https://wodolei.ru/catalog/mebel/classichaskaya/
Музиль Роберт
Прижизненное наследие
Роберт Музиль
Прижизненное наследие
ПРЕДВАРИТЕЛЬНОЕ ЗАМЕЧАНИЕ
Vorbemerkung
Перевод Е. Кацевой
Почему наследие? Почему прижизненное?
Иногда наследство поэта - великий подарок: но, как правило, публикация наследия имеет подозрительное сходство с распродажей по случаю ликвидации фирмы и с покупкой по дешевке. Популярность, которой наследие тем не менее пользуется, возможно, проистекает из того, что читающая публика испытывает простительную слабость к поэту, в последний раз посягающему на ее время. Но что бы там ни было и как бы ни решался вопрос о том, какое наследие представляет собой ценность, а какое имеет лишь определенную цену, - я, во всяком случае, изданию своего наследия решил помешать прежде, чем наступит время, когда я не смогу уже сделать этого. И надежнейшее средство - издать его самому при жизни, - пусть даже и не каждый поймет меня.
Но можно ли вообще говорить о "прижизненности"? Разве немецкий поэт уже давно не пережил себя? Похоже, что так оно и есть, а точнее говоря, насколько я в состоянии заглянуть в прошлое, - всегда так и было, просто с некоторого времени это решительно стало очевидностью. Эпоха, которая создала делаемую по мерке обувь из готовых деталей и готовый костюм с индивидуальной подгонкой, хочет, кажется, создать составленного из готовых внутренних и внешних деталей поэта. Поэт, сделанный по собственной мерке, уже почти повсеместно живет в глубоком отрыве от жизни, а разве не имеет искусство нечто общее с мертвецом, раз оба они не нуждаются ни в жилье, ни в еде и питье? Вот как благоприятствует прижизненная публикация наследию. Свое влияние это оказало и на название и возникновение сей книжицы.
С тем большей тщательностью нужно, разумеется, обходиться со своими последними словами, даже если они всего лишь мистификация. В этом грохочущем мире издать просто маленькие истории и размышления; говорить о второстепенных вещах, когда есть так много вещей главных; злиться по поводу явлений, лежащих далеко в стороне, - несомненно, многим это покажется слабостью, и я должен признаться, что и мне решение издать книжку далось нелегко. Но, во-первых, всегда существовала известная разница между весом художнических высказываний и весом не задетых ими, мчащихся сквозь мироздание двух тысяч семисот миллионов кубометров земли, и эту разницу надо как-то принять в расчет. Во-вторых, да будет мне позволено сослаться на свои главные работы, которым меньше всего свойственна нехватка связующих начал, возможно, ощущаемая здесь; усилить эти начала - задача такой промежуточной публикации. И последнее: когда мне представилась возможность издания этой книги и частички, из которых она должна быть составлена, опять легли передо мной, мне показалось, что они, собственно говоря, более жизнестойки, чем я опасался.
Эти маленькие работы почти все были созданы и впервые опубликованы между 1920 и 1929 годами, но часть из них, которая в оглавлении называется "Картинки", восходит к более ранним наброскам. Это относится к "Липучке для мух", которая под названием "Римское лето" была еще в 1913 году опубликована в одном из журналов; "Обезьяний остров" также относится к этому времени, и я упоминаю об этом в связи с тем, что обе вещи легко можно принять за вымышленные перифразы для более поздних событий. В действительности это было скорее предвидение, облеченное в образы липучки для мух и сообщества обезьян; но всякий раз подобные предсказания удаются тому, кто наблюдает жизнь людей в мелких ее проявлениях, кажущихся недостойными внимания, и отдается во власть ощущений "ожидания", которые до определенного часа, способного взбудоражить, будто бы "ни о чем не говорят" и бесхитростно выражают себя в том, что мы делаем и чем себя окружаем.
Нечто подобное, только по преимуществу с обратным механизмом применения, можно сказать и об "Угрюмых размышлениях", и об "Историях без историй".
В них явственно видно время возникновения, а проглядывающая в них язвительность относится отчасти к прошедшим обстоятельствам. Их происхождение сказывается и в их форме; ведь они были написаны для газет сих огромным невнимательным, неоднородным, расплывчатым кругом читателей, и, без сомнения, они выглядели бы по-другому, если бы я писал их, как мои книги, для себя и своих друзей. Как раз здесь, таким образом, было бы уместно ответить на вопрос, дозволено ли повторить их публикацию. Любое изменение вынуждало бы набросать все заново, и я должен был совершенно воздержаться от этого, за исключением тех мест, которые в условиях своего возникновения удались не такими, как хотелось, - они улучшены в духе их собственных намерений. Так что действительно иногда речь идет о тени, о жизни, которой больше нет, к тому же говорится об этом с некоторым раздражением, не претендующим на полноту восприятия. Надежда на жизнестойкость этих маленьких сатирических зарисовок требует тем не менее мужества, которое я почерпнул в одной фразе Гете; ее содержание ради этой цели можно изменить, не поступаясь правдой; тогда она будет гласить: "В чем-то одном, что сделано плохо, видно подобие всего, что сделано плохо". Эта фраза дает надежду, что критика малых ошибок не теряет своей ценности также и во времена, когда уже совершены неизмеримо большие ошибки.
I. КАРТИНКИ
Перевод И. Алексеевой
ЛИПУЧКА ДЛЯ МУХ *
Bilder.
"Липучка для мух" переведена А. Фадеевым.
Липучая бумага "tangle-foot" Опутывать ногу (англ.). своей длинной стороной равняется примерно тридцати шести сантиметрам, короткой же двадцати одному, она намазана желтым ядовитым клеем и ввозится из Канады. Когда на нее садится муха - не столько из алчности, сколько из уважения к традиции, - ведь столь многие делали это до нее - она сначала приклеивается самыми крайними, подвернутыми членчиками всех своих ножек. Первое весьма смутное, непривычное ощущение - представьте себе, что вы идете босиком в темноте и вступаете в какую-то теплую, мягко сопротивляющуюся среду, которая однако постепенно обнаруживает до ужаса человеческую цепкость, - становится все более отчетливым осязанием чьей-то руки, торчащей невесть откуда и нащупавшей вас всеми пятью пальцами.
Потом все мухи застывают в напряженном рывке, точно больные сухоткой спинного мозга, которые ничего не видят вокруг, или - как старые, одряхлевшие вояки (с несколько раскоряченными ногами, словно при ходьбе по острой кромке). За это время они обретают самообладание, набираются сил и стратегической сообразительности. Решение созревает через несколько секунд, и все они начинают отчаянно жужжать и выдираться. Эта неистовая работа совершается до тех пор, пока изнеможение не остановит их. Следует передышка, а затем и новая попытка. Но интервалы становятся все дольше. Вот уставшие борцы замерли снова, и я чувствую их полную беспомощность.
Снизу подымаются одуряющие пары. Тычется в бумагу язык в виде маленького молоточка. Голова темно-бура и мохната, точно сделана из кокосового ореха. Как похожи они на негритянских божков. Раскачиваются взад и вперед на своих крепко увязших ножках, припадают на колени и вновь подымаются, как люди, решившие любым способом сдвинуть с места какой-то неподъемный груз. В своих усилиях они трагичнее чернорабочих, а в пластической выразительности - естественнее Лаокоона.
И вот наступает неизбывно загадочный момент, когда в жертву текущему мгновению приносится могучая потребность в длительном бытии. Это тот миг, когда карабкающийся по скале не выдерживает боли и сам разжимает пальцы; когда сбившийся с пути ложится в снег, как ребенок; когда гонимый признает себя загнанным. Они уже не рвутся вверх, они оседают, и в этот момент ведут себя совершенно по-человечески Готово дело: они увязли еще глубже, по колено, или по брюшко, или краем крыла.
Если им и удается превозмочь душевную усталость и, не теряя времени, возобновить борьбу за жизнь, из скверного положения уже не выбраться, и движения их уже неестественны. Вытянув задние ноги и опершись на локотки, они пытаются встать. Или же сидят, выкручивая собственное тело, с вытянутыми руками, напоминая женщину, которая тщится вырвать свои руки из грубых мужских тисков. Или лежат, как споткнувшиеся в беге, и лишь голова приподнята над дорожным прахом.
Враг же всегда неизменно пассивен и достигает перевеса только за счет отчаянных, опрометчивых порывов своих жертв. Их затягивает ничто, бездейственное ничто. Так медленно, что поначалу едва ли возможно ему поддаться, и чаще всего - с резким ускорением в конце, когда происходит последний внутренний надлом. И они вдруг безвольно падают ничком, или валятся на бок, отбросив конечности, а нередко - гребя назад ножками. Так вот и лежат. Словно разбившиеся аэропланы с вывернутыми крыльями. Или как павшие лошади. Или с нескончаемым жестом отчаяния. Или как спящие. Иногда какая-нибудь из них проснется на другой день, дрогнет ножка или затрепещет крыло. Бывает, что трепет пробежит по всему желтому полю, но потом все его пленники сделают еще один шажок к смерти.
И только на том участке тела, где начинается ножка, все упорствует какой-то маленький мерцающий орган, который будет еще долго жить. Он открывается и закрывается. Без увеличительного стекла его и не разглядеть. Он похож на крохотный человеческий глаз, непрестанно взмахивающий ресницами.
ОБЕЗЬЯНИЙ ОСТРОВ
На вилле Боргезе в Риме стоит высокое дерево без коры и веток. Оно голое, как череп, отполированный водой и солнцем, и желтое, как скелет. Оно стоит прямо безо всяких корней, оно мертво, оно, словно мачта, посажено в овальный остров цемента величиной с небольшой речной пароходишко и отделено от королевства Италия рвом с гладкими бетонированными стенками. Ширина рва и его глубина у внешней стенки таковы, что обезьяна не может ни перепрыгнуть, ни перелезть через него. Снаружи бы удалось, а вот обратно - никак.
В середине ствола есть за что ухватиться, и туристы говорят, что здесь карабкаться на него легко и приятно. Но выше располагаются длинные, толстые горизонтальные ветки, и если разуться и снять носки, а ступни ног поворачивать так, чтобы округлость ветки попадала в углубление на ступне, и если плотно прижимать ступню к ветке и осторожно перебирать руками, то можно, говорят, добраться почти до самого конца такой нагретой солнцем длинной ветки, а ветки дерева раскинулись выше зеленых верхушек пиний, похожих на страусовые перья.
Этот удивительный остров заселен тремя обезьяньими семьями разной численности. На самом дереве живет не менее пятнадцати мускулистых, подвижных молодых самок и самцов величиной примерно с четырехлетнего ребенка; а под деревом, в единственном на острове строении, дворце, который формой и величиной напоминает собачью конуру, живет супружеская пара обезьян гораздо более внушительного вида, и у них - новорожденный сынишка. Это островная королевская чета и маленький наследник престола. Родители от него не отходят; неподвижно, как стражники, сидят они слева и справа от него, вытянув морды и устремив глаза вдаль. Ежечасно король встает с места и взбирается на дерево, чтобы совершить обход королевства. Медленно вышагивает он по веткам и явно не собирается замечать того, как подобострастно и отчужденно все отступает перед ним, и, чтобы не пришлось особенно торопиться и не желая встречаться с королем лицом к лицу, другие обезьяны стараются отбежать по ветке подальше вперед, пока не доберутся до кончика ветки и отступать станет уже некуда - и тогда им остается только с опасностью для жизни спрыгнуть на твердый цемент. Обходит король одну за другой все ветки, и даже самый внимательный взгляд не в состоянии разобрать, что выражает при этом весь его вид: есть ли это для него исполнение долга властелина, или же он совершает оздоровительную прогулку. Наконец, согнав обезьян со всех веток, он возвращается на место. А на крыше домика наследник тем временем сидит один, потому что мать тоже, как ни странно, куда-то удаляется, и через его тонкие, оттопыренные уши кораллово-красным светом просвечивает солнце. Редко доводится видеть существо столь же глупое и жалкое, и вместе с тем исполненное такого же внутреннего достоинства, как эта маленькая обезьянка. Одна за другой проходят мимо него согнанные с дерева обезьяны, и каждая может свернуть ему шейку махом, ведь все они очень раздражены - но они обходят его далеко стороной, оказывая ему все полагающиеся почести и проявляя ту робость, которую подобает испытывать перед его семьей.
Требуется значительное время, чтобы наконец заметить, что, помимо этих существ, ведущих упорядоченную жизнь, остров приютил и других. Изгнанное с поверхности земли и с дерева, многочисленное племя маленьких обезьянок поселилось во рву. Если кто-либо из них осмелится показаться на острове, то обезьяны, живущие на деревьях, с пронзительными криками прогонят его обратно в ров. Когда наступает время кормежки, им приходится робко сидеть в сторонке, и лишь когда все насытятся и большинство уже возвращается обратно на ветки, им позволяется подобраться к остаткам кухонных отбросов. Даже к той пище, которую бросают именно им, они не имеют права прикоснуться. Потому что часто какая-нибудь из молодых древесных обезьян - злой самец и ли задорная самочка, - которые минуту назад изображал невыносимые муки от расстройства пищеварения, только и ждут этого момента и тихонечко соскальзывают со своей ветки, едва заметив, что малютки намереваются позволить себе недопустимую вольность. И вот уже те немногие смельчаки, которые отважились выбраться на остров, с криками спасаются обратно в канаву и стараются затеряться в толпе сородичей; раздается хор жалобных голосов; вот они сбиваются в кучу, теперь это единая масса, состоящая из шерсти, мяса и безумных темных глазенок, которая вздымается вверх, медленно ползет к краю, словно вода в наклоненном чане. А преследователь всего-навсего идет по краю рва, и волна ужаса бежит, опережая его, по противоположной стороне.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16