https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_kuhni/rossijskie/
Вслед за всем тем, что я уже описал Вашему Преосвященству, воскричал он вдруг, каков же деспот, что велит умерщвлять людей, не сообщая им приговора, он желает его выслушать, желает он знать, за что ему умереть суждено, и, чтобы ведали хотя бы его убийцы, каково основание для исполнения приговора. Итак, видя, что он вполне уж смирился с мыслию о смерти, и не впадая в рассуждения о справедливости или несправедливости оной, ибо я был послан туда, дабы приготовить его к последнему пути, я сказал ему, что смерть, ожидающая его, воистину будет ему утешением и будет она наилучшей и для тела его, и для чести, не говоря уже о душе, поскольку суждено ей быть столь быстрой и тайной и столь способствующей спасению души, что позавидовали бы ему те, кому уготовано судьбой умереть от долгой болезни, пройдя сквозь всю боль и слабость телесную, что несет с собой подобное промедление, а после и через утрату здравого рассудка, каковая приходит обыкновенно после долгой болезни и — о! — бывает великой помехой в общении с Господом и даже со служителями Господа, столь необходимом в сии минуты. После стал я повествовать о Страстях Христовых, о поругании и оскорблении Его и даже измыслил новые Его муки, в чем, быть может, я и переусердствовал, ибо в какой-то миг почудилось мне, будто заметил я во взгляде его насмешку и даже, осмелюсь предположить, будто улыбнулся он сквозь пальцы рук, коими закрывал он лик свой, подобный лику орла или угря, с очами черными и пронзительными. Хотя навряд ли это было так, скорее сие лишь плод моего воображения, ибо, внимая моим наставлениям, много раз повторил он Domine transeat a me calix, а я внушал ему, чтобы он следовал далее и говорил non quod ego volo sed quod tu vis, non mea sed tua fiat voluntas Отче! о, если бы Ты благоволил пронести чашу сию мимо Меня! Впрочем, не Моя воля, но Твоя да будет (лат.). (Лк. 22: 42.)
. * * * Солнце, безжалостно бившее ему в спину, стало окончательно нестерпимым. Он встал. Прошелся по кафе и почувствовал еще большее возбуждение; письмо казалось абсолютно достоверным и потрясало до глубины души. Не низость ли это — описывать муки человека на пороге смерти? Он не мог понять интереса кого бы то ни было к последним часам жизни себе подобного, и к этому неприятию примешивалось желание узнать, может ли такое солнце действительно сводить людей с ума.Писатель положил письмо в карман, предварительно тщательно сложив его, и попрощался с окружавшими его людьми. Он направился в сторону кампуса и, засунув большой палец в задний карман брюк, ощутил толстую пачку листов письма. Он ускорил шаг и подошел к платанам, тень которых манила его, призывая сесть под ними, прислонившись к стволу, и продолжить чтение письма.Он не появился во время обеда, никто не знал, где он, и никто не обсуждал его странное поведение в кафе. Ему дали письмо, он взял его и ушел сразу после занятий. И говорить больше не о чем. Ушел, и все.Мирей нашла его, когда пылающее красное солнце уже медленно клонилось к закату. Он по-прежнему сидел прислонившись к платану, укрывшись в тени, его руки безвольно покоились на траве, а письмо недвижно лежало в раскрытой ладони и не улетело лишь благодаря удивительному чуду безветренных дней, предвечерних часов, ошеломленно застывших перед собственной тишиной, так его изумлявшей. «Ни малейшего дуновения, ни даже самого легкого ветерка, который бы так порадовал душу», — непривычно часто повторял про себя писатель.Мирей подошла к нему, опустилась на колени и поцеловала его в горячий потный лоб, изрезанный морщинами. Профессор открыл глаза и сказал ей, произнося слова очень медленно:— Знаешь что, Мирей? Мы мечтаем о городах, в которых мы никогда не жили, городах, на землю которых никогда не ступала наша нога, и мы бродим по их улицам, зная, что ждет нас за поворотом. В городе, которым я грежу и на землю которого я никогда не ступал, площади вымощены камнем, а по ступеням его величественных лестниц сбегают с головокружительной быстротой дети. У подножия лестниц бьют источники, огороженные решетками, а подле водных струй стоят чистые прозрачные стаканы, из которых никто не пьет, ведь они так прозрачны! Никто не хочет запачкать их, оставив на них следы пальцев, влажных горячих губ, дыхания. И чередой проходят дни, и пробегают дети, а стаканы остаются нетронутыми. Я вновь и вновь возвращаюсь в город моих грез, и я знаю: когда-нибудь я войду в город, удивительно на него похожий, возможно в тот самый город, и испью из его источника, чтобы посмотреть, смогу ли я не запачкать стакан.Мирен положила руку на его взъерошенные волосы и пригладила их длинными сильными и нежными пальцами. Он притянул ее к себе, усаживая рядом, и нежно поцеловал долгим поцелуем.— Пошли, — сказал он ей.Мирей посмотрела на него и, поцеловав его в кончик носа, встала на ноги и ответила, протягивая ему руку, чтобы помочь подняться:— Когда захочешь.Он взял ее за руку и легко поднялся.— Не «когда», а куда.— Не понимаю.— Пойдем отсюда. Пойдем куда-нибудь подальше отсюда, я не в силах переносить столько света, столько солнца, столько сияния. * * * В Компостеле свет не имеет решающего значения, он не связан с торжественной гармонией очертаний, спокойствием тихих улочек, общей соразмерностью городского ансамбля. Воздух в Компостеле не важен сам по себе; им все заполнено, как в любом другом месте, но сам по себе он мало что значит; поэтому свет, приходящий обычно с ветром, появляется и исчезает, так и не обретая значительности. Ветер дует с бескрайнего океана, его чрево наполнено влагой, свет тоже обременен этой влагой, он несет свое бремя издалека, хотя мог бы обрести его на чудных бесконечных прибрежных просторах Лансады; возможно, свет — это кобылица, оседланная ветром, летящая галопом во времени, хотя мы и не подозреваем об этом.Итак, свет обременен влагой, он несет ее от океанских просторов и опускает на камни города. Самое главное в Компостеле — камни. Если они теплые, они дарят свое тепло свету, и влага испаряется. И тогда, если посмотришь в небо, оно покажется тебе чистым, но ты хорошо знаешь, что там, наверху, существует некая прозрачность, которая пропускает сквозь себя и фильтрует не только тот свет, что поднимается кверху, но и тот, что опускается вниз. И все это благодаря теплу, источаемому камнями.Если же камни холодны, то влажное бремя света ложится на них, и они становятся более светлыми, не столь серыми. Но если они мокрые, если камни мокрые, тогда — о! тогда ветер попадает к ним в плен, и свет разрешается от бремени прямо там, на этих камнях, и они начинают сиять таким удивительным блеском, что трудно понять: плачут они или смеются.Самое главное в Компостеле — первозданный камень, который покоряет всех; именно он ловит свет, обманув его, запутав в лабиринте улочек, переходящих в горные тропы, на перепутье которых и возник этот город, приняв постепенно жилой вид и превратившись наконец в каменный лес, в котором не только отдыхают ветер и свет, но и начинает останавливаться само время.Все это прекрасно знает наш Приглашенный Профессор, который сидит сейчас в кресле, предаваясь грезам. Он пытался объяснить это Мирей тогда, в томительный предвечерний час, когда он грезил о городах и ему так досаждало солнце. «Сантьяго возник из камня, — сказал он ей тогда, — это побеги камня, постепенно они стали расти, подниматься и приобрели в конце концов свою сегодняшнюю форму, которую ты, вне всякого сомнения, когда-нибудь увидишь». Возможно, она ничего в этом не понимала, но он настойчиво продолжал говорить, а день, клонившийся к вечеру, был настоящим чудом, и свет свободно разливался по крышам Экса — что в Компостеле было бы совершенно невозможно. «Послушай, постарайся понять, это ведь как грибы, они появляются и исчезают, они приходят и уходят вместе со светом, но при этом необходимо, чтобы ветер принес с собой благотворную влагу, живительную влагу, которая повсюду проникает и все оплодотворяет. В моей стране верят в то, что на морских берегах на краю земли кобылицы могут забеременеть от ветра, отчего рождаются жеребцы, дети ветра, на которых можно скакать с безумной скоростью в никуда. И мы там все большие мастера нестись галопом в никуда, и, возможно, это и есть грезы: бесконечный бег в никуда, не зная границ, на жеребце, родившемся от отца-ветра и матери — океанской пучины. Ты этого не понимаешь, но это так; и так же верно, как то, что Сантьяго-де-Компостела вырос из земли, превратившись в каменный лес. Послушай, постарайся это понять; присоединяйся к этому бегу, скачи в Альярис и спроси о замке. Тебе скажут: „Вот он“ — и ты увидишь, что люди говорят о нем, поднимаются к нему и, глядя оттуда на прекрасную широкую долину, по которой течет Арнойа, пытаются угадать, какого цвета будет сегодня закат перед наступлением ночи и будет ли сегодня вечерний перезвон колоколов Сантьяго нежнее, чем обычно. Но ведь замка-то нет, хотя все наперебой будут клясться тебе, что он есть, что он там, и сочтут тебя сумасшедшей, если ты вздумаешь утверждать обратное. Он был когда-то здесь, это верно. Он возник на берегу Арнойи, на вершине холма, который торчит теперь голым обрубком; но постепенно замок стал разрушаться, разваливаться, а его камни понемногу перекочевали на улицы, которые теперь ими вымощены. Представь себе: на этом голом обрубке, где людям кажется, что они видят замок, где люди видят замок, которого нет, но который, стало быть, есть, когда-то из земли возник камень; он рос, рос и в конце концов стал обитаемым. Затем он развалился и, словно плащом, покрыл своими обломками улицы. Вот и Компостела уже начинает превращаться в грезу, как замок Альяриса. Превосходная греза, возникшая на живописном горном склоне, где она покоится и сейчас, скрывшись за дождем и туманом, спрятавшись от глаз тех, кто не привык нестись галопом в мечтах».Мирей молча, спокойно смотрела на него. Теперь, сидя в своем кресле в Компостеле, пожилой Профессор вспоминает ее взгляд, а также тот пронзительный свет, что обрамлял этот взгляд, сам весь пронизанный светом. Взгляд Мирей как бы вобрал в себя весь свет Прованса, и, возможно, поэтому Профессора так волновало теперь воспоминание о нем, о его необыкновенной прозрачности.В тот предвечерний час они с Мирей удрали от всех и пошли на улицу Грифона, чтобы укрыться от света в сумраке дома, за жалюзи, которые приглушали его яркость своими деревянными рейками, расположенными параллельно и с небольшим наклоном, так чтобы постоянно царил полумрак в этих комнатах с высокими потолками и каминами, где можно было зажарить барашка, поворачивая его на железном пруте, приспособленном специально для этих целей. Там, в умиротворении спокойного, укрощенного света, который уже не разливался свободно по крышам, а, плененный, томился в агонии с утра до позднего вечера и наконец умирал, Приглашенный Профессор обычно подвергал себя добровольному заключению, ничем особенно не занимаясь, просто прячась от света, сводившего его с ума. Он ложился на кровать и мог лежать так часами, пока кто-нибудь не приходил вызволить его из этого заточения; и, если к тому времени уже наступали сумерки, он бывал рад избавлению; если же свет по-прежнему был пронзительным и агрессивным, он принимал приглашение покорно, без энтузиазма.С тех пор как он приехал сюда, впервые случилось так, что он спасался бегством не в одиночестве, и он радостно побежал по Форум-де-Кардер к своему дому, держа Мирей за руку, казавшуюся такой маленькой в его руке, чувствуя на себе взгляды алжирцев, сидевших на террасах кафе, расположенных вокруг площади, в выжидательных позах; в них, скрытая за внешним спокойствием и, быть может, в нем черпавшая свою силу, угадывалась агрессивность, которую обычно вызывают страсть и эмоциональность, когда они оказываются доминантой натуры. Выходцы из долины Миньо, португальцы с севера или галисийцы с юга, тоже сидели в кафе, убивая время; царила полная безмятежность, и ничто не предвещало, что очень скоро алжирские вечера в Эксе взорвутся стычками и огласятся пронзительным криком, и лица этих людей исказятся в безудержной ярости, и на некоторых — немногих — появится даже выражение бесстрашия, а разнузданная фиглярская жестикуляция будет сопровождаться хриплыми гортанными выкриками, когда голос рвется не из груди, а возникает в горле, где тут же и погибает.Он объяснил ей это, когда они пришли домой. Приглашенный Профессор знал, что такое насилие, он даже применял его сам; но это был другой род насилия, насилие не столь невоздержанное, не столь показное, как это свойственно средиземноморским народам. Он ощущал беспокойство, так бывало всегда, когда он проходил по району Форум-де-Кардер, в одной части которого жили студенты, а в другой — алжирцы; здесь могли произойти нежелательные встречи, ожидание которых приводило его в нервное, возбужденное состояние и даже внушало страх. Сегодня он пересек Форум-де-Кардер, зная, что за ним наблюдают, и зная также, что от руки Мирей он получает мужество, которого ему недоставало, что он зависит от нее и в случае необходимости ее присутствие сделает его сильным. Он шел, испытывая страх, страх, что кто-нибудь начнет приставать к девушке и ему придется дать отпор оскорблению, грубости, возможно, попытке дать волю рукам со стороны кого-нибудь из этих невеселых переселенцев, смотревших на них как на еще одну составляющую этого дня и того одиночества, что их окружало. Эти люди не проявляли по отношению к ним ни гнева, ни ненависти, ни любви, но наш старый Профессор не знал этого. В том, что было безразличием, он видел презрение, а в неподвижности взгляда и внешней лености тел — напряженное затишье, предшествующее прыжку кошки. Поэтому он подошел к дому, рассуждая о насилии в литературе.— Завтра, Мирей, я буду говорить о сексе и о насилии в литературе моего народа. В ней есть не только лиризм, не только юмор и ирония, но и насилие: не такое насилие, как ваше, высокопарное и мифическое, а иное, магическое и спокойное, более жестокое и, несомненно, ужасное — ведь мстят не сразу, а на холодную голову.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38
. * * * Солнце, безжалостно бившее ему в спину, стало окончательно нестерпимым. Он встал. Прошелся по кафе и почувствовал еще большее возбуждение; письмо казалось абсолютно достоверным и потрясало до глубины души. Не низость ли это — описывать муки человека на пороге смерти? Он не мог понять интереса кого бы то ни было к последним часам жизни себе подобного, и к этому неприятию примешивалось желание узнать, может ли такое солнце действительно сводить людей с ума.Писатель положил письмо в карман, предварительно тщательно сложив его, и попрощался с окружавшими его людьми. Он направился в сторону кампуса и, засунув большой палец в задний карман брюк, ощутил толстую пачку листов письма. Он ускорил шаг и подошел к платанам, тень которых манила его, призывая сесть под ними, прислонившись к стволу, и продолжить чтение письма.Он не появился во время обеда, никто не знал, где он, и никто не обсуждал его странное поведение в кафе. Ему дали письмо, он взял его и ушел сразу после занятий. И говорить больше не о чем. Ушел, и все.Мирей нашла его, когда пылающее красное солнце уже медленно клонилось к закату. Он по-прежнему сидел прислонившись к платану, укрывшись в тени, его руки безвольно покоились на траве, а письмо недвижно лежало в раскрытой ладони и не улетело лишь благодаря удивительному чуду безветренных дней, предвечерних часов, ошеломленно застывших перед собственной тишиной, так его изумлявшей. «Ни малейшего дуновения, ни даже самого легкого ветерка, который бы так порадовал душу», — непривычно часто повторял про себя писатель.Мирей подошла к нему, опустилась на колени и поцеловала его в горячий потный лоб, изрезанный морщинами. Профессор открыл глаза и сказал ей, произнося слова очень медленно:— Знаешь что, Мирей? Мы мечтаем о городах, в которых мы никогда не жили, городах, на землю которых никогда не ступала наша нога, и мы бродим по их улицам, зная, что ждет нас за поворотом. В городе, которым я грежу и на землю которого я никогда не ступал, площади вымощены камнем, а по ступеням его величественных лестниц сбегают с головокружительной быстротой дети. У подножия лестниц бьют источники, огороженные решетками, а подле водных струй стоят чистые прозрачные стаканы, из которых никто не пьет, ведь они так прозрачны! Никто не хочет запачкать их, оставив на них следы пальцев, влажных горячих губ, дыхания. И чередой проходят дни, и пробегают дети, а стаканы остаются нетронутыми. Я вновь и вновь возвращаюсь в город моих грез, и я знаю: когда-нибудь я войду в город, удивительно на него похожий, возможно в тот самый город, и испью из его источника, чтобы посмотреть, смогу ли я не запачкать стакан.Мирен положила руку на его взъерошенные волосы и пригладила их длинными сильными и нежными пальцами. Он притянул ее к себе, усаживая рядом, и нежно поцеловал долгим поцелуем.— Пошли, — сказал он ей.Мирей посмотрела на него и, поцеловав его в кончик носа, встала на ноги и ответила, протягивая ему руку, чтобы помочь подняться:— Когда захочешь.Он взял ее за руку и легко поднялся.— Не «когда», а куда.— Не понимаю.— Пойдем отсюда. Пойдем куда-нибудь подальше отсюда, я не в силах переносить столько света, столько солнца, столько сияния. * * * В Компостеле свет не имеет решающего значения, он не связан с торжественной гармонией очертаний, спокойствием тихих улочек, общей соразмерностью городского ансамбля. Воздух в Компостеле не важен сам по себе; им все заполнено, как в любом другом месте, но сам по себе он мало что значит; поэтому свет, приходящий обычно с ветром, появляется и исчезает, так и не обретая значительности. Ветер дует с бескрайнего океана, его чрево наполнено влагой, свет тоже обременен этой влагой, он несет свое бремя издалека, хотя мог бы обрести его на чудных бесконечных прибрежных просторах Лансады; возможно, свет — это кобылица, оседланная ветром, летящая галопом во времени, хотя мы и не подозреваем об этом.Итак, свет обременен влагой, он несет ее от океанских просторов и опускает на камни города. Самое главное в Компостеле — камни. Если они теплые, они дарят свое тепло свету, и влага испаряется. И тогда, если посмотришь в небо, оно покажется тебе чистым, но ты хорошо знаешь, что там, наверху, существует некая прозрачность, которая пропускает сквозь себя и фильтрует не только тот свет, что поднимается кверху, но и тот, что опускается вниз. И все это благодаря теплу, источаемому камнями.Если же камни холодны, то влажное бремя света ложится на них, и они становятся более светлыми, не столь серыми. Но если они мокрые, если камни мокрые, тогда — о! тогда ветер попадает к ним в плен, и свет разрешается от бремени прямо там, на этих камнях, и они начинают сиять таким удивительным блеском, что трудно понять: плачут они или смеются.Самое главное в Компостеле — первозданный камень, который покоряет всех; именно он ловит свет, обманув его, запутав в лабиринте улочек, переходящих в горные тропы, на перепутье которых и возник этот город, приняв постепенно жилой вид и превратившись наконец в каменный лес, в котором не только отдыхают ветер и свет, но и начинает останавливаться само время.Все это прекрасно знает наш Приглашенный Профессор, который сидит сейчас в кресле, предаваясь грезам. Он пытался объяснить это Мирей тогда, в томительный предвечерний час, когда он грезил о городах и ему так досаждало солнце. «Сантьяго возник из камня, — сказал он ей тогда, — это побеги камня, постепенно они стали расти, подниматься и приобрели в конце концов свою сегодняшнюю форму, которую ты, вне всякого сомнения, когда-нибудь увидишь». Возможно, она ничего в этом не понимала, но он настойчиво продолжал говорить, а день, клонившийся к вечеру, был настоящим чудом, и свет свободно разливался по крышам Экса — что в Компостеле было бы совершенно невозможно. «Послушай, постарайся понять, это ведь как грибы, они появляются и исчезают, они приходят и уходят вместе со светом, но при этом необходимо, чтобы ветер принес с собой благотворную влагу, живительную влагу, которая повсюду проникает и все оплодотворяет. В моей стране верят в то, что на морских берегах на краю земли кобылицы могут забеременеть от ветра, отчего рождаются жеребцы, дети ветра, на которых можно скакать с безумной скоростью в никуда. И мы там все большие мастера нестись галопом в никуда, и, возможно, это и есть грезы: бесконечный бег в никуда, не зная границ, на жеребце, родившемся от отца-ветра и матери — океанской пучины. Ты этого не понимаешь, но это так; и так же верно, как то, что Сантьяго-де-Компостела вырос из земли, превратившись в каменный лес. Послушай, постарайся это понять; присоединяйся к этому бегу, скачи в Альярис и спроси о замке. Тебе скажут: „Вот он“ — и ты увидишь, что люди говорят о нем, поднимаются к нему и, глядя оттуда на прекрасную широкую долину, по которой течет Арнойа, пытаются угадать, какого цвета будет сегодня закат перед наступлением ночи и будет ли сегодня вечерний перезвон колоколов Сантьяго нежнее, чем обычно. Но ведь замка-то нет, хотя все наперебой будут клясться тебе, что он есть, что он там, и сочтут тебя сумасшедшей, если ты вздумаешь утверждать обратное. Он был когда-то здесь, это верно. Он возник на берегу Арнойи, на вершине холма, который торчит теперь голым обрубком; но постепенно замок стал разрушаться, разваливаться, а его камни понемногу перекочевали на улицы, которые теперь ими вымощены. Представь себе: на этом голом обрубке, где людям кажется, что они видят замок, где люди видят замок, которого нет, но который, стало быть, есть, когда-то из земли возник камень; он рос, рос и в конце концов стал обитаемым. Затем он развалился и, словно плащом, покрыл своими обломками улицы. Вот и Компостела уже начинает превращаться в грезу, как замок Альяриса. Превосходная греза, возникшая на живописном горном склоне, где она покоится и сейчас, скрывшись за дождем и туманом, спрятавшись от глаз тех, кто не привык нестись галопом в мечтах».Мирей молча, спокойно смотрела на него. Теперь, сидя в своем кресле в Компостеле, пожилой Профессор вспоминает ее взгляд, а также тот пронзительный свет, что обрамлял этот взгляд, сам весь пронизанный светом. Взгляд Мирей как бы вобрал в себя весь свет Прованса, и, возможно, поэтому Профессора так волновало теперь воспоминание о нем, о его необыкновенной прозрачности.В тот предвечерний час они с Мирей удрали от всех и пошли на улицу Грифона, чтобы укрыться от света в сумраке дома, за жалюзи, которые приглушали его яркость своими деревянными рейками, расположенными параллельно и с небольшим наклоном, так чтобы постоянно царил полумрак в этих комнатах с высокими потолками и каминами, где можно было зажарить барашка, поворачивая его на железном пруте, приспособленном специально для этих целей. Там, в умиротворении спокойного, укрощенного света, который уже не разливался свободно по крышам, а, плененный, томился в агонии с утра до позднего вечера и наконец умирал, Приглашенный Профессор обычно подвергал себя добровольному заключению, ничем особенно не занимаясь, просто прячась от света, сводившего его с ума. Он ложился на кровать и мог лежать так часами, пока кто-нибудь не приходил вызволить его из этого заточения; и, если к тому времени уже наступали сумерки, он бывал рад избавлению; если же свет по-прежнему был пронзительным и агрессивным, он принимал приглашение покорно, без энтузиазма.С тех пор как он приехал сюда, впервые случилось так, что он спасался бегством не в одиночестве, и он радостно побежал по Форум-де-Кардер к своему дому, держа Мирей за руку, казавшуюся такой маленькой в его руке, чувствуя на себе взгляды алжирцев, сидевших на террасах кафе, расположенных вокруг площади, в выжидательных позах; в них, скрытая за внешним спокойствием и, быть может, в нем черпавшая свою силу, угадывалась агрессивность, которую обычно вызывают страсть и эмоциональность, когда они оказываются доминантой натуры. Выходцы из долины Миньо, португальцы с севера или галисийцы с юга, тоже сидели в кафе, убивая время; царила полная безмятежность, и ничто не предвещало, что очень скоро алжирские вечера в Эксе взорвутся стычками и огласятся пронзительным криком, и лица этих людей исказятся в безудержной ярости, и на некоторых — немногих — появится даже выражение бесстрашия, а разнузданная фиглярская жестикуляция будет сопровождаться хриплыми гортанными выкриками, когда голос рвется не из груди, а возникает в горле, где тут же и погибает.Он объяснил ей это, когда они пришли домой. Приглашенный Профессор знал, что такое насилие, он даже применял его сам; но это был другой род насилия, насилие не столь невоздержанное, не столь показное, как это свойственно средиземноморским народам. Он ощущал беспокойство, так бывало всегда, когда он проходил по району Форум-де-Кардер, в одной части которого жили студенты, а в другой — алжирцы; здесь могли произойти нежелательные встречи, ожидание которых приводило его в нервное, возбужденное состояние и даже внушало страх. Сегодня он пересек Форум-де-Кардер, зная, что за ним наблюдают, и зная также, что от руки Мирей он получает мужество, которого ему недоставало, что он зависит от нее и в случае необходимости ее присутствие сделает его сильным. Он шел, испытывая страх, страх, что кто-нибудь начнет приставать к девушке и ему придется дать отпор оскорблению, грубости, возможно, попытке дать волю рукам со стороны кого-нибудь из этих невеселых переселенцев, смотревших на них как на еще одну составляющую этого дня и того одиночества, что их окружало. Эти люди не проявляли по отношению к ним ни гнева, ни ненависти, ни любви, но наш старый Профессор не знал этого. В том, что было безразличием, он видел презрение, а в неподвижности взгляда и внешней лености тел — напряженное затишье, предшествующее прыжку кошки. Поэтому он подошел к дому, рассуждая о насилии в литературе.— Завтра, Мирей, я буду говорить о сексе и о насилии в литературе моего народа. В ней есть не только лиризм, не только юмор и ирония, но и насилие: не такое насилие, как ваше, высокопарное и мифическое, а иное, магическое и спокойное, более жестокое и, несомненно, ужасное — ведь мстят не сразу, а на холодную голову.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38