https://wodolei.ru/catalog/mebel/shkaf-pod-rakovinu/
потом «тихий час»; а там, глядишь, недолго и до Катиного возвращения. Стенка желтого запеканочного цвета стала для Петровича предметом неторопливого изучения. Наплывы масляной краски питали фантазию: в них он угадывал то речные волны, то облака, то даже чьи-то лица с нехваткой, правда, некоторых частей. Стена сохраняла на себе памятки, оставленные в разное время его предшественниками: царапины, лунки, взрытые в штукатурке нестрижеными детскими ногтями, а также многочисленные носовые «козы», отертые былыми страдальцами. Вступивший в их скорбное заочное братство Петрович тоже захотел как-то увековечить себя на этой стене. Сунув палец в уже начатую кем-то ямку, он обнаружил неожиданную податливость штукатурки, состоявшей будто бы из одного песка. С интересом он продолжил раскопки и не заметил, как расчесал в стене большущую дыру размером с его кулак. К несчастью, не заметил он и приближения Татьяны Ивановны…
— Прекра-асно! — прошипела воспитательница. — Вот мы чем занимаемся.
Очки ее сверкали ненавистью, но все, что могла сделать для Петровича в рамках садовского устава, — это продлить ему срок «отстоя» до прихода родителей.
— А будешь еще ковырять стену, — кривясь, добавила она, — завяжу руки.
Петрович взглянул светло, будто задумчиво:
— Не завяжете, — ответил он спокойно.
Что ж, он и «тихий час» с большим удовольствием провел бы в обществе желтой стенки. Но Татьяна Ивановна знала, знала, что нет для него горшей муки, чем это лежание в раскладной садовской койке. Так уж устроен был его организм: Петрович иногда испытывал сильные приступы сонливости под гвалт резвящихся садовцев, но и он же терзался бессонницей, когда они, умиротворенно сопя, пускали слюни на подушки. Тут уж ничем себя не развлечешь, кроме как разглядыванием собственных рук и устройством из пальцев подобия кукольного театра. Но и это пресекалось бдительной Татьяной Ивановной. Запрещалось лежать на спине, на левом боку, с руками под одеялом, с открытыми глазами… Неужели, — думал Петрович, — она сама спит только на правом боку? Не может быть — тогда она давно бы уже превратилась в камбалу.
Он не умел считать время. Он вообще не верил, что время можно измерить при помощи часов. Часы — механизм; это только кажется, что они то грустят, то усмехаются, так и эдак разводя усы. На самом деле они просто тупо вращают свои стрелки с постоянной скоростью. И вообще, разве время идет с постоянной скоростью? Может быть, для кого-то, но не для Петровича. Час, что они с Петей катались по реке на крылатом «Метеоре», и час, проведенный в садовской койке, различались, как миг и вечность. «Время — деньги!» — сказал как-то Генрих (он любил это выражение), а Ирина добавила со вздохом: жаль, мол, что ни того, ни другого нам не отпущено вдоволь. Это она намекала на свою старость. Милая Ирина; чем-чем, а временем Петрович поделился бы с тобой с удовольствием.
Размышления свои он продолжил после полдника все в том же углу. Группа гуляла без него, а присматривать за наказанным Татьяна Ивановна поручила няне, Степаниде Гавриловне, бабке, не имевшей педагогического образования, но тоже от души ненавидевшей своих подопечных, притом не выборочно, как воспитательница, а всех подряд. Наказанный Петрович был для нее подарком судьбы: ежеминутно она взбадривала его криком, велела стоять прямо, держа руки по швам. Няня грозилась, злобно ворча, все рассказать его «папке с мамкой» про шишку Байран и про испорченную стену.
— А как денежки с них сдёрут, — мстительно приговаривала она, — так они с тебя шкуру спустят, попомни!
Петрович не боялся за свою «шкуру», но сердце его непроизвольно сжималось от тоски, и от тоски же, вероятно, в животе тоже что-то ёкало, урчало и толчками подвигалось ниже и ниже. Наконец, ощутив явственную потребность, он пробормотал:
— Хочу в туалет.
— Чаво? — Степанида вскинула мохнатые брови.
— Хочу в туалет, — повторил Петрович.
— В туале-ет? — насмешливо переспросила бабка. — Стой так! Никаких тебе туалетов. Ишь, хитрец!
Он пробовал помочь своему заду, сжав ягодицы руками, но тщетно. Петрович не в силах был удержать то, что так требовательно рвалось из него. Он почувствовал в штанах своих тепло, и сейчас же предательский запах обдал его восходящей волной. Запах заполнил угол и стал потихоньку расходиться по палате, достигнув наконец Степанидиного носа. Она подошла ближе:
— Фу-у! — бабка скривилась брезгливо и презрительно. — Ах ты застранец! Ну так и стой теперь в гомне — пущай мать тебя отмывает.
Так он и стоял, пока не явилась, увы, далеко не в первых родительских рядах, Катя, усталая и поблекшая после трудового дня. Петрович видел, как бледнеет она, слушая обстоятельный Татьяны Ивановнин рассказ о его злодеяниях.
— И к тому же… — воспитательница выразительно потянула носом, — вы чувствуете?
— Чувствую, — глухо отозвалась Катя, и румянец ненадолго вернулся на ее лицо.
— Может быть, пройдете в туалет? — предложила с ухмылкой Татьяна Ивановна.
— Нет, — ответила Катя, — только не здесь.
Они вышли на улицу. Катя была печальна.
— Куда же мы теперь? Ведь в троллейбус с тобой нельзя… а, Петрович?
Он помотал головой: нельзя.
— Придумала! — Она встрепенулась. — Пошли на Волгу.
И они, избегая людных улиц, отправились к реке — туда, где заводские задворки должны были скрыть небольшое и в общем-то нестрашное гигиеническое мероприятие. Это незапланированное путешествие позволило обоим вернуть до некоторой степени душевное равновесие, хотя местность, выбранная ими, не радовала глаз. Минуя обширную свалку какого-то ржавевшего железа, Петрович даже вспомнил Генрихово выражение:
— Бесхозяйственность!
Катя, молчавшая до этой минуты, усмехнулась:
— А по-моему, дружок, бесхозяйственность у тебя в штанишках. Вот где бесхозяйственность…
Дело было сделано быстро и без ненужных свидетелей. Великая река смыла и унесла маленький грех маленького человека.
Они с Катей вернулись домой утомленные, потому что у обоих был тяжелый день. Но события, притом весьма неожиданные, Петровича еще ожидали. Сначала шушукались женщины, потом к ним подключился пришедший с работы Петя. Все поглядывали в окно. И только когда Генрих, важным циркульным шагом прошествовав через двор, увенчал собой семейный пейзаж, в большой комнате состоялся пленум. Через полчаса в детскую заглянула Катя:
— Идем, — сказала она Петровичу.
— Куда?
— Идем, идем… Генрих зовет, — и улыбнулась.
В большой комнате взволнованный Петя ходил туда-сюда. Ирина трогала его за плечо, пытаясь успокоить. Генрих сидел прямой на диване и внушительно договаривал:
— …никуда ты не пойдешь, и не унижай себя скандалом, Петр. Мы все уже решили.
— Ты решил.
— Хорошо… я решил.
Петрович слушал, не понимая, но чувствуя, что происходит что-то важное. Генрих умолк и некоторое время внимательно смотрел на внука.
— Что, Петрович, — молвил он вдруг со странной, не идущей ему нежностью, — говорят, плохо тебе в детсаду?
Все уставились на Петровича, а он, мрачно нахмурясь, молчал. Он-то молчал, но две самовольные большие слезины набухли в светлых глазах, повисели немного и, скатившись по щекам, упали и канули в ворсе фамильного ковра.
— Конец, — сказал Генрих, и голос его стал привычным, командным. — Больше ты туда не пойдешь. Завтра Ирина возьмет за свой счет, а потом мы что-нибудь придумаем… Только смотри, — он усмехнулся, — в моих ящиках не рыться.
Петрович не мог даже по-настоящему обрадоваться, так он был потрясен. Выходило, что весь большой и налаженный состав их семейной жизни во главе с локомотивом Генрихом менял свое расписание ради него, самого малого из своих пассажиров. Ого! Теперь не для него по утрам будет скрежетать ненавистный гимн… Впрочем, насчет гимна он заблуждался.
Позже этим вечером, когда выкупанный до телесного скрипа Петрович уложен был в свою кровать и, сладостно дрожащий, укрыт, подобно озимой травке, медленно опустившейся огромной простыней; когда легкий зуд у переносицы предвещал уже скорый сон, в детскую пришел Петя, чтобы пожелать ему спокойной ночи. Он уже протянул руку к выключателю, как вдруг, обернувшись, лукаво улыбнулся:
— А что, Петрович, сдается мне, сегодня ты счастливо обделался?
И, не дождавшись ответа, погасил свет.
У железной дороги
Дни чем дальше, тем больше уступали ночам в их извечном противостоянии. Ирина объяснила Петровичу, что так всегда бывает осенью: год стареет, и дни его укорачиваются так же примерно, как у стареющего человека — это она знала по себе. Все это были проделки времени, к которым Петрович старался привыкнуть.
Человек вообще ко всему может привыкнуть, кроме чулок и рисовой каши. Ирина, например, довольно быстро освоилась на пенсии. Сначала она казалась растерянной, но скоро пришла в себя: составила новый план жизни и вернула себе ясность духа. Домашним она объявила, что займется своими ногами, ну и, конечно, Петровичем. Неизвестно, что Ирина делала с ногами, похоже, только гладила их и парила в тазике, зато Петрович сполна вкусил ее забот. Ирина, не будь она Генрихова жена, печатными буквами составила ему на листочке полный распорядок дня — не только одного, но и всех последующих. Однако, не полагаясь на Петровичеву исполнительность, она сама методично и неуклонно направляла все его действия, сверяясь с собственными параграфами, словно они были ниспосланы свыше. Поначалу Петрович пришел в отчаяние: даже в саду у него случались передышки, а тут никаких. Подъем, гимнастика, умывание, еда, чтение, прогулка, еда, сон, прогулка, арифметика, «др. занятия» (по Ирининому усмотрению) — и так навсегда, присно и вовеки. Вечером ему полагалось сесть на колени к Кате или Пете и отчитаться в том, как провел он истекший день: что делал, что читал, да слушался ли Ирину.
Но постепенно Петрович научился сам понемногу управлять процессом своего воспитания. Оказалось, что с расписанием тоже можно бороться — при помощи хитрости и тонкого знания человеческой натуры. От гимнастики легко было увильнуть, сославшись на нездоровье, — Ирина была простодушна и доверчива. Чтение? Чтение тоже могло быть необременительным занятием. Надо было только открыть книжку, сесть у окна, откуда был хороший вид, и… Когда истекло время, отпущенное Ириной на «Красную Шапочку» (достаточное, чтобы проштудировать «Войну и мир»), она попросила его пересказать содержание. И Петрович без смущения поведал ей такую занятную историю. Шапочка, заблудившись в лесу, встретила Серого Волка; они подружились, и Волк помог ей добраться до города, где они поженились и стали жить у бабушки. Бабушка была немолода, у нее болели ноги, но она делала гимнастику и потому не умирала. Здесь Петрович задумался.
— Это все? — спросила Ирина.
Нет, — как оказалось, потом у Красной Шапочки вырос живот, и она родила малыша.
— От волка, что ли? — Ирина округлила глаза.
Тут удивился Петрович:
— Почему от волка? Просто родила.
Но самым надежным способом пустить под откос дневной распорядок было превратить утреннюю прогулку в настоящее путешествие. Очень уж не любил Петрович копошиться во дворе — лепить дурацкие «куличи» из песка, вращаться до одури на ржавой скрипучей карусельке или слушать с Ириной старушечьи сплетни на лавочке. Сильнее всего раздражали Петровича большие девочки, игравшие в «дочки-матери» и упорно норовившие его усыновить. И вот однажды он приступил к Ирине с хорошо обдуманным разговором:
— Ирина, — спросил он, — скажи, разве ты уже старушка?
Она, конечно, возмутилась:
— С чего ты взял?
— А тогда почему ты сидишь со старушками на лавочке? Тебе не скучно?
— Ты же знаешь, я сижу из-за тебя.
— Нет, — возразил Петрович, — это я из-за тебя сижу во дворе и играю в песочке.
— Что же делать? — Она была озадачена. — Тебе ведь надо гулять.
Петрович помолчал и вкрадчиво предложил:
— Ирина, ты не старушка, а я уже большой. Давай куда-нибудь с тобой сходим.
Он убедился: главное было выманить ее со двора, а уж выйдя в открытое плаванье, Ирина оказывалась другим и притом очень интересным человеком. Известно, что никакие путешествия невозможны без разговоров. Иногда люди просто гребут языками, как веслами, и это — их способ передвижения. А Петрович с Ириной помогали себе ногами и в результате забредали в такие пределы, где и город-то становился на себя не похож: ник к земле какими-то бесформенными покосившимися халупами и смотрел на странников подозрительными маленькими окнами. Войдя во вкус, парочка могла вообще уехать за город и бродить по степи, ловя насекомых. Конечно, Иринины ноги протестовали против дальних походов, но ведь всегда можно было присесть, а заодно и перекусить захваченным из дому бутербродом. Эти бутерброды, запитые пробковым чаем из термоса, заменяли к великой радости Петровича пропущенный обед, а Иринины непридуманные истории (придумывать она не умела) отлично усваивались на свежем воздухе. Однажды Ирине пришло в голову взять с собой арифметику, чтобы соединить «приятное с полезным», и она даже достала ее на привале, но, открыв учебник и заглянув внутрь, снова захлопнула, будто прочитала что-то неприличное. Только под вечер друзья возвращались домой; носы у обоих лупились, а ноги покрыты были дорожным прахом. Генрих недовольно сопел — ужин приходилось готовить самому. Катя пыталась пощупать Петровичу лоб, а он увертывался и шел на диван к Ирине. Там они вместе, уже молча, полеживали: отдыхали и вспоминали день, прошедший в нарушение распорядка.
Но прогулки становились все короче, потому что короче становились дни. Мухи, залетая в окно, уже не бесновались в комнате, уже не припадали жадно к каждой съедобной крошке, а опускались где придется и подолгу сидели, устало и задумчиво пошевеливая крылышками. Мухи ленились чистить свои тельца и головы и потому выглядели запыленными. Некоторые еще находили в себе силы улететь, но многие прямо на подоконнике переворачивались на спину и начинали умирать. Умирали мухи долго, то вздымая лапки, будто в мольбе, то прижимая их к груди, и по временам издавали обессилевшими крылышками слабый стрекот, словно моторные игрушки, в которых иссякал пружинный завод.
1 2 3 4
— Прекра-асно! — прошипела воспитательница. — Вот мы чем занимаемся.
Очки ее сверкали ненавистью, но все, что могла сделать для Петровича в рамках садовского устава, — это продлить ему срок «отстоя» до прихода родителей.
— А будешь еще ковырять стену, — кривясь, добавила она, — завяжу руки.
Петрович взглянул светло, будто задумчиво:
— Не завяжете, — ответил он спокойно.
Что ж, он и «тихий час» с большим удовольствием провел бы в обществе желтой стенки. Но Татьяна Ивановна знала, знала, что нет для него горшей муки, чем это лежание в раскладной садовской койке. Так уж устроен был его организм: Петрович иногда испытывал сильные приступы сонливости под гвалт резвящихся садовцев, но и он же терзался бессонницей, когда они, умиротворенно сопя, пускали слюни на подушки. Тут уж ничем себя не развлечешь, кроме как разглядыванием собственных рук и устройством из пальцев подобия кукольного театра. Но и это пресекалось бдительной Татьяной Ивановной. Запрещалось лежать на спине, на левом боку, с руками под одеялом, с открытыми глазами… Неужели, — думал Петрович, — она сама спит только на правом боку? Не может быть — тогда она давно бы уже превратилась в камбалу.
Он не умел считать время. Он вообще не верил, что время можно измерить при помощи часов. Часы — механизм; это только кажется, что они то грустят, то усмехаются, так и эдак разводя усы. На самом деле они просто тупо вращают свои стрелки с постоянной скоростью. И вообще, разве время идет с постоянной скоростью? Может быть, для кого-то, но не для Петровича. Час, что они с Петей катались по реке на крылатом «Метеоре», и час, проведенный в садовской койке, различались, как миг и вечность. «Время — деньги!» — сказал как-то Генрих (он любил это выражение), а Ирина добавила со вздохом: жаль, мол, что ни того, ни другого нам не отпущено вдоволь. Это она намекала на свою старость. Милая Ирина; чем-чем, а временем Петрович поделился бы с тобой с удовольствием.
Размышления свои он продолжил после полдника все в том же углу. Группа гуляла без него, а присматривать за наказанным Татьяна Ивановна поручила няне, Степаниде Гавриловне, бабке, не имевшей педагогического образования, но тоже от души ненавидевшей своих подопечных, притом не выборочно, как воспитательница, а всех подряд. Наказанный Петрович был для нее подарком судьбы: ежеминутно она взбадривала его криком, велела стоять прямо, держа руки по швам. Няня грозилась, злобно ворча, все рассказать его «папке с мамкой» про шишку Байран и про испорченную стену.
— А как денежки с них сдёрут, — мстительно приговаривала она, — так они с тебя шкуру спустят, попомни!
Петрович не боялся за свою «шкуру», но сердце его непроизвольно сжималось от тоски, и от тоски же, вероятно, в животе тоже что-то ёкало, урчало и толчками подвигалось ниже и ниже. Наконец, ощутив явственную потребность, он пробормотал:
— Хочу в туалет.
— Чаво? — Степанида вскинула мохнатые брови.
— Хочу в туалет, — повторил Петрович.
— В туале-ет? — насмешливо переспросила бабка. — Стой так! Никаких тебе туалетов. Ишь, хитрец!
Он пробовал помочь своему заду, сжав ягодицы руками, но тщетно. Петрович не в силах был удержать то, что так требовательно рвалось из него. Он почувствовал в штанах своих тепло, и сейчас же предательский запах обдал его восходящей волной. Запах заполнил угол и стал потихоньку расходиться по палате, достигнув наконец Степанидиного носа. Она подошла ближе:
— Фу-у! — бабка скривилась брезгливо и презрительно. — Ах ты застранец! Ну так и стой теперь в гомне — пущай мать тебя отмывает.
Так он и стоял, пока не явилась, увы, далеко не в первых родительских рядах, Катя, усталая и поблекшая после трудового дня. Петрович видел, как бледнеет она, слушая обстоятельный Татьяны Ивановнин рассказ о его злодеяниях.
— И к тому же… — воспитательница выразительно потянула носом, — вы чувствуете?
— Чувствую, — глухо отозвалась Катя, и румянец ненадолго вернулся на ее лицо.
— Может быть, пройдете в туалет? — предложила с ухмылкой Татьяна Ивановна.
— Нет, — ответила Катя, — только не здесь.
Они вышли на улицу. Катя была печальна.
— Куда же мы теперь? Ведь в троллейбус с тобой нельзя… а, Петрович?
Он помотал головой: нельзя.
— Придумала! — Она встрепенулась. — Пошли на Волгу.
И они, избегая людных улиц, отправились к реке — туда, где заводские задворки должны были скрыть небольшое и в общем-то нестрашное гигиеническое мероприятие. Это незапланированное путешествие позволило обоим вернуть до некоторой степени душевное равновесие, хотя местность, выбранная ими, не радовала глаз. Минуя обширную свалку какого-то ржавевшего железа, Петрович даже вспомнил Генрихово выражение:
— Бесхозяйственность!
Катя, молчавшая до этой минуты, усмехнулась:
— А по-моему, дружок, бесхозяйственность у тебя в штанишках. Вот где бесхозяйственность…
Дело было сделано быстро и без ненужных свидетелей. Великая река смыла и унесла маленький грех маленького человека.
Они с Катей вернулись домой утомленные, потому что у обоих был тяжелый день. Но события, притом весьма неожиданные, Петровича еще ожидали. Сначала шушукались женщины, потом к ним подключился пришедший с работы Петя. Все поглядывали в окно. И только когда Генрих, важным циркульным шагом прошествовав через двор, увенчал собой семейный пейзаж, в большой комнате состоялся пленум. Через полчаса в детскую заглянула Катя:
— Идем, — сказала она Петровичу.
— Куда?
— Идем, идем… Генрих зовет, — и улыбнулась.
В большой комнате взволнованный Петя ходил туда-сюда. Ирина трогала его за плечо, пытаясь успокоить. Генрих сидел прямой на диване и внушительно договаривал:
— …никуда ты не пойдешь, и не унижай себя скандалом, Петр. Мы все уже решили.
— Ты решил.
— Хорошо… я решил.
Петрович слушал, не понимая, но чувствуя, что происходит что-то важное. Генрих умолк и некоторое время внимательно смотрел на внука.
— Что, Петрович, — молвил он вдруг со странной, не идущей ему нежностью, — говорят, плохо тебе в детсаду?
Все уставились на Петровича, а он, мрачно нахмурясь, молчал. Он-то молчал, но две самовольные большие слезины набухли в светлых глазах, повисели немного и, скатившись по щекам, упали и канули в ворсе фамильного ковра.
— Конец, — сказал Генрих, и голос его стал привычным, командным. — Больше ты туда не пойдешь. Завтра Ирина возьмет за свой счет, а потом мы что-нибудь придумаем… Только смотри, — он усмехнулся, — в моих ящиках не рыться.
Петрович не мог даже по-настоящему обрадоваться, так он был потрясен. Выходило, что весь большой и налаженный состав их семейной жизни во главе с локомотивом Генрихом менял свое расписание ради него, самого малого из своих пассажиров. Ого! Теперь не для него по утрам будет скрежетать ненавистный гимн… Впрочем, насчет гимна он заблуждался.
Позже этим вечером, когда выкупанный до телесного скрипа Петрович уложен был в свою кровать и, сладостно дрожащий, укрыт, подобно озимой травке, медленно опустившейся огромной простыней; когда легкий зуд у переносицы предвещал уже скорый сон, в детскую пришел Петя, чтобы пожелать ему спокойной ночи. Он уже протянул руку к выключателю, как вдруг, обернувшись, лукаво улыбнулся:
— А что, Петрович, сдается мне, сегодня ты счастливо обделался?
И, не дождавшись ответа, погасил свет.
У железной дороги
Дни чем дальше, тем больше уступали ночам в их извечном противостоянии. Ирина объяснила Петровичу, что так всегда бывает осенью: год стареет, и дни его укорачиваются так же примерно, как у стареющего человека — это она знала по себе. Все это были проделки времени, к которым Петрович старался привыкнуть.
Человек вообще ко всему может привыкнуть, кроме чулок и рисовой каши. Ирина, например, довольно быстро освоилась на пенсии. Сначала она казалась растерянной, но скоро пришла в себя: составила новый план жизни и вернула себе ясность духа. Домашним она объявила, что займется своими ногами, ну и, конечно, Петровичем. Неизвестно, что Ирина делала с ногами, похоже, только гладила их и парила в тазике, зато Петрович сполна вкусил ее забот. Ирина, не будь она Генрихова жена, печатными буквами составила ему на листочке полный распорядок дня — не только одного, но и всех последующих. Однако, не полагаясь на Петровичеву исполнительность, она сама методично и неуклонно направляла все его действия, сверяясь с собственными параграфами, словно они были ниспосланы свыше. Поначалу Петрович пришел в отчаяние: даже в саду у него случались передышки, а тут никаких. Подъем, гимнастика, умывание, еда, чтение, прогулка, еда, сон, прогулка, арифметика, «др. занятия» (по Ирининому усмотрению) — и так навсегда, присно и вовеки. Вечером ему полагалось сесть на колени к Кате или Пете и отчитаться в том, как провел он истекший день: что делал, что читал, да слушался ли Ирину.
Но постепенно Петрович научился сам понемногу управлять процессом своего воспитания. Оказалось, что с расписанием тоже можно бороться — при помощи хитрости и тонкого знания человеческой натуры. От гимнастики легко было увильнуть, сославшись на нездоровье, — Ирина была простодушна и доверчива. Чтение? Чтение тоже могло быть необременительным занятием. Надо было только открыть книжку, сесть у окна, откуда был хороший вид, и… Когда истекло время, отпущенное Ириной на «Красную Шапочку» (достаточное, чтобы проштудировать «Войну и мир»), она попросила его пересказать содержание. И Петрович без смущения поведал ей такую занятную историю. Шапочка, заблудившись в лесу, встретила Серого Волка; они подружились, и Волк помог ей добраться до города, где они поженились и стали жить у бабушки. Бабушка была немолода, у нее болели ноги, но она делала гимнастику и потому не умирала. Здесь Петрович задумался.
— Это все? — спросила Ирина.
Нет, — как оказалось, потом у Красной Шапочки вырос живот, и она родила малыша.
— От волка, что ли? — Ирина округлила глаза.
Тут удивился Петрович:
— Почему от волка? Просто родила.
Но самым надежным способом пустить под откос дневной распорядок было превратить утреннюю прогулку в настоящее путешествие. Очень уж не любил Петрович копошиться во дворе — лепить дурацкие «куличи» из песка, вращаться до одури на ржавой скрипучей карусельке или слушать с Ириной старушечьи сплетни на лавочке. Сильнее всего раздражали Петровича большие девочки, игравшие в «дочки-матери» и упорно норовившие его усыновить. И вот однажды он приступил к Ирине с хорошо обдуманным разговором:
— Ирина, — спросил он, — скажи, разве ты уже старушка?
Она, конечно, возмутилась:
— С чего ты взял?
— А тогда почему ты сидишь со старушками на лавочке? Тебе не скучно?
— Ты же знаешь, я сижу из-за тебя.
— Нет, — возразил Петрович, — это я из-за тебя сижу во дворе и играю в песочке.
— Что же делать? — Она была озадачена. — Тебе ведь надо гулять.
Петрович помолчал и вкрадчиво предложил:
— Ирина, ты не старушка, а я уже большой. Давай куда-нибудь с тобой сходим.
Он убедился: главное было выманить ее со двора, а уж выйдя в открытое плаванье, Ирина оказывалась другим и притом очень интересным человеком. Известно, что никакие путешествия невозможны без разговоров. Иногда люди просто гребут языками, как веслами, и это — их способ передвижения. А Петрович с Ириной помогали себе ногами и в результате забредали в такие пределы, где и город-то становился на себя не похож: ник к земле какими-то бесформенными покосившимися халупами и смотрел на странников подозрительными маленькими окнами. Войдя во вкус, парочка могла вообще уехать за город и бродить по степи, ловя насекомых. Конечно, Иринины ноги протестовали против дальних походов, но ведь всегда можно было присесть, а заодно и перекусить захваченным из дому бутербродом. Эти бутерброды, запитые пробковым чаем из термоса, заменяли к великой радости Петровича пропущенный обед, а Иринины непридуманные истории (придумывать она не умела) отлично усваивались на свежем воздухе. Однажды Ирине пришло в голову взять с собой арифметику, чтобы соединить «приятное с полезным», и она даже достала ее на привале, но, открыв учебник и заглянув внутрь, снова захлопнула, будто прочитала что-то неприличное. Только под вечер друзья возвращались домой; носы у обоих лупились, а ноги покрыты были дорожным прахом. Генрих недовольно сопел — ужин приходилось готовить самому. Катя пыталась пощупать Петровичу лоб, а он увертывался и шел на диван к Ирине. Там они вместе, уже молча, полеживали: отдыхали и вспоминали день, прошедший в нарушение распорядка.
Но прогулки становились все короче, потому что короче становились дни. Мухи, залетая в окно, уже не бесновались в комнате, уже не припадали жадно к каждой съедобной крошке, а опускались где придется и подолгу сидели, устало и задумчиво пошевеливая крылышками. Мухи ленились чистить свои тельца и головы и потому выглядели запыленными. Некоторые еще находили в себе силы улететь, но многие прямо на подоконнике переворачивались на спину и начинали умирать. Умирали мухи долго, то вздымая лапки, будто в мольбе, то прижимая их к груди, и по временам издавали обессилевшими крылышками слабый стрекот, словно моторные игрушки, в которых иссякал пружинный завод.
1 2 3 4