняли пожарными брандспойтами, что вызывало еще больший ажиотаж. По улицам время от времени носились военные связисты, причем не из-за нехватки мест для учений, а только ради того, чтобы продемонстрировать боевой дух. С огромными, тяжеленными мотками медной проволоки, болтавшимися на груди, они мучились сами и мешали прохожим… В такие дни по указанию свыше учащихся выводили на спортивную площадку и директор произносил речь. В светло-желтых перчатках, он стоял неподвижно, как медная скульптура слона, и разглагольствовал: «Чтобы научить кошку танцевать, нужно заставлять ее еще котенком ходить по раскаленному железному листу. И тогда, даже повзрослев, она будет помнить, как было горячо, и станет скакать всякий раз, даже когда железный лист холодный. Это и есть учение. Так же и вы…» Некоторые ученики зажимали рты, с трудом сдерживаясь, чтобы не рассмеяться… Мы котята – надо же! Понять дурацкие рассуждения директора было слишком трудно. Что он имел в виду под стальным листом, не было ясно никому, включая и его самого…Через несколько лет многие ученики, слушавшие директора, были ранены или убиты. А вот ожог получил не кто иной, как сам директор. Началось такое время, когда людей третировали, ни во что не ставили. В кафе, где подавали сладости и куда ходили все наши приятели, нарваться на неприятность было куда проще, чем бродя в кварталах публичных домов. Нерадивых учеников, толпившихся днем у бильярдных, забирали в полицию, и они возвращались домой избитые и заплаканные… Когда и в связи с чем могло такое случиться, невозможно было предугадать. Во времена, когда один день печальнее другого, когда находишься в таком отвратительном расположении духа, будто засунул куда-то нужную тебе вещь и никак не вспомнишь куда, можно полагаться только на случай. Потому что нам самим при такой жизни и думать не хотелось, чтобы что-то натворить (мы называли это апатией).
Такую апатию мы постоянно теперь испытывали. После каждой рискованной проделки нам все меньше хотелось совершить следующую – это естественно, и апатия охватывала нас все чаще. Вначале беспрерывный надзор за учениками был нам даже на руку. День ото дня – мы ощущали это явственнее – все становилось с ног на голову: в облавах на нерадивых учеников стали участвовать даже жандармы. Эффект был точно таким же, как от воображаемого путешествия, когда сидишь на стуле, а перед тобой – движущаяся панорама… Но надзор становился все жестче, и это все более повергало нас в уныние. Мы с Курата почти совсем перестали ходить в университет, но и душевной энергии, чтобы выкинуть какую-нибудь штуку, у нас тоже не было, и все чаще целыми днями мы сидели в полутемной закусочной на грязной улочке и молча смотрели друг на друга – наши нервы, казалось, покрылись толстым слоем ржавчины. Глядя на Курата, по-стариковски склонившегося над чадящей жаровней, я непроизвольно вспоминал Комахико. Возможно, и мой вид вызывал у Курата те же мысли… Иногда, прекрасно сознавая, что все наши разговоры беспочвенны, мы начинали оживленно обсуждать план какого-нибудь нового рискованного предприятия. Потом вдруг неожиданно умолкали… За окном в сумерках, точно мы смотрели детективный фильм, возникала фигура солдата, вооруженного винтовкой с примкнутым штыком, – может, он разыскивает дезертировавшего солдата, своего товарища?
Письма из Киото становились все неистовее. Двое из Токио, соревнуясь в своем стремлении подластиться к Фудзии, не понимали, что нередко грешат высокопарностью, а Фудзии просто из кожи лез вон, чтобы не ударить лицом в грязь… Предельно личные, принадлежащие исключительно ему идеи, болезненные впечатления, перескакивание с одной мысли на другую – уловить их было почти невозможно, – и все это написано в странном, эксцентричном стиле. Однажды в самый холодный за всю зиму день пришло письмо с хайку :
«Печаль, как та,
Когда к вам приезжал.
Вернулся я – весна в Киото».
И еще он писал, что его исключили из колледжа, что он заразился дурной болезнью и вынужден возвращаться домой, в Корею.
Такое письмо получил Курата. Он примчался ко мне домой, на Сэтагая, изо рта его шел белый пар, как у лошади вестового. Я был так потрясен, что у меня в голове помутилось. Страшно было дочитать письмо до конца. В таком состоянии находился, конечно, и Курата. Мы тут же ушли из дому. Как потерянные мы куда-то брели, где-то стояли, громко вели какие-то бессмысленные разговоры. Я не знал, что предпринять. Мне даже казалось, что все, что я делал эти полгода, случилось со мной во сне. Но ведь от того, что совершалось будто бы во сне, зависела судьба живого человека… А потом нам с Курата вдруг стало весело.
«Уж не веселились ли мы так потому, что случившееся слишком страшно?» – подумал я. В самом деле, мое второе я, которое мне не хотелось замечать, радовалось беде друга… Правда, при этом я думал, как я мерзок. Вот почему, желая выразить обратное тому, что я испытывал, я до смешного чистосердечно воскликнул:
– Какой сегодня счастливый день! Давай поедим чего-нибудь вкусненького!
Курата, почувствовав себя спасенным, сказал:
– Давай. Итак, начинается самая большая авантюра Фудзии.
Мы выбрали самый шикарный ресторан. Это было заведение весьма высокого класса, и мы думали, что, связанные этикетом, правилами употребления разных вилок и ножей, сосредоточим все свое внимание на том, как бы разрезать мясо так, чтобы оно не выскочило из тарелки, чтобы скользкие макароны аккуратно наматывались на вилку, и тогда, поглощенные едой, все остальное выбросим из головы. Но стоило нам войти в ресторан, как мы сразу же поняли, что все это вряд ли поможет унять волнение, которое мы испытывали.
– Во всяком случае, послать ему телеграмму нужно, – продолжал я разговор бодрым голосом, при этом страдая.
– Правильно, – ответил Курата.
Однако, выйдя из ресторана, мы направились в закусочную и просидели там до закрытия. И до того как расстались, не обмолвились ни словом о телеграмме.
В тот вечер я был обеспокоен не тем, что случилось с Фудзии, а тяжелым душевным состоянием Курата… Было ясно, если и дальше он будет вести такую жизнь, его рано или поздно постигнет судьба Фудзии. А такая судьба казалась мне ужасной. Правда, если бы меня спросили, почему ужасной, я бы не смог ответить. Просто мерещившееся мне, как в тумане, его будущее пугало меня… Расстанемся мы или не расстанемся, не важно – поговорить с ним я все равно обязан. Даже если в душе его теплится лишь одно желание – расстаться.
По своему характеру Курата был еще более скрытным, чем я. Когда мы ссорились, я всегда пользовался этим его качеством. Но в данном случае его скрытность была для меня обременительной… Не важно, кто выкопал – я или Курата – этот ров превосходства, но преодолеть его я обязан.
Вот почему у меня не было иного выхода, как припугнуть Курата. Начиная со следующего дня, безудержно превознося характер Фудзии, его жизненную позицию, я глухо намекал Курата на трагедию, в которую может в будущем вылиться жизнь, избранная для себя Комахико… Но если бы Курата сказал, что он бросит меня и убежит, я бы кинулся вслед за ним.
Задуманное удалось. И не потому, что мои мрачные прогнозы убедили Курата – в глубине души он ждал их… Приближалась волнующая пора экзаменов, и в аудитории царила суматоха – все старались позаимствовать друг у друга конспекты.
«…Чаще всего проваливаются при переходе на второй курс». «А если в первый же год споткнешься, вся жизнь кувырком пойдет»… Эти дурацкие разговоры удивительно соответствовали нашему тогдашнему настроению, и мы принимали их близко к сердцу.
– Может, сходим поклонимся могиле Ф.-сэнсэя ? – сказал я полушутя.
В годовщину смерти основателя нашего колледжа господина Ф. все ученики отправились на его могилу – существовала примета, что тот, кто не пойдет туда, обязательно провалится на экзаменах, а мы в тот день как раз отсутствовали.
– Ага, давай сходим, – охотно согласился Курата.
…В ясный солнечный день прогулка по кладбищу была очень приятной. Чтобы еще больше повысить действенность нашего предприятия, я старался изобразить нас любознательными экскурсантами. В какой-то момент я представил себя врачом, лечащим пациента. Проявлять инициативу было так приятно, что на следующий день ради удовольствия встретиться с Курата я пошел в университет к первой лекции – такое случалось со мной нечасто.
Курата не было. Не появился он и ко второй лекции. Тут я забеспокоился не на шутку. Мне почему-то вдруг стало казаться, что Курата сейчас вместе с Фудзии. Сидя на стуле с железными ножками и слушая скучнейшую лекцию, я ругал себя за то, что не ушел до того, как начались занятия. Но я все-таки надеялся, что после этой лекции Курата наконец появится, и поэтому остался в аудитории. Курата не пришел на занятия и во второй половине дня… Я не думал, что его придется так долго ждать. Неужели же я сидел в аудитории только ради того, чтобы дождаться Курата? Если бы я действительно хотел с ним встретиться, проще было пойти в нашу закусочную или прямо к нему домой. Неужели я упорно не покидал аудиторию только потому, что страстно желал встретиться со своим пациентом – Курата?
Вернувшись домой, я обнаружил письмо от Фудзии.
«Приехал, чтобы повидаться с вами до возвращения в Корею. Я нахожусь сейчас в ночлежке на Асакусабаси…»
Вот как? Я испытал лишь легкое удовлетворение оттого, что мои предположения подтвердились, и не особенно удивился. В письме был план, нарисованный в его обычной манере. Я равнодушно глянул на него. (…Жаль Фудзии. Надо бы ему посочувствовать, что ли, все-таки друг.) А Курата меня совсем не беспокоил… Меня беспокоило другое – не кто иной, как я, предан сегодня другом, заставившим прождать его целый день. Я полностью выполнил перед другом свой долг, и у меня было чувство освобождения, которое испытывает человек, избавившийся от назойливого попутчика.
Возможно, такая перемена в моей душе, стремление стать добропорядочным юношей пустили еще слишком слабые ростки. Доказательством было то, что на следующее же утро я вновь заколебался. Желание побездельничать вспыхнуло во мне с новой силой. Доехав в переполненной электричке до станции, где, чтобы попасть в университет, нужно было сделать пересадку, я пропустил нужный мне поезд и уселся на скамейку. Закурив, я с содроганием представил себе нашу аудиторию – стулья с железными ножками, холод, идущий от бетонного пола, и пропустил еще одну электричку… Посещал я занятия плохо. Если я прогуляю и сегодняшний день, то, не исключено, провалюсь на экзаменах. Очень ответственный период – не считаться с этим нельзя. Но как раз потому, что он был столь ответственным, я испытывал невыразимую радость оттого, что именно в такое время праздную лентяя… Проводив взглядом битком набитую электричку, последнюю, на которой еще можно было успеть на занятия, я встал со скамейки, пробормотав: «Один сегодняшний день – не страшно».
Я не мог понять себя, совершающего одно предательство за другим. Как большинство лгунов, которые в ту минуту, когда лгут, верят в свою ложь, так и я верил, что поступаю правильно. Или не хотел дать себе отчета в том, что делаю.
1 2 3 4