https://wodolei.ru/catalog/chugunnye_vanny/
Но когда я поставила свой кувшин на плиту, она подняла тяжелый чайник и налила в него обжигающую воду, не пролив ни капли.
Утреннее небо, ясное, медвяно-зеленое, было зеркалом сверкающей земли. На опушке леса высыпали какие-то скромные беленькие и голубенькие цветочки. Пышными розово-белыми букетами стояли персиковые деревья. Я вышла из дому, намереваясь кратчайшим путем пройти к тутовой аллейке. Женщины хлопотали по дому, мужчины были в полях, скот - на пастбище, я увидела только Оттилию, на ступеньках заднего крыльца она чистила картошку. Оттилия поглядела в мою сторону - невидящие глаза ее остановились на полпути между нами, - но не сделала мне никакого знака. И вдруг бросила нож, встала, несколько раз открыла рот, пошевелила правой рукой и как-то вся устремилась ко мне. Я подошла к ней, она вытянула руки, схватила меня за рукав, и на мгновение я с испугом подумала, что сейчас услышу ее голос. Но она молча тянула меня за собой, сосредоточенная на какой-то своей таинственной цели. Отворила дверь рядом с чуланом, где мылась Хэтси, и ввела меня из кухни в грязную, затхлую каморку без окон. Тут только и помещались что узкая бугристая койка да комод с кривым зеркалом. Оттилия выдвинула верхний ящик и стала перерывать всякий хлам, она непрерывно шевелила губами, тщетно пытаясь заговорить. Наконец вытащила фотографию и сунула мне. Это была старомодная выцветшая до бурой желтизны фотография, старательно наклеенная на картон с золотым обрезом.
С фотографии мило улыбался истинно немецкий ребенок - девочка лет пяти, удивительно похожая на двухлетнюю дочку Аннетье - совсем как ее старшая сестренка; на девочке было платье с оборками, копна светлых кудрей, собранных на макушке, изображала прическу под названием "гривка". Крепкие ноги, круглые, как сосиски, обутые в черные на мягкой подошве старомодные зашнурованные ботинки, обтянуты белыми в резинку чулками. Оттилия уставилась куда-то поверх фотографии, потом, с трудом вывернув шею, взглянула на меня. И я снова увидела косой разрез прозрачно-голубых глаз и скуластое мюллеровское лицо, изувеченное, почти разрушенное, но мюллеровское. Так вот какой когда-то была Оттилия; ну конечно, она - старшая сестра Аннетье, и Гретхен, и Хэтси; безмолвно, горячо Оттилия настаивала на этом - она похлопывала то фотографию, то свое лицо и отчаянно силилась что-то произнести. Потом указала на имя, аккуратно выведенное на обороте карточки Оттилия, и дотронулась скрюченными пальцами до рта. Ее качающаяся голова непрерывно кивала; трясущаяся рука шлепком, будто в кошмарном фарсе, придвигала ко мне фотографию. Этот кусочек картона разом связал ее со знакомым мне миром; вмиг какая-то ниточка легче паутинки, протянулась между жизненными центрами - ее и моим, ниточка, что привязывает нас к общему неизбывному источнику, и моя жизнь и ее жизнь оказались в родстве, нераздельны, и мне уже не было страшно смотреть на нее, она больше не казалась мне чужой. Она твердо знала, что когда-то была другой Оттилией и у нее были крепкие ноги и зоркие глаза, и внутренне она оставалась той, прежней Оттилией. Она была жива и потому на мгновение поняла, что страдает, - безмолвно зарыдала, дрожа и размазывая ладонью слезы. И лицо ее, мокрое от слез, изменилось. Глаза прояснились, вглядываясь туда, где, чудилось ей, крылось ее необъяснимое тяжкое горе. Вдруг, будто услышав зов, она повернулась и торопливо заковыляла своей шаткой походкой на кухню, так и не задвинув ящик, а перевернутая фотография осталась на комоде.
Полдник она подавала поспешно, расплескивая кофе на белом полу, снова уйдя в это состояние постоянного изумления, и опять я стала для нее чужой, как и все остальные, но она-то больше мне не чужая и никогда мне чужой не станет.
Вошел младший Мюллер с опоссумом, которого вынул из своего капкана. Он размахивал пушистой тушкой искалеченного зверька, и глаза его сузились от законной гордости.
- Нет, все-таки это жестоко, даже когда попадает дикий зверь, - сказала добрая Аннетье, - но мальчишки любят убивать, они любят причинять боль. Из-за этого капкана я всегда боюсь за бедного Куно.
Я про себя подумала, что противный Куно смахивает на волка и пострашнее всякого капкана. Аннетье была исполнена тихой, нежной заботливости. Под ее особым покровительством были котята, щенята, цыплята, ягнята и телята. Она единственная из всех женщин ласкала телят-отъемышей, когда ставила перед ними кастрюлю с молоком. Ее ребенок казался частью ее самой - будто еще и не родился. И однако, даже она позабыла, что Оттилия - ее сестра. И все остальные тоже. Когда Хэтси произнесла имя Оттилии она не сказала мне, что это ее сестра. Значит, вот почему об этом молчат - просто-напросто позабыли. Она жила среди них незримо, как тень. Их сестра Оттилия была давней преодоленной и позабытой болью; они не могли дальше жить с памятью об этой боли или с ее видимым напоминанием - и забыли о ней просто из чувства самосохранения. Но я - я не могла ее забыть. Ее занесло в мою память, как прибивает течением водоросли, и она зацепилась, застряла там на плаву и не желала двигаться дальше. Я размышляла: а что еще могли поделать Мюллеры с Оттилией? Несчастный случай в детстве лишил ее всего, кроме физического существования. Они не принадлежали к обществу или классу, которые нянчатся со своими больными и увечными. Пока человек жив, он должен вносить свою лепту в общий труд. Тут ее дом, в этой семье она родилась и здесь должна умереть; страдала ли она? Об этом никто не спрашивал, этого никто не пытался выяснить. Страдание несла сама жизнь - страдание и тяжкую работу. Пока человек жив, он работает, вот и все - и нечего жаловаться, потому что ни у кого нет времени выслушивать жалобы, у всех хватает своих бед. Так что же еще могли Мюллеры поделать с Оттилией? Ну, а я - я ведь тоже могла лишь пообещать себе о ней забыть; и помнить ее до конца моих дней.
Сидя за длинным столом, я буду смотреть, как Оттилия в мучительной спешке, громыхая посудой, без конца таскает блюдо за блюдом; ведь в этом труде - вся ее жизнь. Мысленно последую за ней на кухню и увижу, как она заглядывает в огромные кипящие чаны, в заставленную кастрюлями духовку, а собственное тело для нее - орудие пыток. И на поверхность моего сознания всплывет настойчиво, ясно, словно подгоняя время к желанному событию: пусть это случится сейчас же, прямо сейчас. Даже не завтра, нет, сегодня. Пусть она сядет спокойно у печки на своем шатком табурете и сложит руки, а голова ее упадет на колени. Она отдохнет тогда. Я буду ждать и надеяться - может, она не войдет больше, никогда больше не войдет в эту дверь, на которую я смотрела с таким содроганием, словно не вынесу того, что оттуда вот-вот появится. Потом появлялась она, и в конце концов это была всего лишь Оттилия в лоне своей семьи - один из самых полезных членов этой семьи ее полноправный член; глубокое и верное чутье подсказало Мюллерам, как жить с этим несчастьем, как принять его условия - ее условия; они приняли эти условия, а потом обратили их себе на пользу - ведь это было для них всего лишь еще одним несчастьем в мире, полном бед, подчас более тяжких. Так, шаг за шагом, я пыталась, насколько это возможно, понять их отношение к Оттилии и какую пользу извлекли они из ее жизни, - ибо до некоторой степени, сама не знаю почему, увидела великую добродетель и мужество в их непреклонности и нежелании сострадать кому бы то ни было - прежде всего самим себе.
Гретхен родила сына вечером, в очень удобное время - уже отужинали, но еще не ложились спать, - под дружелюбный, уютный шепот дождя. На следующий день понаехали женщины со всей округи, ребенка передавали из рук в руки, точно мяч в новой игре. Степенные и застенчивые на танцах, взволнованные на свадьбах, здесь, на родинах, они обнаружили вкус к веселым непристойностям. За кофе и пивом разговор стал погрубее, добродушные гортанные звуки утонули во чреве смеха; этим честным, работящим женам и мамашам на несколько часов жизнь показалась игривой грубоватой шуткой, вот они и радовались. Ребенок вопил и сосал грудь, как новорожденный телок; вошла мужская половина родни взглянуть на младенца - и добавила свою порцию веселых скабрезностей.
Ненастье до срока разогнало гостей по домам. Небо исчертили дымно-черные и серые полосы тумана, клочковатые, как сажа в трубе. Тусклым багрянцем зарделись опушки лесов, горизонт медленно покраснел, потом поблек, и по всему небосводу прокатилось угрожающее ворчание грома. Мюллеры поспешно натягивали резиновые сапоги и клеенчатые комбинезоны, перекликались, составляя план действий. Из-за холма появился младший Мюллер с Куно, собака помогала ему загонять овец в овчарню. Куно лаял, овцы блеяли на все лады, выпряженные из плугов лошади ржали, прижимая уши, метались на привязи. Отчаянно мычали коровы; им вторили телята. Люди высыпали на улицу, смешались с животными - чтобы окружить их, успокоить и загнать в хлев. Мамаша Мюллер в полудюжине нижних юбок, подоткнутых на бедрах и сунутых в высокие сапоги, вышагивала за всеми к скотному двору, когда громада несущихся облаков, расколотая ударом молнии, разверзлась из конца в конец и ливень обрушился на дом, как волна на корабль. Ветер выбил стекла, и потоки воды хлынули в дом. Казалось, балки не выдержали нагрузки и стены вогнуло внутрь, но дом устоял. Детей собрали в спальне, в глубине дома, под крылом Гретхен.
- Ну, идите ко мне сюда, на кровать, - говорила она, - и будьте умниками.
Она сидела, закутавшись в шаль, и кормила грудью младенца. Появилась Аннетье и тоже оставила своего младенца Гретхен; потом вышла на крыльцо, ухватилась одной рукой за перила, опустила другую в свирепый поток, доходивший уже до порога, и вытащила тонущего ягненка. Я последовала за ней. Из-за раскатов грома мы не слышали друг друга, но вместе отнесли несчастного ягненка в переднюю под лестницу, вытерли намокшую шерсть тряпьем, откачали его и, наконец, положили на подогнутые ножки. Аннетье была в восторге и радостно повторяла: "Посмотрите, он жив, жив!"
Но тут раздались громкие мужские голоса, стук в кухонную дверь, мы бросили ягненка и побежали открывать. Ввалились мужчины, и среди них мамаша Мюллер, она несла на коромысле молочные ведра. Вода лилась ручьями с ее многочисленных юбок, капала с черной клеенчатой косынки, резиновые сапоги под тяжестью заткнутых в них нижних юбок собрались гармошкой. Папаша Мюллер стоял рядом, с его бороды, с клеенчатой одежды тоже стекала вода; они были похожи на искривленные, разбитые молнией вековые деревья, а потемневшие лица их казались такими старыми и усталыми, что было ясно: эта усталость уже навсегда; не отдохнуть до конца своих дней.
- Пойди переоденься! Ты что, захворать хочешь? - заорал вдруг папаша Мюллер.
- Ладно, - отмахнулась она, сняла коромысла и поставила на пол ведра с молоком. - Пойди сам переоденься. Я принесу тебе сухие носки. - Один из ее сыновей рассказал мне, что она втащила новорожденного телка вверх по лестнице на сеновал и надежно отгородила его тюками. Потом поставила в стойла коров и, хотя вода продолжала подниматься, подоила их. Будто ничего не замечала. - Хэтси, - позвала она, - поди помоги мне с молоком. Маленькая бледная Хэтси, босая - потому что как раз в это время снимала мокрые ботинки, - прибежала, пепельные косы прыгают по плечам. Ее молодой муж, явно робевший перед тещей, шел следом.
- Давай я! - Он попытался помочь любимой жене поднять тяжелые молочные ведра.
- Нет! - прикрикнула мамаша Мюллер, да так, что бедняга прямо подскочил. - Не трогай. Молоко - не мужское дело. - Он попятился и застыл, глядя, как Хэтси переливает молоко в кастрюли; с его сапог текла грязь. Мамаша Мюллер пошла было за мужем, но в дверях обернулась и спросила: - Где Оттилия? - Никто не знал, никто ее не видел. - Найдите ее, - велела мамаша Мюллер уходя. - Скажите, что мы хотим сейчас ужинать.
Хэтси поманила мужа, они на цыпочках подошли к комнате Оттилии и тихо приоткрыли дверь. Отсвет кухонной лампы упал на одинокую фигуру Оттилии, примостившуюся на краю кровати. Хэтси широко распахнула дверь, впустив яркий свет, и пронзительно, словно глухому, крикнула: - Оттилия! Время ужинать! Мы голодные! - И молодая чета отправилась поглядеть, как себя чувствует ягненок Аннетье. Потом Аннетье, Хэтси и я, вооружась метлами, стали выметать грязную воду с осколками стекла из передней и столовой.
Буря постепенно стихла, но ливень не прекращался. За ужином разговаривали о том, что погибло много скота и надо купить новый. И сеять надо заново, все пропало. Усталые и промокшие, Мюллеры все же ели с аппетитом, не спеша, чтобы набраться сил и завтра с рассвета снова все чинить и налаживать.
К утру барабанная дробь по крыше почти прекратилась; из своего окна я видела коричневатую гладь воды, медленно отступавшую к долине. У скотных дворов прогнулись крыши, и они напоминали палатки; утонувший скот всплыл, прибился к изгородям. За завтраком мамаша Мюллер стонала: - Ох, до чего же болит голова! И вот здесь тоже. - Она ударила себя по груди. - Везде. Ah, Gott О боже (нем )., я заболела. - Щеки у нее пылали, тяжело дыша, она встала из-за стола и кликнула Хэтси и Аннетье помочь ей подоить коров.
Они вернулись очень скоро, путаясь в прилипших к коленям юбках; сестры поддерживали мать - у нее отнялся язык, и она едва держалась на ногах. Ее уложили в постель, она лежала неподвижная, багровая. Наступило смятение, никто не знал, что делать. Они укутали ее стегаными одеялами - она их сбросила. Предложили ей кофе, холодной воды, пива - она отвернулась. Пришли сыновья, встали у ее постели и присоединились к причитаниям: - Mutterchen, Mutti, Mutti Мамочка, мама, мама (нем.)., как тебе помочь? Скажи, чего ты хочешь? - Но она не могла сказать. До врача было двенадцать миль - не доехать: все мосты и изгороди сметены, дороги размыты. В панике семейство сгрудилось в комнате, все надеялись, что больная придет в себя и скажет, как ей помочь. Вошел папаша Мюллер, встал у постели на колени, взял руки жены в свои, заговорил с нею необыкновенно ласково, а когда она не ответила, разразился громкими рыданиями, и крупные слезы покатились по его щекам.
1 2 3 4 5
Утреннее небо, ясное, медвяно-зеленое, было зеркалом сверкающей земли. На опушке леса высыпали какие-то скромные беленькие и голубенькие цветочки. Пышными розово-белыми букетами стояли персиковые деревья. Я вышла из дому, намереваясь кратчайшим путем пройти к тутовой аллейке. Женщины хлопотали по дому, мужчины были в полях, скот - на пастбище, я увидела только Оттилию, на ступеньках заднего крыльца она чистила картошку. Оттилия поглядела в мою сторону - невидящие глаза ее остановились на полпути между нами, - но не сделала мне никакого знака. И вдруг бросила нож, встала, несколько раз открыла рот, пошевелила правой рукой и как-то вся устремилась ко мне. Я подошла к ней, она вытянула руки, схватила меня за рукав, и на мгновение я с испугом подумала, что сейчас услышу ее голос. Но она молча тянула меня за собой, сосредоточенная на какой-то своей таинственной цели. Отворила дверь рядом с чуланом, где мылась Хэтси, и ввела меня из кухни в грязную, затхлую каморку без окон. Тут только и помещались что узкая бугристая койка да комод с кривым зеркалом. Оттилия выдвинула верхний ящик и стала перерывать всякий хлам, она непрерывно шевелила губами, тщетно пытаясь заговорить. Наконец вытащила фотографию и сунула мне. Это была старомодная выцветшая до бурой желтизны фотография, старательно наклеенная на картон с золотым обрезом.
С фотографии мило улыбался истинно немецкий ребенок - девочка лет пяти, удивительно похожая на двухлетнюю дочку Аннетье - совсем как ее старшая сестренка; на девочке было платье с оборками, копна светлых кудрей, собранных на макушке, изображала прическу под названием "гривка". Крепкие ноги, круглые, как сосиски, обутые в черные на мягкой подошве старомодные зашнурованные ботинки, обтянуты белыми в резинку чулками. Оттилия уставилась куда-то поверх фотографии, потом, с трудом вывернув шею, взглянула на меня. И я снова увидела косой разрез прозрачно-голубых глаз и скуластое мюллеровское лицо, изувеченное, почти разрушенное, но мюллеровское. Так вот какой когда-то была Оттилия; ну конечно, она - старшая сестра Аннетье, и Гретхен, и Хэтси; безмолвно, горячо Оттилия настаивала на этом - она похлопывала то фотографию, то свое лицо и отчаянно силилась что-то произнести. Потом указала на имя, аккуратно выведенное на обороте карточки Оттилия, и дотронулась скрюченными пальцами до рта. Ее качающаяся голова непрерывно кивала; трясущаяся рука шлепком, будто в кошмарном фарсе, придвигала ко мне фотографию. Этот кусочек картона разом связал ее со знакомым мне миром; вмиг какая-то ниточка легче паутинки, протянулась между жизненными центрами - ее и моим, ниточка, что привязывает нас к общему неизбывному источнику, и моя жизнь и ее жизнь оказались в родстве, нераздельны, и мне уже не было страшно смотреть на нее, она больше не казалась мне чужой. Она твердо знала, что когда-то была другой Оттилией и у нее были крепкие ноги и зоркие глаза, и внутренне она оставалась той, прежней Оттилией. Она была жива и потому на мгновение поняла, что страдает, - безмолвно зарыдала, дрожа и размазывая ладонью слезы. И лицо ее, мокрое от слез, изменилось. Глаза прояснились, вглядываясь туда, где, чудилось ей, крылось ее необъяснимое тяжкое горе. Вдруг, будто услышав зов, она повернулась и торопливо заковыляла своей шаткой походкой на кухню, так и не задвинув ящик, а перевернутая фотография осталась на комоде.
Полдник она подавала поспешно, расплескивая кофе на белом полу, снова уйдя в это состояние постоянного изумления, и опять я стала для нее чужой, как и все остальные, но она-то больше мне не чужая и никогда мне чужой не станет.
Вошел младший Мюллер с опоссумом, которого вынул из своего капкана. Он размахивал пушистой тушкой искалеченного зверька, и глаза его сузились от законной гордости.
- Нет, все-таки это жестоко, даже когда попадает дикий зверь, - сказала добрая Аннетье, - но мальчишки любят убивать, они любят причинять боль. Из-за этого капкана я всегда боюсь за бедного Куно.
Я про себя подумала, что противный Куно смахивает на волка и пострашнее всякого капкана. Аннетье была исполнена тихой, нежной заботливости. Под ее особым покровительством были котята, щенята, цыплята, ягнята и телята. Она единственная из всех женщин ласкала телят-отъемышей, когда ставила перед ними кастрюлю с молоком. Ее ребенок казался частью ее самой - будто еще и не родился. И однако, даже она позабыла, что Оттилия - ее сестра. И все остальные тоже. Когда Хэтси произнесла имя Оттилии она не сказала мне, что это ее сестра. Значит, вот почему об этом молчат - просто-напросто позабыли. Она жила среди них незримо, как тень. Их сестра Оттилия была давней преодоленной и позабытой болью; они не могли дальше жить с памятью об этой боли или с ее видимым напоминанием - и забыли о ней просто из чувства самосохранения. Но я - я не могла ее забыть. Ее занесло в мою память, как прибивает течением водоросли, и она зацепилась, застряла там на плаву и не желала двигаться дальше. Я размышляла: а что еще могли поделать Мюллеры с Оттилией? Несчастный случай в детстве лишил ее всего, кроме физического существования. Они не принадлежали к обществу или классу, которые нянчатся со своими больными и увечными. Пока человек жив, он должен вносить свою лепту в общий труд. Тут ее дом, в этой семье она родилась и здесь должна умереть; страдала ли она? Об этом никто не спрашивал, этого никто не пытался выяснить. Страдание несла сама жизнь - страдание и тяжкую работу. Пока человек жив, он работает, вот и все - и нечего жаловаться, потому что ни у кого нет времени выслушивать жалобы, у всех хватает своих бед. Так что же еще могли Мюллеры поделать с Оттилией? Ну, а я - я ведь тоже могла лишь пообещать себе о ней забыть; и помнить ее до конца моих дней.
Сидя за длинным столом, я буду смотреть, как Оттилия в мучительной спешке, громыхая посудой, без конца таскает блюдо за блюдом; ведь в этом труде - вся ее жизнь. Мысленно последую за ней на кухню и увижу, как она заглядывает в огромные кипящие чаны, в заставленную кастрюлями духовку, а собственное тело для нее - орудие пыток. И на поверхность моего сознания всплывет настойчиво, ясно, словно подгоняя время к желанному событию: пусть это случится сейчас же, прямо сейчас. Даже не завтра, нет, сегодня. Пусть она сядет спокойно у печки на своем шатком табурете и сложит руки, а голова ее упадет на колени. Она отдохнет тогда. Я буду ждать и надеяться - может, она не войдет больше, никогда больше не войдет в эту дверь, на которую я смотрела с таким содроганием, словно не вынесу того, что оттуда вот-вот появится. Потом появлялась она, и в конце концов это была всего лишь Оттилия в лоне своей семьи - один из самых полезных членов этой семьи ее полноправный член; глубокое и верное чутье подсказало Мюллерам, как жить с этим несчастьем, как принять его условия - ее условия; они приняли эти условия, а потом обратили их себе на пользу - ведь это было для них всего лишь еще одним несчастьем в мире, полном бед, подчас более тяжких. Так, шаг за шагом, я пыталась, насколько это возможно, понять их отношение к Оттилии и какую пользу извлекли они из ее жизни, - ибо до некоторой степени, сама не знаю почему, увидела великую добродетель и мужество в их непреклонности и нежелании сострадать кому бы то ни было - прежде всего самим себе.
Гретхен родила сына вечером, в очень удобное время - уже отужинали, но еще не ложились спать, - под дружелюбный, уютный шепот дождя. На следующий день понаехали женщины со всей округи, ребенка передавали из рук в руки, точно мяч в новой игре. Степенные и застенчивые на танцах, взволнованные на свадьбах, здесь, на родинах, они обнаружили вкус к веселым непристойностям. За кофе и пивом разговор стал погрубее, добродушные гортанные звуки утонули во чреве смеха; этим честным, работящим женам и мамашам на несколько часов жизнь показалась игривой грубоватой шуткой, вот они и радовались. Ребенок вопил и сосал грудь, как новорожденный телок; вошла мужская половина родни взглянуть на младенца - и добавила свою порцию веселых скабрезностей.
Ненастье до срока разогнало гостей по домам. Небо исчертили дымно-черные и серые полосы тумана, клочковатые, как сажа в трубе. Тусклым багрянцем зарделись опушки лесов, горизонт медленно покраснел, потом поблек, и по всему небосводу прокатилось угрожающее ворчание грома. Мюллеры поспешно натягивали резиновые сапоги и клеенчатые комбинезоны, перекликались, составляя план действий. Из-за холма появился младший Мюллер с Куно, собака помогала ему загонять овец в овчарню. Куно лаял, овцы блеяли на все лады, выпряженные из плугов лошади ржали, прижимая уши, метались на привязи. Отчаянно мычали коровы; им вторили телята. Люди высыпали на улицу, смешались с животными - чтобы окружить их, успокоить и загнать в хлев. Мамаша Мюллер в полудюжине нижних юбок, подоткнутых на бедрах и сунутых в высокие сапоги, вышагивала за всеми к скотному двору, когда громада несущихся облаков, расколотая ударом молнии, разверзлась из конца в конец и ливень обрушился на дом, как волна на корабль. Ветер выбил стекла, и потоки воды хлынули в дом. Казалось, балки не выдержали нагрузки и стены вогнуло внутрь, но дом устоял. Детей собрали в спальне, в глубине дома, под крылом Гретхен.
- Ну, идите ко мне сюда, на кровать, - говорила она, - и будьте умниками.
Она сидела, закутавшись в шаль, и кормила грудью младенца. Появилась Аннетье и тоже оставила своего младенца Гретхен; потом вышла на крыльцо, ухватилась одной рукой за перила, опустила другую в свирепый поток, доходивший уже до порога, и вытащила тонущего ягненка. Я последовала за ней. Из-за раскатов грома мы не слышали друг друга, но вместе отнесли несчастного ягненка в переднюю под лестницу, вытерли намокшую шерсть тряпьем, откачали его и, наконец, положили на подогнутые ножки. Аннетье была в восторге и радостно повторяла: "Посмотрите, он жив, жив!"
Но тут раздались громкие мужские голоса, стук в кухонную дверь, мы бросили ягненка и побежали открывать. Ввалились мужчины, и среди них мамаша Мюллер, она несла на коромысле молочные ведра. Вода лилась ручьями с ее многочисленных юбок, капала с черной клеенчатой косынки, резиновые сапоги под тяжестью заткнутых в них нижних юбок собрались гармошкой. Папаша Мюллер стоял рядом, с его бороды, с клеенчатой одежды тоже стекала вода; они были похожи на искривленные, разбитые молнией вековые деревья, а потемневшие лица их казались такими старыми и усталыми, что было ясно: эта усталость уже навсегда; не отдохнуть до конца своих дней.
- Пойди переоденься! Ты что, захворать хочешь? - заорал вдруг папаша Мюллер.
- Ладно, - отмахнулась она, сняла коромысла и поставила на пол ведра с молоком. - Пойди сам переоденься. Я принесу тебе сухие носки. - Один из ее сыновей рассказал мне, что она втащила новорожденного телка вверх по лестнице на сеновал и надежно отгородила его тюками. Потом поставила в стойла коров и, хотя вода продолжала подниматься, подоила их. Будто ничего не замечала. - Хэтси, - позвала она, - поди помоги мне с молоком. Маленькая бледная Хэтси, босая - потому что как раз в это время снимала мокрые ботинки, - прибежала, пепельные косы прыгают по плечам. Ее молодой муж, явно робевший перед тещей, шел следом.
- Давай я! - Он попытался помочь любимой жене поднять тяжелые молочные ведра.
- Нет! - прикрикнула мамаша Мюллер, да так, что бедняга прямо подскочил. - Не трогай. Молоко - не мужское дело. - Он попятился и застыл, глядя, как Хэтси переливает молоко в кастрюли; с его сапог текла грязь. Мамаша Мюллер пошла было за мужем, но в дверях обернулась и спросила: - Где Оттилия? - Никто не знал, никто ее не видел. - Найдите ее, - велела мамаша Мюллер уходя. - Скажите, что мы хотим сейчас ужинать.
Хэтси поманила мужа, они на цыпочках подошли к комнате Оттилии и тихо приоткрыли дверь. Отсвет кухонной лампы упал на одинокую фигуру Оттилии, примостившуюся на краю кровати. Хэтси широко распахнула дверь, впустив яркий свет, и пронзительно, словно глухому, крикнула: - Оттилия! Время ужинать! Мы голодные! - И молодая чета отправилась поглядеть, как себя чувствует ягненок Аннетье. Потом Аннетье, Хэтси и я, вооружась метлами, стали выметать грязную воду с осколками стекла из передней и столовой.
Буря постепенно стихла, но ливень не прекращался. За ужином разговаривали о том, что погибло много скота и надо купить новый. И сеять надо заново, все пропало. Усталые и промокшие, Мюллеры все же ели с аппетитом, не спеша, чтобы набраться сил и завтра с рассвета снова все чинить и налаживать.
К утру барабанная дробь по крыше почти прекратилась; из своего окна я видела коричневатую гладь воды, медленно отступавшую к долине. У скотных дворов прогнулись крыши, и они напоминали палатки; утонувший скот всплыл, прибился к изгородям. За завтраком мамаша Мюллер стонала: - Ох, до чего же болит голова! И вот здесь тоже. - Она ударила себя по груди. - Везде. Ah, Gott О боже (нем )., я заболела. - Щеки у нее пылали, тяжело дыша, она встала из-за стола и кликнула Хэтси и Аннетье помочь ей подоить коров.
Они вернулись очень скоро, путаясь в прилипших к коленям юбках; сестры поддерживали мать - у нее отнялся язык, и она едва держалась на ногах. Ее уложили в постель, она лежала неподвижная, багровая. Наступило смятение, никто не знал, что делать. Они укутали ее стегаными одеялами - она их сбросила. Предложили ей кофе, холодной воды, пива - она отвернулась. Пришли сыновья, встали у ее постели и присоединились к причитаниям: - Mutterchen, Mutti, Mutti Мамочка, мама, мама (нем.)., как тебе помочь? Скажи, чего ты хочешь? - Но она не могла сказать. До врача было двенадцать миль - не доехать: все мосты и изгороди сметены, дороги размыты. В панике семейство сгрудилось в комнате, все надеялись, что больная придет в себя и скажет, как ей помочь. Вошел папаша Мюллер, встал у постели на колени, взял руки жены в свои, заговорил с нею необыкновенно ласково, а когда она не ответила, разразился громкими рыданиями, и крупные слезы покатились по его щекам.
1 2 3 4 5