ванна асимметричная 170
нечего, - не пришел ли он вновь заменить у нас магнитофонные кассеты. "Магнитофонные кассеты" - эту фантастическую идею подсказал кузинам запломбированный светло-зеленый металлический ящичек, который находился в одном из ближних подвальных отсеков и к которому, как мы убедились, вел один-единственный провод, к сожалению именно от нашего телефона, и выходил оттуда опять-таки только один провод, чтобы через несколько метров как бы невзначай, с невинным видом, присоединиться к толстому пучку кабелей, что тянулись от других телефонов нашего дома и исчезали в большом, доступном каждому распределительном шкафу. Мы хоть и не верили, что в металлическом ящичке прятались "кассеты", однако считали целесообразным получать от владелиц бутика (одна была светлой блондинкой, вторая - жгучей брюнеткой, обе средних лет, но хорошо сохранились) надежную информацию о визитах монтера, каковые давали нам пищу для размышлений, иной раз мы даже задавались вопросом, уж не затем ли он исправно просил у дам ключ от подвала, чтобы мы об этом узнавали. О таких делах тоже ходили слухи.
Так вот, коль скоро я здесь, внизу, и отваживаюсь дальше, чем когда-либо, зайти в лабиринт подвальных переходов, я наверняка побывала у хозяек бутика, наверняка с грустью выслушала, что вскоре они перестанут торговать и тем бальзамом для душа, который я до сих пор всегда могла у них купить, хотя он был товаром дефицитным. Даже представить себе не могу, сказала я, ежедневный душ без этого бальзама, и тут брюнетка заговорщицки спросила у блондинки-кузины: Как ты думаешь, Марлиз, не стоит ли нам? - а Марлиз в знак согласия опустила веки: конечно, Жанетта. Пять флакончиков ромашкового бальзама "Иветта", запакованные по отдельности, уложены в пластиковую сумочку, на которой изящными буквами написано "Бутик Жанетта" и которую я, помнится, поначалу еще несла в руке. Где-то я, наверно, потеряла ее или оставила, когда, нащупывая мыском ноги дорогу, пробиралась в очередное темное подвальное помещение.
Лампочка здесь явно перегорела давным-давно, никто, в том числе и телефонные монтеры, сюда не забредает, много лет освещение здесь никому не требовалось. А реторта с гомункулом меж тем летит впереди - или, может, надо говорить "скользит"? - огибает углы, которых я не вижу, влечет меня дальше, туда, где порой еще действует разболтанный выключатель и лампочка, густо покрытая пылью, заступившая на службу, вероятно, в войну или сразу после войны, испускает тусклый неверный свет. Сложные, многомесячные работы по перестройке верхних частей жилого комплекса не коснулись подземелий. Как доверительно сообщил мне прораб, нет ни планов, ни карты, нет даже людей, знающих протяженный подземный лабиринт, с которым безусловно соединены наши подвалы. Если кто заблудится, пиши пропало, добавил прораб, впрочем, он провинциал, боязливый, не расположенный к всему столичному мекленбуржец.
Оказывается, каждое помещение соединено со следующими, где я еще никогда не бывала, позади в углу дощатая дверь, открывается она с трудом, потому что скребет по полу, но я, хоть и с робостью, должна ее отворить, мне нужно найти подвал, где был убит младенец. Подвалы образуют непостижимо сложную систему, теперь я бреду по щиколотку в пыли, по углам кучи древнего мусора, однажды прямо у моей ноги не спеша пробегает крыса. Лишь теперь я замечаю, что светящаяся реторта с гомункулом исчезла, ничто уже не указывает мне дорогу, направление я потеряла давным-давно, знаю только, что должна отыскать убитого младенца, хотя несказанно его боюсь. Однажды приходит время вспомнить забытое. Я блуждаю в лабиринте могил детей, не произведенных на свет, мне нужно добраться до сути выражения "не произвести на свет", а при этом я иду, спотыкаюсь, ощупью бреду дальше, теперь даже и тусклых лампочек нет, теперь у меня в руке слабенький карманный фонарик, кому-то очень хочется, чтобы я продолжила путь, и он подумал за меня о самом важном. Сейчас я следую за некогда белыми, а теперь едва заметными стрелками на стене, под которыми виднеются буквы, незабываемые для тех, кто их в свое время знал: бомбоубежище. Мельком я удивляюсь, что бомбоубежище находилось в подвальном лабиринте так далеко от нашего дома, ведь наш дом почти не пострадал, а вот в соседний дом при одном из последних воздушных налетов попала фугасная бомба и полностью его разрушила, и тут я впервые невольно задаюсь вопросом, все ли жильцы соседнего дома тогда погибли, вдруг некоторые сумели спастись - к примеру, смогли с той стороны пробиться сюда, к этому месту, где я сейчас стою и разбираю поблекшую надпись: В СТЕНЕ ПРОЛОМ! Рефлекторный ужас: в какой стене?! Но здешняя стена проломлена очень давно, я карабкаюсь по осыпающимся под ногами обломкам, согнувшись пролезаю в дыру и попадаю в помещение, как две капли воды похожее на то, откуда пришла, нет, даже тождественное, а следующее - точь-в-точь как предпоследнее, я узнаю его по остаткам деревянных стеллажей у прежде правой, а теперь левой стены, уставленных пыльными, грязными банками, на этикетках которых я с трудом разбираю некогда аккуратные надписи, сделанные зюттерлиновским почерком немецкой домохозяйки: вишня, 1940 г.; крольчатина, 1942 г.; я пытаюсь представить себе, где эта женщина в 1942 году, в разгар войны, достала крольчатину, может, у ее родителей был садовый участок, но что меня тревожит по-настоящему, так это подозрение, а затем и уверенность, что, пройдя сквозь пролом, я очутилась на территории, с зеркальной точностью повторяющей ту, что находилась перед проломом. Есть тут и стрелки на стенах, указывающие в противоположном направлении, и мусор по углам, наконец и первый, зловеще и знакомо разболтанный выключатель, и крыса, убегающая прочь. Что же это такое, неужели я обречена вечно блуждать во все новых зеркальных коридорах. Я чувствую, что иду быстрее, дышу учащеннее, мне нужно выйти отсюда, и тут вновь появляется гомункул, в своей реторте, испускающей голубоватый свет, это уж чересчур.
Вдруг подходит женщина, молодая, привлекательная, полная жизни, подхватывает гомункула на руки - он уже вырос до младенца, - я узнаю ее, кричу: Лисбет! Но меня не видно и не слышно. Шапка-невидимка, бывало такая желанная. Женщина спешит прочь, в панике, я устремляюсь за ней, хочу успокоить, спасти, а к ней подходит мужчина, невысокий, хрупкий. Обнимает ее, гладит по спине, утешает, берет у нее ребенка, который, стало быть, не убит, а жив-здоров, теперь они втроем идут впереди, мы попадаем в те тускло освещенные подвальные помещения, которые мне уже знакомы, а вот и большой подвал, дощатыми переборками разгороженный на отсеки для множества квартиросъемщиков, в широкие просветы меж досками я вижу старомодные велосипеды, кучи угля, аккуратные поленницы дров, всякую рухлядь, пачки газет, "Фёлькишер беобахтер" - читаю я и, будто во сне, иду дальше, безболезненно погруженная в 1936 год, будто во сне, иду по подвалам соседнего дома, разбомбленного сорок четыре года назад, в 1944-м, иду следом за семьей тети Лисбет, которая, как мне известно, вовсе не семья и под страхом гибели таковою стать не может и не станет, взбегаю с ними вверх по подвальной лестнице и ключом, полученным от владелиц бутика, незаметно отпираю дверь, а за этой дверью - я уже почти не удивляюсь - стоит моя пластиковая сумочка с бальзамом для душа. Следом за Лисбет, которая меж тем успокоилась и бережно несет своего малыша, я поднимаюсь на второй этаж, к двери, где значится имя ее мужа, а следовательно, и ее собственное и ее сыночка, тут она, стало быть, останавливается, достает из кармана халатика ключ, и их спутник, отец ее ребенка, который здесь должен с ними расстаться, обнимает ее, прежде настороженно оглянувшись по сторонам. Меня бросило в жар при мысли, что он может увидеть семилетнюю девочку, меня, бросило в жар от вопроса, как бы поступила эта девочка, узнай она, что у ее тети внебрачный ребенок от еврея. Он меня не видит, и я, с тяжелым, стесненным сердцем, незримо иду за этим мужчиной, а он медленно, ссутулясь поднимается еще на два этажа вверх по лестнице давным-давно не существующего дома, к двери с невзрачной, надписанной от руки картонной табличкой: "Д-р мед. Ляйтнер, практикующий врач, прием ежедневно, 17-19 час. (для арийцев запрещено)". Доктор Ляйтнер слегка кривит уголки рта, он знает (и я теперь тоже знаю), что и пациенты-евреи появляются редко, все реже и реже, их в этом городе почти не осталось, и что ему не выжить без супов, которые каждый день приносит тетя Лисбет, бесстрашно несет по лестнице наверх, не думая о том, кто может ей встретиться. Он бы погиб без хлеба, без пирогов, испеченных Лисбет, которая любит его.
Когда я просыпаюсь, ночь уже близится к концу. Кора опять здесь. Я говорю ей, что не нашла убитого младенца, он, видно, все-таки не в нашем подвале, она не отвечает, вместе с сестрой Кристиной читает показания термометра. Эльвиру, которая по обыкновению упорно рвется в палату, на сей раз выпроваживают: Не сегодня! Надо умыться, а что сил нет, и так ясно, сегодня мы вдвоем все сделаем; хорошо, что у вас опять утренняя смена, сестра Теа. Вчера была вечерняя, говорит сестра Теа, когда график сбивается, спать некогда. Температура слишком высокая для раннего утра, однако начинать холодные обертывания уже сейчас, пожалуй, бессмысленно. - Как по-вашему, сестра Теа, почему двенадцатилетний мальчик убивает родного брата, младенца? - Зависть и ревность правят миром, говорит сестра Теа, больше всего надо бояться обделенных, а если у них вдобавок и веры нет, то упаси нас Господь! У сестры Теа вера есть, она поет в церковном хоре, по-моему, для такой крепкой веры она чересчур молода, но, пожалуй, не станет спрашивать людей, отданных в ее власть, о вере и делить их по этому признаку. Что со мной будет, сестра Теа? - слышит она собственный голос, и сестра Теа говорит, что уверена, она выздоровеет. Заведующего отделением она об этом не спрашивает, он приходит сообщить, что возбудители, из-за которых у нее поднимается температура, выявлены и теперь с ними будут бороться средствами, специально для этого предназначенными. Ударим по ним из самых тяжелых орудий, говорит завотделением. У него за спиной уже стоит доктор Кнабе со шприцем.
Впервые завотделением испытывает потребность поблагодарить ее за "содействие". Это очень им помогает. Гм, где мы - на заводе, что ли? Разве она бы могла поступить иначе, спрашивает она позднее сестру Кристину, та считает, что она могла бы настроиться и совершенно по-другому. Она размышляет об этом, но не знает, как по-другому. Очевидно, существуют неприметные секунды, когда постоянное напряжение перерождается в перенапряжение, что-то в ней порою словно бы напрягается сильнее, чем надо, во всяком случае, сердце вдруг опять начинает неистовствовать. Сперва она не желает этому верить, потом все же хочешь не хочешь звонит; дежурит, увы, Эвелин, значит, уже опять за полдень, никого из врачей позвать нельзя, все на операциях, Эвелин только дивится неистовству ее сердца, она попробует найти кого-нибудь, но через двадцать минут врачи отделения по-прежнему на операции, а врача из другого отделения она без разрешения позвать не может, к тому же его нет на месте, он в неотложке, в третьей операционной, это сестра Эвелин точно знает, проходит сорок минут, ситуация без изменений, Эвелин щупает пациентке пульс, удивляется, что та опять мокрая как мышь, но переодевать ее сейчас бессмысленно, да и чистых рубашек тоже нету, однако пациентка вдруг выходит из себя, приказывает сию минуту, под ее ответственность, вызвать терапевта, все равно откуда. Эвелин нерешительно топчется у двери, а когда приказ повторяют, еще резче, наконец исчезает. Через минуту-другую приходит молодая докторша из шестого отделения, со шприцем. Укол-то можно было сделать давным-давно, говорит она, в палату закатывают передвижной электрокардиограф, подключают контакты, докторша сразу нашла вену, осторожно ввела иглу и, глядя на монитор, медленно впрыскивает лекарство, а стало быть, сразу - еще прежде чем пациентка это ощущает - видит, как пульс возвращается в норму. Ну вот, говорит она. Впрочем, надо еще некоторое время понаблюдать.
Итак, теперь я подключена еще и к аппарату, который воспроизводит на мониторе частоту моего пульса в виде желтой зубчатой линии и ровно попискивает; все больше проводов ведет из моего тела во внешний мир. Приходишь ты, и вид у тебя далеко не бодрый. Эй, говорю я, что стряслось? Да так, ничего, говоришь ты, настроение у тебя никудышное, на вопросы тебе, по всей видимости, хочется отвечать только контрвопросами; когда я спрашиваю: Что сказал завотделением? - ты коротко роняешь: Ну что он может сказать. Потом опять начинаешь холодные обертывания. Нет, тут все ж таки сам черт подсудобил, говоришь ты. А это идея, думаю я, может, и впрямь сам черт подсудобил. Стоит над этим поразмыслить. Но какой черт? Слушай, говорю я, может, и правда существует черт, желавший вечно зла, творивший лишь благое[8]?
На сей раз ты не отвечаешь вообще, только искоса смотришь на меня, но вы ошибаетесь, не всё, что я говорю, рождено горячечной фантазией. Черт, которого я имею в виду, явился из самого что ни на есть рассудочного разума или выскользнул из него в никем не замеченный исторический миг, сновидение разума рождает чудовищ, разве я однажды не выдвигала Урбану этот аргумент, он был достаточно образован, чтобы поправить меня: сон разума - так Гойя назвал один из своих "Капричос"; но если уж я непременно настаиваю на сновидении: все дело в том, кто его видит. Да, согласен, когда мелкие духи берут власть над сновидением... Что тогда, Урбан? - спросила я. Что тогда? Тогда разуму не до смеха, отозвался он. Он задолжал мне ответ, но я уверена, у нас обоих на лице было одинаковое выражение сомнения и испуга. Мы читали отчеты о процессе Райка[9]. Неужели путь в рай неизбежно ведет через ад?
Благодаря твоим стараниям температура немного падает, но уходить ты сегодня не желаешь. Через некоторое время - мне оно кажется продолжительным - я отсылаю тебя прочь, ты упираешься, говоришь, что спокойно мог бы переночевать здесь, ведь никому это не помешает, однако я твержу:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
Так вот, коль скоро я здесь, внизу, и отваживаюсь дальше, чем когда-либо, зайти в лабиринт подвальных переходов, я наверняка побывала у хозяек бутика, наверняка с грустью выслушала, что вскоре они перестанут торговать и тем бальзамом для душа, который я до сих пор всегда могла у них купить, хотя он был товаром дефицитным. Даже представить себе не могу, сказала я, ежедневный душ без этого бальзама, и тут брюнетка заговорщицки спросила у блондинки-кузины: Как ты думаешь, Марлиз, не стоит ли нам? - а Марлиз в знак согласия опустила веки: конечно, Жанетта. Пять флакончиков ромашкового бальзама "Иветта", запакованные по отдельности, уложены в пластиковую сумочку, на которой изящными буквами написано "Бутик Жанетта" и которую я, помнится, поначалу еще несла в руке. Где-то я, наверно, потеряла ее или оставила, когда, нащупывая мыском ноги дорогу, пробиралась в очередное темное подвальное помещение.
Лампочка здесь явно перегорела давным-давно, никто, в том числе и телефонные монтеры, сюда не забредает, много лет освещение здесь никому не требовалось. А реторта с гомункулом меж тем летит впереди - или, может, надо говорить "скользит"? - огибает углы, которых я не вижу, влечет меня дальше, туда, где порой еще действует разболтанный выключатель и лампочка, густо покрытая пылью, заступившая на службу, вероятно, в войну или сразу после войны, испускает тусклый неверный свет. Сложные, многомесячные работы по перестройке верхних частей жилого комплекса не коснулись подземелий. Как доверительно сообщил мне прораб, нет ни планов, ни карты, нет даже людей, знающих протяженный подземный лабиринт, с которым безусловно соединены наши подвалы. Если кто заблудится, пиши пропало, добавил прораб, впрочем, он провинциал, боязливый, не расположенный к всему столичному мекленбуржец.
Оказывается, каждое помещение соединено со следующими, где я еще никогда не бывала, позади в углу дощатая дверь, открывается она с трудом, потому что скребет по полу, но я, хоть и с робостью, должна ее отворить, мне нужно найти подвал, где был убит младенец. Подвалы образуют непостижимо сложную систему, теперь я бреду по щиколотку в пыли, по углам кучи древнего мусора, однажды прямо у моей ноги не спеша пробегает крыса. Лишь теперь я замечаю, что светящаяся реторта с гомункулом исчезла, ничто уже не указывает мне дорогу, направление я потеряла давным-давно, знаю только, что должна отыскать убитого младенца, хотя несказанно его боюсь. Однажды приходит время вспомнить забытое. Я блуждаю в лабиринте могил детей, не произведенных на свет, мне нужно добраться до сути выражения "не произвести на свет", а при этом я иду, спотыкаюсь, ощупью бреду дальше, теперь даже и тусклых лампочек нет, теперь у меня в руке слабенький карманный фонарик, кому-то очень хочется, чтобы я продолжила путь, и он подумал за меня о самом важном. Сейчас я следую за некогда белыми, а теперь едва заметными стрелками на стене, под которыми виднеются буквы, незабываемые для тех, кто их в свое время знал: бомбоубежище. Мельком я удивляюсь, что бомбоубежище находилось в подвальном лабиринте так далеко от нашего дома, ведь наш дом почти не пострадал, а вот в соседний дом при одном из последних воздушных налетов попала фугасная бомба и полностью его разрушила, и тут я впервые невольно задаюсь вопросом, все ли жильцы соседнего дома тогда погибли, вдруг некоторые сумели спастись - к примеру, смогли с той стороны пробиться сюда, к этому месту, где я сейчас стою и разбираю поблекшую надпись: В СТЕНЕ ПРОЛОМ! Рефлекторный ужас: в какой стене?! Но здешняя стена проломлена очень давно, я карабкаюсь по осыпающимся под ногами обломкам, согнувшись пролезаю в дыру и попадаю в помещение, как две капли воды похожее на то, откуда пришла, нет, даже тождественное, а следующее - точь-в-точь как предпоследнее, я узнаю его по остаткам деревянных стеллажей у прежде правой, а теперь левой стены, уставленных пыльными, грязными банками, на этикетках которых я с трудом разбираю некогда аккуратные надписи, сделанные зюттерлиновским почерком немецкой домохозяйки: вишня, 1940 г.; крольчатина, 1942 г.; я пытаюсь представить себе, где эта женщина в 1942 году, в разгар войны, достала крольчатину, может, у ее родителей был садовый участок, но что меня тревожит по-настоящему, так это подозрение, а затем и уверенность, что, пройдя сквозь пролом, я очутилась на территории, с зеркальной точностью повторяющей ту, что находилась перед проломом. Есть тут и стрелки на стенах, указывающие в противоположном направлении, и мусор по углам, наконец и первый, зловеще и знакомо разболтанный выключатель, и крыса, убегающая прочь. Что же это такое, неужели я обречена вечно блуждать во все новых зеркальных коридорах. Я чувствую, что иду быстрее, дышу учащеннее, мне нужно выйти отсюда, и тут вновь появляется гомункул, в своей реторте, испускающей голубоватый свет, это уж чересчур.
Вдруг подходит женщина, молодая, привлекательная, полная жизни, подхватывает гомункула на руки - он уже вырос до младенца, - я узнаю ее, кричу: Лисбет! Но меня не видно и не слышно. Шапка-невидимка, бывало такая желанная. Женщина спешит прочь, в панике, я устремляюсь за ней, хочу успокоить, спасти, а к ней подходит мужчина, невысокий, хрупкий. Обнимает ее, гладит по спине, утешает, берет у нее ребенка, который, стало быть, не убит, а жив-здоров, теперь они втроем идут впереди, мы попадаем в те тускло освещенные подвальные помещения, которые мне уже знакомы, а вот и большой подвал, дощатыми переборками разгороженный на отсеки для множества квартиросъемщиков, в широкие просветы меж досками я вижу старомодные велосипеды, кучи угля, аккуратные поленницы дров, всякую рухлядь, пачки газет, "Фёлькишер беобахтер" - читаю я и, будто во сне, иду дальше, безболезненно погруженная в 1936 год, будто во сне, иду по подвалам соседнего дома, разбомбленного сорок четыре года назад, в 1944-м, иду следом за семьей тети Лисбет, которая, как мне известно, вовсе не семья и под страхом гибели таковою стать не может и не станет, взбегаю с ними вверх по подвальной лестнице и ключом, полученным от владелиц бутика, незаметно отпираю дверь, а за этой дверью - я уже почти не удивляюсь - стоит моя пластиковая сумочка с бальзамом для душа. Следом за Лисбет, которая меж тем успокоилась и бережно несет своего малыша, я поднимаюсь на второй этаж, к двери, где значится имя ее мужа, а следовательно, и ее собственное и ее сыночка, тут она, стало быть, останавливается, достает из кармана халатика ключ, и их спутник, отец ее ребенка, который здесь должен с ними расстаться, обнимает ее, прежде настороженно оглянувшись по сторонам. Меня бросило в жар при мысли, что он может увидеть семилетнюю девочку, меня, бросило в жар от вопроса, как бы поступила эта девочка, узнай она, что у ее тети внебрачный ребенок от еврея. Он меня не видит, и я, с тяжелым, стесненным сердцем, незримо иду за этим мужчиной, а он медленно, ссутулясь поднимается еще на два этажа вверх по лестнице давным-давно не существующего дома, к двери с невзрачной, надписанной от руки картонной табличкой: "Д-р мед. Ляйтнер, практикующий врач, прием ежедневно, 17-19 час. (для арийцев запрещено)". Доктор Ляйтнер слегка кривит уголки рта, он знает (и я теперь тоже знаю), что и пациенты-евреи появляются редко, все реже и реже, их в этом городе почти не осталось, и что ему не выжить без супов, которые каждый день приносит тетя Лисбет, бесстрашно несет по лестнице наверх, не думая о том, кто может ей встретиться. Он бы погиб без хлеба, без пирогов, испеченных Лисбет, которая любит его.
Когда я просыпаюсь, ночь уже близится к концу. Кора опять здесь. Я говорю ей, что не нашла убитого младенца, он, видно, все-таки не в нашем подвале, она не отвечает, вместе с сестрой Кристиной читает показания термометра. Эльвиру, которая по обыкновению упорно рвется в палату, на сей раз выпроваживают: Не сегодня! Надо умыться, а что сил нет, и так ясно, сегодня мы вдвоем все сделаем; хорошо, что у вас опять утренняя смена, сестра Теа. Вчера была вечерняя, говорит сестра Теа, когда график сбивается, спать некогда. Температура слишком высокая для раннего утра, однако начинать холодные обертывания уже сейчас, пожалуй, бессмысленно. - Как по-вашему, сестра Теа, почему двенадцатилетний мальчик убивает родного брата, младенца? - Зависть и ревность правят миром, говорит сестра Теа, больше всего надо бояться обделенных, а если у них вдобавок и веры нет, то упаси нас Господь! У сестры Теа вера есть, она поет в церковном хоре, по-моему, для такой крепкой веры она чересчур молода, но, пожалуй, не станет спрашивать людей, отданных в ее власть, о вере и делить их по этому признаку. Что со мной будет, сестра Теа? - слышит она собственный голос, и сестра Теа говорит, что уверена, она выздоровеет. Заведующего отделением она об этом не спрашивает, он приходит сообщить, что возбудители, из-за которых у нее поднимается температура, выявлены и теперь с ними будут бороться средствами, специально для этого предназначенными. Ударим по ним из самых тяжелых орудий, говорит завотделением. У него за спиной уже стоит доктор Кнабе со шприцем.
Впервые завотделением испытывает потребность поблагодарить ее за "содействие". Это очень им помогает. Гм, где мы - на заводе, что ли? Разве она бы могла поступить иначе, спрашивает она позднее сестру Кристину, та считает, что она могла бы настроиться и совершенно по-другому. Она размышляет об этом, но не знает, как по-другому. Очевидно, существуют неприметные секунды, когда постоянное напряжение перерождается в перенапряжение, что-то в ней порою словно бы напрягается сильнее, чем надо, во всяком случае, сердце вдруг опять начинает неистовствовать. Сперва она не желает этому верить, потом все же хочешь не хочешь звонит; дежурит, увы, Эвелин, значит, уже опять за полдень, никого из врачей позвать нельзя, все на операциях, Эвелин только дивится неистовству ее сердца, она попробует найти кого-нибудь, но через двадцать минут врачи отделения по-прежнему на операции, а врача из другого отделения она без разрешения позвать не может, к тому же его нет на месте, он в неотложке, в третьей операционной, это сестра Эвелин точно знает, проходит сорок минут, ситуация без изменений, Эвелин щупает пациентке пульс, удивляется, что та опять мокрая как мышь, но переодевать ее сейчас бессмысленно, да и чистых рубашек тоже нету, однако пациентка вдруг выходит из себя, приказывает сию минуту, под ее ответственность, вызвать терапевта, все равно откуда. Эвелин нерешительно топчется у двери, а когда приказ повторяют, еще резче, наконец исчезает. Через минуту-другую приходит молодая докторша из шестого отделения, со шприцем. Укол-то можно было сделать давным-давно, говорит она, в палату закатывают передвижной электрокардиограф, подключают контакты, докторша сразу нашла вену, осторожно ввела иглу и, глядя на монитор, медленно впрыскивает лекарство, а стало быть, сразу - еще прежде чем пациентка это ощущает - видит, как пульс возвращается в норму. Ну вот, говорит она. Впрочем, надо еще некоторое время понаблюдать.
Итак, теперь я подключена еще и к аппарату, который воспроизводит на мониторе частоту моего пульса в виде желтой зубчатой линии и ровно попискивает; все больше проводов ведет из моего тела во внешний мир. Приходишь ты, и вид у тебя далеко не бодрый. Эй, говорю я, что стряслось? Да так, ничего, говоришь ты, настроение у тебя никудышное, на вопросы тебе, по всей видимости, хочется отвечать только контрвопросами; когда я спрашиваю: Что сказал завотделением? - ты коротко роняешь: Ну что он может сказать. Потом опять начинаешь холодные обертывания. Нет, тут все ж таки сам черт подсудобил, говоришь ты. А это идея, думаю я, может, и впрямь сам черт подсудобил. Стоит над этим поразмыслить. Но какой черт? Слушай, говорю я, может, и правда существует черт, желавший вечно зла, творивший лишь благое[8]?
На сей раз ты не отвечаешь вообще, только искоса смотришь на меня, но вы ошибаетесь, не всё, что я говорю, рождено горячечной фантазией. Черт, которого я имею в виду, явился из самого что ни на есть рассудочного разума или выскользнул из него в никем не замеченный исторический миг, сновидение разума рождает чудовищ, разве я однажды не выдвигала Урбану этот аргумент, он был достаточно образован, чтобы поправить меня: сон разума - так Гойя назвал один из своих "Капричос"; но если уж я непременно настаиваю на сновидении: все дело в том, кто его видит. Да, согласен, когда мелкие духи берут власть над сновидением... Что тогда, Урбан? - спросила я. Что тогда? Тогда разуму не до смеха, отозвался он. Он задолжал мне ответ, но я уверена, у нас обоих на лице было одинаковое выражение сомнения и испуга. Мы читали отчеты о процессе Райка[9]. Неужели путь в рай неизбежно ведет через ад?
Благодаря твоим стараниям температура немного падает, но уходить ты сегодня не желаешь. Через некоторое время - мне оно кажется продолжительным - я отсылаю тебя прочь, ты упираешься, говоришь, что спокойно мог бы переночевать здесь, ведь никому это не помешает, однако я твержу:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16