https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya-dushevoi-kabiny/
HarryFan
«Пер Лагерквист. Избранное.»: Прогресс; Москва; 1981
Пер Лагерквист
МАРИАМНА
Во дни земной жизни великого царя Ирода равного ему могуществом не было в целом свете. Так думал он сам. И, быть может, не ошибался. Но был он всего-навсего человек, один из тех, кто населяет землю и чей род прейдет, не оставя следа, не оставя по себе и воспоминания. Но отвлечемся от этих мыслей и расскажем о его судьбе.
Он был царь иудейский, и народ не любил его. Не любил за жестокость, а еще из-за того, что был он идумей и потому обрезан не по правилам: лишь часть крайней плоти удалялась у младенцев мужского пола по обычаю идумеев. Несчетные злодеяния множили ненависть к нему народа, и все желали его смерти, покуда он жил. И однако он воздвиг храм господу, великолепием превзошедший даже храм Соломонов. Народ этому дивился, но, хотя никто не мог отрицать красоту несравненной постройки, ненависть к царю не уменьшалась. Его считали богопротивнейшим и страшнейшим из людей, врагом рода человеческого, и он наполнял сердца отвращением, тоской и ужасом. Таков был общий о нем приговор. Приговор справедливый и истинный.
И он любил Мариамну.
Хоть родился он в Иерусалиме, истинной родиной его была пустыня, земля его отцов, обозначившая их душу. Пустыня жила в нем, и он часто ощущал ее зов и страшную пустоту. Но жила в нем и дикая, радостная жадность к жизни, унаследованная от предков, страсть к убийству и страстная боязнь смерти.
И сердце его радовалось насилию, крови, битве, взмыленным коням, топчущим трупы врагов, оно радовалось бегущим, и раненым, и пленницам во власти его солдат — всему, что влечет за собой выигранная война, радовалось его сердце: победам, золоту, власти. Но и поражения — а случались у него и поражения — наполняли его весельем, ибо ненависть к врагам, скрываемая от всех, кипела в его груди и ждала случая излиться в кровавой мести, в новой битве. Зато неудачи с женщинами гасили в нем необузданную жажду жизни, и после них он ощущал сосущую пустоту внутри, о которой уже говорилось, страшную пустоту одинокой души сына пустыни.
Он был высок ростом, грузен, черты грубы, и никто, пожалуй, не назвал бы его красавцем, но тот, кто видел его однажды, не мог его позабыть. И уж во всяком случае, никто не мог позабыть его взгляда, хоть редко кому удавалось его вынести, не потупляя глаз. Взгляд этот был опасно-испытующий, он судил людей, и судил немилостиво. Глаза были темные, в светлых прожилках, иногда их сравнивали с глазами льва, однако у льва глаза вовсе не такие, они гораздо светлей. Кожа на его лице была желта, даже губы тронуты желтизной, а это цвет нездоровый, прочее же в нем все говорило о здоровье и силе. Иные думали, что желт он оттого, что его точит болезнь, и он скоро умрет. Но они ошибались.
В поступи его не было явного порока, но ступал он на правую ногу всегда тяжелей, чем на левую. Сам он об этом едва ли догадывался, но другие замечали, и вся стать его казалась оттого еще тяжелей и страшней, особенно если смотреть со спины, когда он удалялся, оборвав беседу. А может быть, дело тут не в поступи, ибо беседу он обрывал чаще всего в гневе и его внезапный уход никому не сулил добра.
Роковой могла оказаться всякая встреча с ним. И блажен тот, кого не призывал он к себе и кто мог не попадаться ему на дороге.
Кровавый путь привел его к престолу, священному престолу Давида и Соломона, и, едва завладев им, он тотчас же стал мстить всем тем, кто пытался препятствовать его воцарению. Он не забыл, что злодейства его некогда поставили его перед Верховным судилищем, перед Синедрионом, и он не забыл, кто изобличал его. И ни один не уцелел, хоть все это были пастыри и старейшины Иудеи. Священнослужителей он презирал и открыто смеялся над ними и над богом, которому они поклонялись в старом, обветшалом храме, особенно чтимом ими за то, что он такой старый и что в самой постройке и в службе все от веку остается без перемен. И все прочие, умышлявшие против него или подозреваемые в умысле, пали жертвой кровавой резни, которую он учинил, как только захватил власть. А еще через несколько лет он с помощью римлян осадил Иерусалим, собственную непокорную столицу, и, когда город пал, допустил поганых язычников грабить и убивать, так что улицы усеялись телами и в самом святилище лежали мертвые и раненые. Неудивительно поэтому, что народ ненавидел его и считал чудовищем в образе человека.
Но как же случилось, что такой человек немного лет спустя задумал возвести храм богу, в которого он не верил? Великолепный храм, не знавший себе подобных.
Как же это случилось? Где причина?
Все, кто видел, как постепенно воздвигается храм, как и те, кто и сейчас еще удостаивает мыслью Иродову судьбу и поприще, считали, что делает он это из высокомерия и суетности, чтобы затмить славой Соломона, на чей трон он взошел неправдой, чтобы превзойти блеском даже знаменитые храмы Рима, чтобы восславить имя свое, себе самому он поставил храм, чтобы слава его не меркла во веки веков, чтобы обрести бессмертие.
Иных причин не существовало. Его беспримерное честолюбие не знало границ. И конечно, только ради честолюбивых помыслов он задумал возвести храм. Если б его спросили, он не стал бы ничего отрицать и даже подивился бы вопросу.
Он со вниманием следил за строительством, во все входил придирчиво и тщательно и нередко подолгу любовался своим детищем, своим трудом, самим собой.
И часто, когда не шел сон, он покидал дворец и отправлялся к месту постройки. В этот час там не было ни души, и он стоял совершенно один. Один в своем храме.
И тяжелой поступью обходил храм в темноте ночи.
И, оставив его, на пути во дворец он часто останавливался и глядел в звездное небо, подставляя блестящим звездным копьям свою пустынную душу, о которой он не знал ничего.
Ибо он был человек действия, устремленный вовне, озабоченный внешним. Он никогда не разбирался в себе. Он просто был таким, каким родился на свет.
Полные недоверия, смотрели иудеи, как возводит храм великий грешник, виновный в стольких кровавых делах, а к тому же не подлинный иудей и обрезанный не по правилам. Их возмущало, что он посмел строить дом господу. И как только господь до этого допустил?
Конечно, храм вырастет прекрасный и великолепный, стены его из мрамора, дивного камня, вывозимого издалека, из чужой страны, и он будет разубран золотом, и серебром, и медью, и бесценной коринфской бронзой. Но пожелает ли господь поселиться в таком доме? Нужен ли ему такой дом? Не покажется ли ему все это великолепие мерзостью?
Не лучше ли было бы господу, чтоб на постройку храма наломали камня из окружных гор, из гор вблизи его собственного города? Не лучше ли так было бы для господа?
Нелегко узнать его волю. Но, судя по всему, так было бы для него лучше.
И вовсе ему не нужна вся эта пышность изнутри и снаружи, все это богатство и украшения, ему нужен дом под стать старому храму, под стать ему самому.
Никто не мог знать этого точно. Никто никогда не знает точно желаний бога. Но первосвященник, всех ближе к нему стоявший, считал, что, несмотря на неслыханную роскошь и красоту нового здания, господь, как и слуги его, хотел бы, чтобы все оставалось по-старому.
И однако же бог не сокрушил храмовых стен, как непременно сделал бы, если б затея Ирода была ему вовсе не угодна. И возможно, объяснялось это тем, что старый храм не был снесен в одночасье, но заменялся новым исподволь, по частям, и то же касалось внутреннего убранства, так что богослужение не прерывалось, хоть, конечно, ему мешал шум работ, а ничего так не боялись народ и священнослужители, как препятствий к службе, ибо ничего нет насущней, чем ежедневная служба господу.
И надо признать, что об этом позаботился сам Ирод, приказавший так вести постройку. Не странная ли забота для такого кощунника и злодея?
Но общее мнение о нем из-за этого не переменилось, да и не было причин менять его. Ибо он оставался прежним и в Иерусалиме и в окрестных селениях по-прежнему сеяли ужас его наемники. Были они больше пришлые люди и не ставили ни во что местных жителей, богохранимый народ. Это с их помощью удерживал Ирод власть и трон. Они чтили его, потому что он давал им вволю грабить и убивать, и, расправляясь с его врагами или с теми, кого только подозревали в крамоле, они завладевали чужим имением. Они были такие же, как их хозяин, и потому преданы ему точно псы.
Это знали все, и кровавый туман окружал имя Ирода и его тяжелый облик, и, хоть редко кто его видел, присутствие его ощущалось всеми, находился ли он у себя во дворце или в дальнем пределе царства, где того гляди ждали беды.
Не многих допускали во дворец, и не многие знали о том, что там делается. Но шли слухи, что во дворце ведут распутную жизнь и предаются оргиям, блуду и неведомым мерзким порокам с женщинами из неведомых, языческих стран. И порочнее всех — сам царь.
И оно неудивительно — жители Иерусалима переговаривались об этом шепотом, потому что царь всюду засылал соглядатаев, — оно неудивительно, ведь земля его предков — родина порока, там прежде стояли Содом и Гоморра, которые господь обратил в пустыню.
Правда, все это больше были догадки. А верно то, что был он груб и жесток в любви. Он презирал женщин, и презрения были полны его ласки, и приближенные поставляли ему все новых наложниц, с тем чтобы забрать их себе, когда он ими наскучит. И ждать им приходилось недолго. Тотчас после утех царя томило отвращение. Иногда случалось и ему некоторое время держать подле себя одну и ту же женщину. Тогда приближенные дивились и менялось все во дворце. Но он никого не любил. И никто не любил его.
Порочная жизнь. Но, пожалуй, народ был не совсем справедлив в своем приговоре. Пожалуй, самый тяжкий грех заключался в том, что жизнь эта текла так безрадостно. До чего же пуста должна быть жизнь, когда и сама любовь не дает веселья сердцу.
Правда, и в жестокости можно найти усладу.
И шла постройка храма, и шла жизнь во дворце, грешная жизнь, порождавшая смутные слухи в народе. И те же были одинокие ночные прогулки царя к храму, собственному его храму.
И все те же стояли звездные ночи над Святой землей, которая сделалась его царством.
Но он надолго отлучался из столицы, пускаясь со своими людьми в кровавые набеги, избивая врагов или тех, кого воображал он врагами, умышлявшими лишить его власти. Эта кочевая жизнь в седле больше всего ему подходила. Такую жизнь вели его отцы в пустынных краях юга, нападая на Иудею и грабя караваны ее купцов. Они вели глухую, суровую жизнь, и он ощущал их дикую кровь в своих жилах и дикую радость жизни. Подлинной жизни, жизни отцов, обозначившей его душу.
А его подданные говорили:
— Он сын пустыни. Потому-то нам и приходится так много терпеть.
И он встретил Мариамну.
Он стоял на дороге к Дамаску, за городскими воротами, и она прошла мимо. Ничего не случилось, и однако это мгновение было так непохоже на мгновение перед тем, что все разом стало другим: солнце, поле, низкая трава на поле, цветы на нем, цветы в короткой траве. И что за цветы, никогда он их прежде не видел. Траву объели овечьи стада, а цветов не тронули. Они всегда тут росли, но никогда б он их не заметил, не пройди она мимо.
Он видел ее всего мгновение, но такого мгновения еще не было в его жизни. Он даже не понял, что с ним случилось, только знал, что это что-то небывалое, странное и этого нельзя объяснить. А она ушла. Ее уже не было.
И он прикрыл глаза ладонью, чтоб не забыть увиденного, чтоб ни на что другое не смотреть.
Движение это прежде было ему незнакомо. Так он и стоял на дороге, прикрыв глаза ладонью, люди, верно, не понимали, думали, что он заслонился от солнца. Но заслонился он не от солнца. Вовсе нет.
Однако надо рассказать о том, что он увидел, что на самом деле так тронуло его сердце, что так пленило его.
Прошедшая мимо была молода, почти девочка, и светловолоса, что редко среди дочерей иерусалимских. По обычаю знати она была в греческой одежде и на голову ее, на светлые волосы, наброшено белое полотняное покрывало. Странно, но красоты ее он почти не заметил, хоть при взгляде на других всегда сначала отмечал красоту. Красота ее словно была для него неважна. Позже он понял и объяснил себе это. Красота ее была самоочевидна и неважна, потому что все в ней было выше красоты. Легко, как птицу, несли ее ноги в легких сандалиях, охваченные по лодыжкам серебряными браслетами. Она словно плыла по воздуху.
Вот что он увидел. Но он почти ничего не разглядел подробно: так захватило его чувство, рожденное увиденным. Вспомним, каким он был, и как непохоже было увиденное на него самого, и как мало он привык думать о чем-то, кроме самого себя.
Отчего с ним случилось такое?
И отчего он оказался здесь, именно здесь, и именно в ту минуту, когда она проходила мимо? Просто случай. Просто случай привел его к Дамасским воротам. Он сам не знал, зачем сюда пришел, у него не было для этого особой надобности. Но не в его обычае было отправляться куда-то без надобности.
Отчего же с ним это случилось? И что с ним такое случилось?
Он не мог понять.
Медленно отнял он ладонь от глаз и увидел людей, проходивших мимо него в ворота и из ворот, — чужих людей, совершенно чужих.
В рассеянии он тоже приблизился к воротам и вошел в город.
Он пытался разузнать, кто она. Но это было непросто. Ибо он не хотел открываться, не хотел выдавать, зачем ему это понадобилось. И он не хотел ее описывать, потому что бросать запечатлевшийся в нем облик своре доносчиков и шпионов, окружавших его, казалось ему бесстыдством. Они знали почти всех в Иерусалиме, кроме бедноты, а ведь к бедноте она не принадлежала. Но ему претила мысль им довериться, смешать ее с ними. Да и в его ли силах точно передать то, что он увидел, верно ее описать?
И потому время шло, а он так и не знал, кого встретил.
Много раз отправлялся он к Дамасским воротам в тот же самый час, стоял и ждал, не пройдет ли она мимо.
Она все не шла.
И он уже решил, что больше ее не увидит.
Но благодаря странному случаю он узнал, кто она такая.
1 2 3 4 5 6