https://wodolei.ru/brands/Jika/zeta/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Является ли он связующим звеном между царством дня и подземным царством тьмы, между светом и тенью в душе царя?
По ночам во дворце слышатся его тяжелые шаги, и тени Гадеса следуют за ним по древним залам, эринии рыщут вокруг акрополя, одиноко возвышающегося на скале, наводя безотчетный ужас на природу в ее вечном забытьи. Лишь здесь, на вершине, в обители человека, — лишь здесь могут вынести бремя судьбы, могут вынести все .

Мир дневного света! Разве не в нем все дело? Не в нем ли все подлинно существует? Не ради него ли возникли и небо, и земля? Не ради него ли и сотворены?
Но где-то в самом сердце творения, в самой сокровенной его глуби, есть, должно быть, нечто трагическое, кровоточащая рана. Возможно, в момент творения был нанесен некий смертоносный удар, совершено убийство. И все сотворенное сразу обрело двойной смысл, тут же стало и отвергнутым, отмененным. Кровь сочится во вселенной, и, возможно, мы, люди, рождены, чтобы собрать ее по капле. Ведь только мы оказались способны постичь драматическую суть спектакля, трагизм страдания — и сами снова и снова повторяем совершенное преступление.
Есть, быть может, что-то глубоко верное в стародавнем представлении о том, что грех пришел в мир с человеком — хотя и не в том смысле, как это понимали в старину. Да и не всегда ли вообще верны оказываются ветхозаветные представления — хоть и всегда не в том смысле, для каждого века на свой, новый лад. Разве не преследуют нас эринии, как они преследовали наших предков с начала времен?
У человека эта загадка жизни, некая трещина в самой ее сердцевине, нашла свое выражение в чувстве вины, сознании греха. Человеческая душа умела тревожиться, бояться, терзаться, винить себя, если преступила некий рубеж. Она сумела взять на себя все мучительное, неразрешимое и нести эту ношу, как свою собственную. Нести и выдержать. Взять на себя то, что скрывалось в сердцевине жизни и что непременно должно было найти свое выражение и тем освободить себя.

Человек должен был появиться. Он был порождением противоречивой, трагически двуликой, многозначной сути самой жизни. Он единственный способен был вместить в себя все. Только он один умел страдать — и только он мог погружаться в бездны преступления. Только он один знал, что такое грех, только он испытывал чувство трагической вины, которая, в сущности, не была его собственной, но которой он способен был терзаться, как своей собственной, — как, например, Эдип, когда он, сам того не зная, убил своего отца. Только он способен был из видимого абсурда, из страданий, из раздробленности и разнородности извлекать нечто ценное, исполненное глубокого смысла.
И очевидно, в этой его способности было нечто очень важное и плодотворное для жизни.

Замкнутое нашло выход. Спящее пробудилось и обрело сознание. С муками выбралось из долгого своего забытья и почувствовало, как звериное обличье оставляет его. Почувствовало себя существом, непохожим на всех прочих: богаче, могущественнее, счастливее, — но избранным, единственным из всех, для невыразимого страдания.
Бездны разверзлись — и для него они имели смысл. Он ощущал их и в себе самом, в собственной своей душе. Теперь ему предстояло погружаться в эти глубины, чтобы оттуда во всеуслышание обвинять самого себя.
Жизнь наполнилась более возвышенным содержанием. Она стала судьбой, призванием, дорогой страданий. Via dolorosa, некий крестный путь, на который вступил человек. На него, на человека, жизнь могла теперь переложить всю свою боль, все мучительные противоречия. Он способен был терзаться ее грехами — и совершать ее преступления. Он способен был пойти на крест — и сам распинать на кресте.
Кто может оценить значение понятия вины, самоуничижения, раскаяния для зарождения и развития мира человека, для углубления и расширения жизни? Плодотворность такого порядка вещей, когда что-то считается правильным, а что-то неправильным, когда положен конец слепым, бессознательным действиям, когда любое действие не просто бессознательный акт, а поступок существа ответственного, так или иначе влияющий на формирование его «я». Когда души могут низвергаться в бездну вечной погибели и воспарять к высочайшим вершинам чистоты и самоотвержения — благодаря врожденной жажде справедливости. Жизнь тем самым обретает новое измерение, поразительное в своей небывалости.
Без этого нового измерения невозможно было строить мир человека, мир развития личности, духовной борьбы, культуры. Теперь наконец были найдены мерки для определения тех высот и глубин, которых стремилась достигнуть жизнь и которые человеческая душа должна была вместить в себя. И повеяло предчувствием трагического величия, и уже угадывалось все богатство оркестровки. И симфония зазвучала в полную силу голосами ликования и скорби, и лейтмотив, мощный мотив судьбы, прорвался, набирая силу, неся борьбу и освобождение, звуча все отчетливее, все ярче.
Зло и добро, добродетель и грех, восхождение из бездны к вершинам чистоты и света. Царство человека! Судьба человека!
Новый, девственный край, плодородный и беспредельный. Изобилие, изобилие. Край надежд, обретенный в борьбе.
Но в качестве платы за все завоевания, за все приобретения — невыносимое страдание. Трагическое напряжение никогда не ослабевает, по мере развития драмы оно будет лишь нарастать, потому что конфликт неразрешим и останется неразрешимым. Потому что масштабы противоречий растут вместе с масштабами самой жизни, потому что развитие идет вширь и все происходящее есть продолжение творческого акта через человека.
Зачем требовать от нас так много! Почему мы должны мочь невозможное! Зачем предъявлять к нам такие высокие требования, что мы все равно никогда не сможем их выполнить! Почему наше счастье должно приноситься в жертву чему-то настолько великому и трудному, что оно несовместимо с понятием счастья!
Почему мы обязаны быть избранными?!

Можно спрашивать. Можно жаловаться.
Но человеку остается только бороться. Продолжать сражение, ход которого подводит его ко все более открытым позициям, к неусыпному бодрствованию на передней линии окопов. А границы все время раздвигаются: владения человека безграничны, они все расширяются за счет пока еще ничейной земли — такова наша родина, за которую мы сражаемся, побеждая и умирая. Иногда позиции прорываются — тогда бегство, паника, смятение, и разбитые части снова наспех формируются на тыловых рубежах. Наступает всеобщее уныние, все кажется безнадежным, и солдаты, смертельно усталые, грязные, сидят, забившись по своим норам, и клянут свою страну, которую они от рождения осуждены защищать. Даже самые храбрые и ответственные могут иногда затосковать и подумать: хорошо бы удрать с поля боя, от невыносимых этих тягот, и пожить, как трава растет, жизнью цветов, деревьев и птичьих стай, с их простыми радостями. Стоит ли все это таких жертв? Не бессмысленна ли битва? Да и сама победа? Что это за страна такая, у которой нет границ? Как прикажете ее защищать? Да и победы не ставятся ни во что и не дают результата, все остается столь же неопределенно. Сплошные бои, сплошные жертвы, и родина не запомнит храбрецов, уснувших вечным сном в ее земле, ибо она слишком необъятна и герои ее бесчисленны и безымянны. Что за участь суждена нам!
Но когда наступает ночь, кое-кто встает и оглядывает при свете звезд разоренную, покинутую землю, где так много бойцов пало в сражении. И они берут оружие и под прикрытием ночи снова, крадучись, идут вперед.

Интересно бы знать: кто же нас все-таки предал? Мы побеждали, мы, как никогда, шли от победы к победе — и вдруг произошло это предательство. Позиции были оставлены, словно по какому-то секретному приказу, хотя, казалось, они были выгоднее, чем когда-либо. Правда, они были очень уж далеко выдвинуты вперед и лишь на отдельных участках укреплены как следует, хотя солдаты, там находившиеся, ничего про это не знали. Но все равно их можно было, наверное, удержать. Или хотя бы защищать. Почему они были просто-напросто оставлены?!
Кто отдает приказы? Высшее командование, разумеется. Я не думаю, что все началось с рядовых, что это они первые дрогнули. Хотя потом уже, когда все начало трещать, все пошатнулось, они-то и стали зачинщиками этих оргий отчаяния и пораженчества.
Нет, я думаю, предали именно те, кто приказывал нам идти вперед, к самым опасным рубежам, кто гнал нас к пределам величия, призывал к самопожертвованию и подвигу во имя победы. Их приказы были двусмысленны. Сами они двойственны по своей сути!
Мечтатели — предатели!

Все стремится к победе. Но все стремится и к краху, гибели. Когда вершина достигнута — пропасть как бы ближе всего, и именно на высоте чувствуешь, как она притягивает, засасывает. Как раз самые высокие точки человеческих устремлений, пики культуры, пики совершенства суть очаги сомнения; как раз в высших слоях начинается процесс разложения культуры. Всякая данная культура несет в себе начало распада, нечто, что разъедает ее. На более ранних этапах это еще не опасно. Даже напротив. Ведь яд в малых дозах оказывает стимулирующее действие. Это даже придает драгоценным камням в царской короне своеобразную прелесть, некое меланхолическое мерцание. Только потом уже становится заметно, что причина — изменения в камнях, предвещающие, что скоро они совсем потеряют блеск.
Странно, просто непостижимо: как это так получается, что разрушительные силы составляют одно целое с силами созидательными, победоносными…
Новенькая корона всего лишь богата и роскошна. Корона накануне своей гибели может быть поистине прекрасна.

Мне запомнилось облако, которое я видел как-то на днях, когда стоял и смотрел на небо сквозь решетку. Оно было похоже на человеческую голову, голову мужчины с благородным, строгим и гордым профилем — воплощение превосходства, возвышенности и изысканности.
Пока я стоял и смотрел, линия профиля постепенно менялась. Сначала своеобразная красота этого лица стала как бы еще явственнее, еще отчетливее проступило самобытное, индивидуальное, но потом в нем появилось что-то внушавшее тревогу, что-то странное и преувеличенное — а дальше уже болезненное, прямо-таки отталкивающее. Лицо будто разлагалось у меня на глазах, не теряя, однако, при этом своей индивидуальности, не лишаясь сходства со своим прежним «я». Постепенно оно превратилось как бы в лицо прокаженного, потеряло отчетливость, расползлось, стало гнить заживо. Наконец на месте выразительного глаза осталась дырка, а подбородок отвалился — вместо головы передо мной был оскаленный череп.
Но даже и у черепа было какое-то сходство с тем прежним, величавым и прекрасным образом, их связывало нечто общее, некая глубоко сокрытая тайна.

Все стремится к цветению. Но все стремится и к самораспаду, к смерти. У каждого цветка есть цветок-двойник, окликающий его из страны вечных сумерек, у каждого дерева — свой двойник, простерший бесплотные ветви во мраке, где все неразличимо, где все суть одно. И именно цветение, зрелость, завершенность подает силам тления знак быть наготове. Именно в высший момент своего развития все стремится к краху, к гибели. Именно победа отдает приказ сложить оружие.
Что это? Тоска всего земного по той стране, из которой все мы вышли? Жажда окунуться в воды тьмы, где все сливается в одно — как это уже было когда-то? Жажда лишиться самого себя и раствориться во всеедином и вечном? И снова возродиться по властному его повелению — оно одно властно вызвать нас из небытия. Медленно высвободиться из его беспредельных объятий, выбраться из мрака забытья — и с радостью, для которой нет названия, вновь ощутить самого себя, но только уже обновленным, созданным опять по-новому. Испытать восторг бытия — будто впервые свершилось чудо творения.
Быть может, царство смерти — это тоже владения жизни? Врата рождения, зачатия, вечное материнское лоно, куда свету нет доступа?
И моя тоска по первому дню творения не есть ли тоска по возрождению?

Восстать из мертвых. Вновь стать как прежде. И в то же время не как прежде. Что же произошло? Не знаю. Но в теле бодрость и свежесть, и на ветках лежит роса. Погрузиться в живую воду — и вот что-то уже не так, как было прежде. Что-то прибавилось, хотя мы и не можем этого определить. Сделан еще шаг вперед, и это совсем новый день, никогда еще не сиявший над землей.
Быть может, так надо и необходимо — чтобы мы снова и снова возвращались со света во мрак, послушные вечному зову? Погружались в небытие, растворяясь в вечном и всеедином? Чтобы могло совершаться величайшее чудо, которое не может происходить при свете дня. Не в том ли значение глуби, мрака? Значение ночи для дня?
Быть может, дневной урожай иначе и нельзя собрать? Лишь урожай на родственной ниве ночи, те бесплотные колосья, что не знают дуновения ветра времени, неколышимы и бестревожны, ибо составляют одно целое с вечным, — они-то и собираются в закрома, все до последнего колоска. Созревающий на земле колос уже готовится обратиться в тлен и прах — и в эту минуту в стране забытья и смерти он созревает для бессмертия, для возрождения.
Не потому ли все в нас именно в высший момент своего развития стремится к краху? Сама любовь к жизни, когда она достигает предельной силы, всякая завершенность, всякий триумф?

Если б я мог в это верить! Верить, что силы разрушения, сама погибель служат жизни и самому значительному в ней. Самому поразительному! Продолжению и обновлению — не просто бесконечному повторению. Что гибель и смерть вовсе не враждебны нам. И что существует единство — не просто раздирающее противоборство. Что в основе основ — целесообразность и глубочайший мир и покой.
Как прекрасно верить! Как тяжко и горько отчаиваться.

Нет, отчаиваться не надо. Да и причин к тому нету. В подобное искушение можно впасть, только если смотришь на то, что вблизи. При виде стен тюрьмы, стен камеры, места нашего заточения. Но не при умении видеть дальше, улавливать взаимосвязь целого, ощущать свою причастность к нему.
1 2 3


А-П

П-Я