https://wodolei.ru/catalog/mebel/Cersanit/
Расстояние до нее большое, в первую секунду это уменьшает впечатление от разыгравшейся трагедии, а во вторую сердце сжимается: а люди, что с ними? Ну ладно, мы еще к сопке прижимаемся, а тот, кто нам навстречу, если разъехаться, куда ему — в пропасть? Аттракцион какой-то, а не дорога. Американские горки.
— Тещин язык, — возражает Володя, и сразу становится как-то уютнее. Я вспоминаю свою неуемную труженицу тещу, ее уральскую скороговорочку.
Выехали на берег моря, громадное открытое пространство беспокойной сине-зеленой воды, расстилавшееся за ледяными полями, вырвало из меня восторг: Рокуэлл Кент. Мысленно обежал уже понятные дороги, склоны сопок, ломаные плоскости и рваные силуэты, будто живые, теплокровные, глянул на кромку берега и линию горизонта, проходящую по воде, и поразился, насколько парадоксально устроен человек. Может быть, без картин американца, без энергии его любви к Северу я не смог бы понять красоты здешних мест?
— Гляди, нерпа, — восклицает Володя, метрах в двухстах движется нечто, похожее на мячик. — Река Окса, крабы здесь. — Мы вылезли из уазика и поковыляли негнущимися ногами по льду, похожему на быстрорастворимый сахар, на который капнули водой. — Не думай, здесь не тает, — возражает Володя. — В Магадане тоже — потеплеет, как отгонит лед в открытое море. В июне.
Маленькая Армань не оправдала моих ожиданий. После великолепной дороги ожидаешь увидеть нечто подобное Магадану, хотя ведь и столица Колымского края — городок небольшой. Так сказать, дорога в никуда. Володя повел меня осмотреть цех, где производят селедочные консервы. Три десятка работниц разрезали тушки, отделяли головы и внутренности, закладывали кусочки рыбы в баночки, заливали соусом. Весьма аппетитно. Не станут же нас угощать, как на плавбазе? Володя с профессиональным оживлением пояснил, какое это крупное достижение: открыв цех, смогли занять женщин. Мужских рабочих мест хоть отбавляй, а жена дома сидит — непорядок.
Куда— то еще заезжали, Володя оставлял нас с Олегом в машине, один проворачивал свои дела и, судя по довольному виду, успешно. Завершающим аккордом пребывания в поселке стало водружение в кабину большого свертка, укутанного толстой серой бумагой, отчего сразу же запахло костром и запершило в желудке. Эта небольшая поездка произвела на меня огромное впечатление. Всю ночь снился красный лед и копченая золотая горбуша, падающая с неба наподобие дождя. Прямо на тещины языки, истекающие ручьями слюны.
На другой день ноги сами вывели меня к дому с просевшей крышей, одной из них я открыл дверь, обнаружив вся компанию в сборе. Кивнув мне, как старому знакомому, Петропалыч увел к себе.
— Не приучились еще к колымскому чаю? Что так? Цвет лица портит, что ли? А на рыбалке — первое дело. — От Петропалыча исходит слабый запах костра, когда не дымит, а горит ровно и потрескивает сухой березой.
— Меня бы с собой взяли — на рыбалку, а?
— Идет. Полушубок есть? Еще лучше тулуп. Но ничего, белье теплое, все, что есть, навздеваешь. Штаны бы ватные. Унты. Валенки с галошами сгодятся. Главное — против мороза выстоять. И снасть. Блесны. Заводские не годятся. Сами из латуни делаем. Тут обещали посеребрить. На пробу. Кока. Лаборант. Веселый парень. Вчера прибегает, глаза треугольные — захлопнул дверь. Взял я нож, засунул в проем, дверь отошла. Как это у вас получилось? А я знаю? Как дверь-то захлопнул? Оказывается, купил палку колбасы и подвесил за форточку для лучшей сохранности. А тут собака подошла, дворняга, умницы они у нас, вскарабкалась на сугроб, схватила колбасу и ушла. Хорошо хоть убежала, а то бы кто Коку от нее спасал…
— Ничего себе! Это надо записать.
— Записывай. А то повторим эксперимент для полноты впечатлений. Тащи колбасу. — Улыбка у него хорошая, не обидная. — Разве это история? У нас есть одна собачка, которая на автобусе ездит, все остановки знает и на лифте поднимается на свой этаж. Я тебе про другое расскажу, а ты послушай, да сделай вывод. На Кавказ поехал, в Лоо. Частник из аэропорта подбросил. Любопытный оказался сухофрукт. Фронтовикам, говорит, льготы большие. Ковры без очереди. Мне, говорю, без надобности. Ну, ни скажи, перепродал, небось, кому подороже. Хочешь жить, умей вертеться. Я эту машину на бумажных салфетках заработал. В водичке распускаешь, травки-перчику, соли, вот и начинка для чебуреков. Едят, нахваливают, добавку просят. А хлеб — не то, его контроль запросто выявляет, йодом капнешь, и синеет, салфетки — надега, как в могиле.
Так мерзко стало, будто меня на говенной веревке подвесили. Останови, говорю! Зачем? В милицию пойдешь? Я пошутил. Шуток не понимаешь? Где у тебя доказательства? Довез до санатория и денег не взял, гад. С ума спятить. Понимаю, с голоду бы мерли, а то с жиру лопаются. Почему такая в людях ненасытность?
Петропалыч замолчал, тяжело дыша, будто на сопку поднялся без передыха. Хорошо, что распахнулась дверь и вошел высокий грузный человек с изящными фиксированными движениями. Петропалыч, радостно кряхтя, выбрался из-за массивного стола и потерялся на фоне гиганта.
— Айда ко мне в мастерскую, Петропалыч! Сохнут акварели. Мокрые по морозу не понесу.
— А я мокрые смотреть?
— Да не придирайся уж. Не надо меня на слове ловить. Вредина ты. Сам человек пришел, добровольно сдался, а в ответ брань и побои.
Поразительно, с какой естественностью разыгрывал пришедший обиду. Может, он актер, а не художник вовсе? И внешность подходящая, видная. Оказывается, это Иван Жестоков, театрально-музыкальный мэтр, талантливо передающий в декорациях особенности музыкальных стилей, а сейчас он талантливо проиллюстрировал самобытную книжку чукотских сказок для детей на двух языках. Желает предъявить.
Минут через пять мы поднялись по лестнице обыкновенного жилого дома и оказались в обычной однокомнатной квартире, приспособленной под мастерскую. Обилие красок — в банках, баночках, тюбиках, и ведрах, кисти разных калибров, мольберт с начатой картиной, стеллажи с книгами и альбомами, готовые картины на стенах, опять кисти, рулоны бумаги… И запах, изумительный запах картин!
— Ну, располагайтесь пока. Я чайник поставлю.
Я присел на краешек дивана, Петропалыч притулился на другой — как воробушек, пребывая в неописуемом волнении, заикался, хотя не произнес ни слова. Жестоков пришел из кухни, если бы это была квартира. Положил перед диваном шесть акварелей на толстенной бумаге, которая заинтересовала гораздо больше, чем рисунки. У нее поверхность не гладкая, а тисненая, как шифер.
— Французская. Специально для акварелей. Ее размачивать можно, по мокрой работать. Разводы дает интересные. А гремит, — он взмахнул листом, — как жесть. — Замер, и, несмотря на всю свою монументальность, глянул на Петропалыча выжидательно, если не робко. Тот кряхтел, разводил руками и поводил плечами, начинал то одну, то другую фразу, выдохнул, в изнеможении опустился на диван, загреб головой со стеллажа каску, и утонул в ней с глазами. — Что ты наделал, Петропалыч?
— Да я такую носил, если хочешь знать.
— Кстати, ты в ней великолепно смотришься. Давай портрет напишу. В два сеанса. Только сними ты ее, ради Бога.
Петропалыч повертел каску в руках и заметил аккуратную, будто сверлом проделанную, дырку на уровне лба.
— Вот оно что! Милый ты мой! Как тебя фашист проклятый! Где взял?
— Красные следопыты приволокли. Валерка их по местам боев водил.
— А может, и выжил соколик. Всякое бывало. Выходного отверстия нет. На излете задело. У меня, глянь, — он тронул пальцами едва прикрытую волосами вмятину на лбу. — Живу, хоть и с речью неважно, рисую, где сказать надо. Командир меня берег. Ему как тебе было. А мне двадцать. Он всех берег, людей на смерть посылать — знаешь как?
— Не доводилось, слава Богу… У тебя, Петропалыч, поверь мне, лицо старого солдата.
— На рыбалку ходи, такое же будет. А по совести, меня под трибунал отдать стоило. Да-да. В Венгрии. Часовой стою. У пекарни. Хлеб печется. Дух такой, что с ног валит. Не вытерпел. Пост покинул, залез в печь, достал одну форму, а он еще сырой. Форму в кусты, а мякиш за пазуху. Из печки-то. Чуть пузо до позвоночника не прожгло. Когда с поста сменился, остыла. Думал, сознаюсь, когда съем. Не хватило пороху. По военному времени знаешь, что могли сделать?
— Ну ладно, уголовник несчастный, урка, за давностью лет заслуживаешь снисхождения. Крепенького налью?
От этого чая в голове наступает сладкая истома, будто туда подкачали кислорода. Жестокий стал говорить о себе, какой открылся у него талант в детстве, Сталина по клеточкам рисовал размером в дом, из райкома машину за ним присылали, а сейчас по самобытности может заткнуть за пояс и одного, и другого, и третьего. Конечно, здесь не Флоренция, но жить можно. Эпоха Возрождения расцвела в пору жесточайшей инквизиции, а у них в театре, в крепостном, лагерном, были гениальные люди от Шухаева до Варпаховского. Не сдались, не пали духом. Я слушал художника и думал, что скучает человек, стоя за мольбертом, хочется поговорить, тем более что голос у него великолепный и словарь богатый, без мата запросто обходится. А еще я подумал, какая это черная несправедливость, что не изобрели стихи по клеточкам сочинять, в учебных целях.
Петропалыч, взяв себе лимонную дольку, сказал, что совершил крупное упущение, не посадив лимон в горшке. Другие выращивают, лет через восемь плодоносить начинает. А тут три раза по восемь в Магадане. С лимонами неплохо получается, вкусно. Раньше он это за баловство считал.
Вернувшись, домой… То есть, конечно же, никакого дома у меня нет, я всего лишь гость, изрядно поднадоевший хозяину, вернувшись в свое пристанище, напоролся на раздраженный крик Володи, остолбенел, и все во мне затрепетало, задрожало, поплыло горячим рассолом. Оказывается, дети не кормлены, Муся — пацанка и лентяйка, сделает, когда на нее накатит, сама может раз в неделю поклевать сподобиться! А детям нужен режим!
— Ну, так что? — Я все еще ждал, что Володя разыгрывает меня и вот-вот сказанет фразу, над которой можно будет всласть посмеяться. А он серьезно, никакой подначки.
— Ничего! — Потряс руками перед мои носом. — Понимаешь! Нуль без палочки! — Постоял в дверях, загораживая вход, и вдруг захлопнул ее. Или это сквозняком? Казалось, за дверью слышалось дыхание друга. Две кнопки рядом. Я нажал Еленину. Противно, когда разглядывают в глазок. Сначала он светлеет, а когда к нему прикладываются изнутри, опять темнеет. Раздумывают, впустить, или нет.
— Ну что тебе? — Просунула голову в приоткрытую дверь, шарит глазами, должно быть, считывает мысли, если они у меня есть. — Все вы оборванцы и шпана, — шепчет весьма дружелюбно. — Ну, заходи, уж так и быть. Заходи. — А теперь я не пойду. Не хочу. Тоже могу сверлить глазами. — Ну, заходи… Чего ты из меня дурочку делаешь? Ну и черт с тобой!
Дверь хлопает едва ли не по носу. Если попрошусь, пустят. Разве может быть иначе? Позвонить? Стою еще несколько минут на площадке, дозреваю, спускаюсь по лестнице с чувством, что меня окликнут и вернут.
На улице тишина и настоящий морозец. Оказывается, я пронес все пять этажей ее запах в ноздрях! А воздух сырой, будто оттепель. Весна натолкнулась на невидимую преграду и пошла вспять. Были ясные дни, таяло, а вот снежок пошел, голую мерзлую землю, как ссадину на живом теле, забинтовал. Почему-то не выхожу вечером погулять. С той поры, как у Петропалыча пробовал сырую корюшку. А вот возьму и двину к нему! Неожиданная цель делает походку бодрой, веселит. Ведь он приглашал. И не раз. Правда, не назначался день и час, то есть элемент неожиданности не исключается, как и элемент нежданности. Но что с того, что я был так долго приглашаем Володей? Устроиться куда-нибудь на работу, хоть в дворники. Завтра же. Как Ленька со Светкой будут? Да как-нибудь. Не для того же я летел, чтобы быть им нянькой.
Дверь открыл Петропалыч. Отмахнул рукой, будто выпустил со старта. Прошли в его тесную кухоньку, уселись за стол, наклонили друг к другу головы, чтобы разговаривать не громко.
— Переночевать? Об этом не беспокойся. Но не обессудь, конурка у меня маленькая, сам за шкафом почиваю, так что в спальнике придется, прямо здесь. Давай-ка, по рюмочке примем. Я, брат, в Магадан не сразу попал. После войны вернулся на Херсонщину. В колхозе работал. Там и травму получил. Конные сенокосилки знаешь? Э-эа, откуда тебе знать? — Петропалыч вдруг взял меня за голову и поцеловал в лоб. Будто извинялся. — Вот косилкой этой в лоб звездануло. Ну, как видишь, удачно. Зато на войне ни царапинки. Воевал и не знал, что художник во мне.
А ведь говорил, что пулей задело, сам слышал в мастерской у Ивана. Или я что-то недопонял. Ладно, потом как-нибудь.
— А вы что-нибудь… картины, например?
— Полиграфический окончил. Там три вида диплома давали. Технический редактор. Художественный редактор. И художник-оформитель. Книги оформлял. Надо было творческую работу представить. Понимаешь, макет, титул, заголовок. Кто это должен делать? Художник. Чтобы книгу взять в руки было приятно. Я с ребятами столько вожусь. Нарисовать — полдела. Да я и сам пробовал раньше почеркушить. Но где? На этом столе? Ночью? Глаза у меня ночью не видят, а утром все рано поднимаемся. На работе над душой стоят. Да как без вас-то?
Она все— таки встала, пришла на кухню, как ни старались мы не шуметь.
— До утра будете блукать, — шепнула мужу, а мне как человеку другого поколения бросила небрежное: — Здравствуйте. — Впрочем, кажется, я мгновенно осмотрен с головы до ног, оценен и классифицирован. — Он у меня жаворонок. Утренний человек. Летом надо прилетать. Грибы собираем, ягоды. По сопке припустит, не догонишь. Места знает: мы за ним вдвоем за день четыре ведра берем. А грибы — кошелку придумал себе — ящик через плечо. Валит и валит. Грузди. Прессуются так, что я не поднимаю. А я сильная. Потом разбираем, три ведра получается. А самое забавное сказать? Никто в семье грузди не ест. Ни он, ни я, ни дочь. Зачем, спрашивается, по болотам да чащобам тащимся? — Она едко, но доброжелательно хихикает, ведь и над собой тоже.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
— Тещин язык, — возражает Володя, и сразу становится как-то уютнее. Я вспоминаю свою неуемную труженицу тещу, ее уральскую скороговорочку.
Выехали на берег моря, громадное открытое пространство беспокойной сине-зеленой воды, расстилавшееся за ледяными полями, вырвало из меня восторг: Рокуэлл Кент. Мысленно обежал уже понятные дороги, склоны сопок, ломаные плоскости и рваные силуэты, будто живые, теплокровные, глянул на кромку берега и линию горизонта, проходящую по воде, и поразился, насколько парадоксально устроен человек. Может быть, без картин американца, без энергии его любви к Северу я не смог бы понять красоты здешних мест?
— Гляди, нерпа, — восклицает Володя, метрах в двухстах движется нечто, похожее на мячик. — Река Окса, крабы здесь. — Мы вылезли из уазика и поковыляли негнущимися ногами по льду, похожему на быстрорастворимый сахар, на который капнули водой. — Не думай, здесь не тает, — возражает Володя. — В Магадане тоже — потеплеет, как отгонит лед в открытое море. В июне.
Маленькая Армань не оправдала моих ожиданий. После великолепной дороги ожидаешь увидеть нечто подобное Магадану, хотя ведь и столица Колымского края — городок небольшой. Так сказать, дорога в никуда. Володя повел меня осмотреть цех, где производят селедочные консервы. Три десятка работниц разрезали тушки, отделяли головы и внутренности, закладывали кусочки рыбы в баночки, заливали соусом. Весьма аппетитно. Не станут же нас угощать, как на плавбазе? Володя с профессиональным оживлением пояснил, какое это крупное достижение: открыв цех, смогли занять женщин. Мужских рабочих мест хоть отбавляй, а жена дома сидит — непорядок.
Куда— то еще заезжали, Володя оставлял нас с Олегом в машине, один проворачивал свои дела и, судя по довольному виду, успешно. Завершающим аккордом пребывания в поселке стало водружение в кабину большого свертка, укутанного толстой серой бумагой, отчего сразу же запахло костром и запершило в желудке. Эта небольшая поездка произвела на меня огромное впечатление. Всю ночь снился красный лед и копченая золотая горбуша, падающая с неба наподобие дождя. Прямо на тещины языки, истекающие ручьями слюны.
На другой день ноги сами вывели меня к дому с просевшей крышей, одной из них я открыл дверь, обнаружив вся компанию в сборе. Кивнув мне, как старому знакомому, Петропалыч увел к себе.
— Не приучились еще к колымскому чаю? Что так? Цвет лица портит, что ли? А на рыбалке — первое дело. — От Петропалыча исходит слабый запах костра, когда не дымит, а горит ровно и потрескивает сухой березой.
— Меня бы с собой взяли — на рыбалку, а?
— Идет. Полушубок есть? Еще лучше тулуп. Но ничего, белье теплое, все, что есть, навздеваешь. Штаны бы ватные. Унты. Валенки с галошами сгодятся. Главное — против мороза выстоять. И снасть. Блесны. Заводские не годятся. Сами из латуни делаем. Тут обещали посеребрить. На пробу. Кока. Лаборант. Веселый парень. Вчера прибегает, глаза треугольные — захлопнул дверь. Взял я нож, засунул в проем, дверь отошла. Как это у вас получилось? А я знаю? Как дверь-то захлопнул? Оказывается, купил палку колбасы и подвесил за форточку для лучшей сохранности. А тут собака подошла, дворняга, умницы они у нас, вскарабкалась на сугроб, схватила колбасу и ушла. Хорошо хоть убежала, а то бы кто Коку от нее спасал…
— Ничего себе! Это надо записать.
— Записывай. А то повторим эксперимент для полноты впечатлений. Тащи колбасу. — Улыбка у него хорошая, не обидная. — Разве это история? У нас есть одна собачка, которая на автобусе ездит, все остановки знает и на лифте поднимается на свой этаж. Я тебе про другое расскажу, а ты послушай, да сделай вывод. На Кавказ поехал, в Лоо. Частник из аэропорта подбросил. Любопытный оказался сухофрукт. Фронтовикам, говорит, льготы большие. Ковры без очереди. Мне, говорю, без надобности. Ну, ни скажи, перепродал, небось, кому подороже. Хочешь жить, умей вертеться. Я эту машину на бумажных салфетках заработал. В водичке распускаешь, травки-перчику, соли, вот и начинка для чебуреков. Едят, нахваливают, добавку просят. А хлеб — не то, его контроль запросто выявляет, йодом капнешь, и синеет, салфетки — надега, как в могиле.
Так мерзко стало, будто меня на говенной веревке подвесили. Останови, говорю! Зачем? В милицию пойдешь? Я пошутил. Шуток не понимаешь? Где у тебя доказательства? Довез до санатория и денег не взял, гад. С ума спятить. Понимаю, с голоду бы мерли, а то с жиру лопаются. Почему такая в людях ненасытность?
Петропалыч замолчал, тяжело дыша, будто на сопку поднялся без передыха. Хорошо, что распахнулась дверь и вошел высокий грузный человек с изящными фиксированными движениями. Петропалыч, радостно кряхтя, выбрался из-за массивного стола и потерялся на фоне гиганта.
— Айда ко мне в мастерскую, Петропалыч! Сохнут акварели. Мокрые по морозу не понесу.
— А я мокрые смотреть?
— Да не придирайся уж. Не надо меня на слове ловить. Вредина ты. Сам человек пришел, добровольно сдался, а в ответ брань и побои.
Поразительно, с какой естественностью разыгрывал пришедший обиду. Может, он актер, а не художник вовсе? И внешность подходящая, видная. Оказывается, это Иван Жестоков, театрально-музыкальный мэтр, талантливо передающий в декорациях особенности музыкальных стилей, а сейчас он талантливо проиллюстрировал самобытную книжку чукотских сказок для детей на двух языках. Желает предъявить.
Минут через пять мы поднялись по лестнице обыкновенного жилого дома и оказались в обычной однокомнатной квартире, приспособленной под мастерскую. Обилие красок — в банках, баночках, тюбиках, и ведрах, кисти разных калибров, мольберт с начатой картиной, стеллажи с книгами и альбомами, готовые картины на стенах, опять кисти, рулоны бумаги… И запах, изумительный запах картин!
— Ну, располагайтесь пока. Я чайник поставлю.
Я присел на краешек дивана, Петропалыч притулился на другой — как воробушек, пребывая в неописуемом волнении, заикался, хотя не произнес ни слова. Жестоков пришел из кухни, если бы это была квартира. Положил перед диваном шесть акварелей на толстенной бумаге, которая заинтересовала гораздо больше, чем рисунки. У нее поверхность не гладкая, а тисненая, как шифер.
— Французская. Специально для акварелей. Ее размачивать можно, по мокрой работать. Разводы дает интересные. А гремит, — он взмахнул листом, — как жесть. — Замер, и, несмотря на всю свою монументальность, глянул на Петропалыча выжидательно, если не робко. Тот кряхтел, разводил руками и поводил плечами, начинал то одну, то другую фразу, выдохнул, в изнеможении опустился на диван, загреб головой со стеллажа каску, и утонул в ней с глазами. — Что ты наделал, Петропалыч?
— Да я такую носил, если хочешь знать.
— Кстати, ты в ней великолепно смотришься. Давай портрет напишу. В два сеанса. Только сними ты ее, ради Бога.
Петропалыч повертел каску в руках и заметил аккуратную, будто сверлом проделанную, дырку на уровне лба.
— Вот оно что! Милый ты мой! Как тебя фашист проклятый! Где взял?
— Красные следопыты приволокли. Валерка их по местам боев водил.
— А может, и выжил соколик. Всякое бывало. Выходного отверстия нет. На излете задело. У меня, глянь, — он тронул пальцами едва прикрытую волосами вмятину на лбу. — Живу, хоть и с речью неважно, рисую, где сказать надо. Командир меня берег. Ему как тебе было. А мне двадцать. Он всех берег, людей на смерть посылать — знаешь как?
— Не доводилось, слава Богу… У тебя, Петропалыч, поверь мне, лицо старого солдата.
— На рыбалку ходи, такое же будет. А по совести, меня под трибунал отдать стоило. Да-да. В Венгрии. Часовой стою. У пекарни. Хлеб печется. Дух такой, что с ног валит. Не вытерпел. Пост покинул, залез в печь, достал одну форму, а он еще сырой. Форму в кусты, а мякиш за пазуху. Из печки-то. Чуть пузо до позвоночника не прожгло. Когда с поста сменился, остыла. Думал, сознаюсь, когда съем. Не хватило пороху. По военному времени знаешь, что могли сделать?
— Ну ладно, уголовник несчастный, урка, за давностью лет заслуживаешь снисхождения. Крепенького налью?
От этого чая в голове наступает сладкая истома, будто туда подкачали кислорода. Жестокий стал говорить о себе, какой открылся у него талант в детстве, Сталина по клеточкам рисовал размером в дом, из райкома машину за ним присылали, а сейчас по самобытности может заткнуть за пояс и одного, и другого, и третьего. Конечно, здесь не Флоренция, но жить можно. Эпоха Возрождения расцвела в пору жесточайшей инквизиции, а у них в театре, в крепостном, лагерном, были гениальные люди от Шухаева до Варпаховского. Не сдались, не пали духом. Я слушал художника и думал, что скучает человек, стоя за мольбертом, хочется поговорить, тем более что голос у него великолепный и словарь богатый, без мата запросто обходится. А еще я подумал, какая это черная несправедливость, что не изобрели стихи по клеточкам сочинять, в учебных целях.
Петропалыч, взяв себе лимонную дольку, сказал, что совершил крупное упущение, не посадив лимон в горшке. Другие выращивают, лет через восемь плодоносить начинает. А тут три раза по восемь в Магадане. С лимонами неплохо получается, вкусно. Раньше он это за баловство считал.
Вернувшись, домой… То есть, конечно же, никакого дома у меня нет, я всего лишь гость, изрядно поднадоевший хозяину, вернувшись в свое пристанище, напоролся на раздраженный крик Володи, остолбенел, и все во мне затрепетало, задрожало, поплыло горячим рассолом. Оказывается, дети не кормлены, Муся — пацанка и лентяйка, сделает, когда на нее накатит, сама может раз в неделю поклевать сподобиться! А детям нужен режим!
— Ну, так что? — Я все еще ждал, что Володя разыгрывает меня и вот-вот сказанет фразу, над которой можно будет всласть посмеяться. А он серьезно, никакой подначки.
— Ничего! — Потряс руками перед мои носом. — Понимаешь! Нуль без палочки! — Постоял в дверях, загораживая вход, и вдруг захлопнул ее. Или это сквозняком? Казалось, за дверью слышалось дыхание друга. Две кнопки рядом. Я нажал Еленину. Противно, когда разглядывают в глазок. Сначала он светлеет, а когда к нему прикладываются изнутри, опять темнеет. Раздумывают, впустить, или нет.
— Ну что тебе? — Просунула голову в приоткрытую дверь, шарит глазами, должно быть, считывает мысли, если они у меня есть. — Все вы оборванцы и шпана, — шепчет весьма дружелюбно. — Ну, заходи, уж так и быть. Заходи. — А теперь я не пойду. Не хочу. Тоже могу сверлить глазами. — Ну, заходи… Чего ты из меня дурочку делаешь? Ну и черт с тобой!
Дверь хлопает едва ли не по носу. Если попрошусь, пустят. Разве может быть иначе? Позвонить? Стою еще несколько минут на площадке, дозреваю, спускаюсь по лестнице с чувством, что меня окликнут и вернут.
На улице тишина и настоящий морозец. Оказывается, я пронес все пять этажей ее запах в ноздрях! А воздух сырой, будто оттепель. Весна натолкнулась на невидимую преграду и пошла вспять. Были ясные дни, таяло, а вот снежок пошел, голую мерзлую землю, как ссадину на живом теле, забинтовал. Почему-то не выхожу вечером погулять. С той поры, как у Петропалыча пробовал сырую корюшку. А вот возьму и двину к нему! Неожиданная цель делает походку бодрой, веселит. Ведь он приглашал. И не раз. Правда, не назначался день и час, то есть элемент неожиданности не исключается, как и элемент нежданности. Но что с того, что я был так долго приглашаем Володей? Устроиться куда-нибудь на работу, хоть в дворники. Завтра же. Как Ленька со Светкой будут? Да как-нибудь. Не для того же я летел, чтобы быть им нянькой.
Дверь открыл Петропалыч. Отмахнул рукой, будто выпустил со старта. Прошли в его тесную кухоньку, уселись за стол, наклонили друг к другу головы, чтобы разговаривать не громко.
— Переночевать? Об этом не беспокойся. Но не обессудь, конурка у меня маленькая, сам за шкафом почиваю, так что в спальнике придется, прямо здесь. Давай-ка, по рюмочке примем. Я, брат, в Магадан не сразу попал. После войны вернулся на Херсонщину. В колхозе работал. Там и травму получил. Конные сенокосилки знаешь? Э-эа, откуда тебе знать? — Петропалыч вдруг взял меня за голову и поцеловал в лоб. Будто извинялся. — Вот косилкой этой в лоб звездануло. Ну, как видишь, удачно. Зато на войне ни царапинки. Воевал и не знал, что художник во мне.
А ведь говорил, что пулей задело, сам слышал в мастерской у Ивана. Или я что-то недопонял. Ладно, потом как-нибудь.
— А вы что-нибудь… картины, например?
— Полиграфический окончил. Там три вида диплома давали. Технический редактор. Художественный редактор. И художник-оформитель. Книги оформлял. Надо было творческую работу представить. Понимаешь, макет, титул, заголовок. Кто это должен делать? Художник. Чтобы книгу взять в руки было приятно. Я с ребятами столько вожусь. Нарисовать — полдела. Да я и сам пробовал раньше почеркушить. Но где? На этом столе? Ночью? Глаза у меня ночью не видят, а утром все рано поднимаемся. На работе над душой стоят. Да как без вас-то?
Она все— таки встала, пришла на кухню, как ни старались мы не шуметь.
— До утра будете блукать, — шепнула мужу, а мне как человеку другого поколения бросила небрежное: — Здравствуйте. — Впрочем, кажется, я мгновенно осмотрен с головы до ног, оценен и классифицирован. — Он у меня жаворонок. Утренний человек. Летом надо прилетать. Грибы собираем, ягоды. По сопке припустит, не догонишь. Места знает: мы за ним вдвоем за день четыре ведра берем. А грибы — кошелку придумал себе — ящик через плечо. Валит и валит. Грузди. Прессуются так, что я не поднимаю. А я сильная. Потом разбираем, три ведра получается. А самое забавное сказать? Никто в семье грузди не ест. Ни он, ни я, ни дочь. Зачем, спрашивается, по болотам да чащобам тащимся? — Она едко, но доброжелательно хихикает, ведь и над собой тоже.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10