https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/rossijskie/
Ведь я еще не стар, во всяком случае Аретуза так говорит, однако в прежней жизни дошло до того, что друзья у меня оставались лишь среди звезд, но не среди людей. Я держался на дружелюбном отдалении от молодых людей, которые у меня учатся, хотя некоторые из них выказывают хорошие задатки и жажду знаний, а не только обычный безудержный интерес лишь к собственному восхождению, как Турон, один из самых умных, но и из самых бессовестных.И вот в тот предзакатный час ко мне, запыхавшись на лестнице, ворвался один из моих учеников, хотя все они знают, что меня в этот час раздумий тревожить нельзя. Он крикнул:— Они. гонят Медею через город!И я еще спросил:— Кто? — Хотя уже и так все знал. Толпа. Чернь. Так и должно было случиться.Я сбежал вниз по лестнице и без всяких церемоний вторгся в рабочий кабинетАкама, в этот его огромный зал с множеством окон и окаймляющей террасой. Я сказал:— Ну что, теперь ты доволен?Он сперва хотел прикинуться, будто ничего не понимает, но я — сейчас я и сам с трудом в это верю — пошел на него, очевидно, с таким лицом, что он отступил к стене, уверяя меня, что ничего поделать не может, народ слишком разъярен.— Народ? — переспросил я, и тогда он принялся с самым серьезным видом потчевать меня байкой о братоубийстве, которая в этих же вот стенах высижена и отсюда пошла гулять по белу свету. — Ах вот как, — заметил я язвительно, — выходит, все эти люди сами додумались сбиться в кучу, подкараулить женщину и с руганью и позором погнать ее по улицам, так?Так оно, вероятно, и было, осмелился заявить Акам мне в лицо, я ведь и сам прекрасно знаю: нельзя преграждать дорогу разнузданной толпе. Надо дать ей промчаться мимо, в пустоту.— В пустоту! — вскричал я. — Для тебя, значит, та женщина — пустота? Они же ее убьют.— Да нет же, — возразил Акам. — Этот сброд слишком труслив, ничего с ней не случится.Я был вне себя наконец-то. Это он, кричал я, именно он весь этот сброд науськивал, а то и оплачивал. И тут я испугался. Конечно, я был прав, мы оба это знали, но я зашел слишком далеко. И Акам это понял, он разом весь подобрался, медленно двинулся в мою сторону и холодно произнес:— А вот это, друг мой, тебе еще придется доказать.Он выиграл. Никогда мне не сыскать свидетеля, который покажет, что он, великий Акам, подкупал чернь и натравливал народ на ту женщину. А если вдруг чудом и найдется такой безумец — он почитай что уже труп. И вот в те мгновения, пока я перебирал в голове все возможности уличить Акама, чтобы в конце концов все их отбросить, лишь тогда я по-настоящему узнал мой родной Коринф. И только тогда я понял, что Медее выпало раскрыть некую тщательно скрываемую правду, которая определяет всю нашу коринфскую жизнь, и что мы этого не перенесем. И что я тут бессилен.Неохотно вспоминаю я тот день, неохотно говорю об этом с Медеей, хотя за тот словесный поединок с Акамом мне и по сей день перед собой не стыдно. Пусть я не смог публично привлечь его к ответу, однако не стал от него скрывать, что всю его игру насквозь вижу. Что я знаю, почему именно сейчас Медея подверглась чудовищным обвинениям, а теперь вот и произволу толпы: потому что все боятся, как бы она не подбросила в костер беды имя, которое мы очень хотели бы забыть, — Ифиноя. Я испытал облегчение, когда в том разговоре с Акамом впервые это имя произнес, когда отважился ему сказать, что тогда, еще в пору нашей молодости, я сидел в его приемной и многое слышал, правда, не сразу понял, а когда понял, когда из множества странных частностей вдруг разом сложилась картина, перед которой я оцепенел, — тогда было уже слишком поздно.— До чего мы, спрашивается, дошли? — спросил я его с гневом. Он ответил только взглядом, который означал: ты и сам прекрасно знаешь. Я описал Медее эту сцену, я признался ей, что отвага моя вдруг разом улетучилась, меня сковало чувство обреченности и бессмысленности любых усилий, я ушел, оставив Акама на полуслове, и уже вскоре не мог сказать, что именно — мудрость или трусость — заставило меня внезапно смолкнуть, выйти вон и начать разыскивать ее.— Этого иной раз и нельзя знать, Леукон, — сказала она, — особенно в таких обстоятельствах. — Мы помолчали. — Когда они гнали меня по городу, — сказала она, — мне было страшно, и я бежала что есть мочи, как бежала бы на моем месте всякая гонимая тварь, спасая свою шкуру, однако какая-то часть меня сохраняла при этом мертвецкое спокойствие, ибо со мной происходило то, что и должно было произойти. Какой-то тихий голос во мне говорил: «Могло быть и хуже». Разве утешительно знать, что люди повсюду не соблюдают своих же уговоров? Что никакое бегство тебе не поможет? Что совесть утрачивает всякий смысл, коли одним и тем же словом, одним и тем же поступком можно и предать, и спасти? Не осталось основы, на которую совесть могла бы опереться, я хорошо это поняла уже тогда, когда собирала по полю косточки моего братца, и поняла еще раз, когда нащупала здесь, в вашей пещере, хрупкие косточки той девочки. У меня и в мыслях не было нести это свое знание в люди. Я только хотела уяснить для себя, в каком мире я живу. Ты сидишь в своей башне, Леукон, окружив себя своим небосводом, это надежное укрытие, не так ли, я тебя понимаю, я видела, как с каждым днем, с тех пор как я здесь, уголки твоих губ опускаются все ниже. Мне повезло меньше, а может, больше, это как посмотреть. Все шло к тому, что для моего способа жить на свете уже не было образца, или пока не было, как знать. Я мчалась по улицам, все шарахались от меня, все двери передо мною захлопывались, силы мои были на исходе, я оказалась уже где-то на окраинах. Узенькие тропки, приземистые глиняные лачуги, преследователи мои уже близко, за углом, и вдруг передо мной вырос человек, сильный мужчина с всклокоченной рыжей шевелюрой, этот не шарахнулся, не сошел с дороги, а сгреб меня в охапку, протащил несколько шагов до своей двери и внес в дом. Остальное ты знаешь. С тех пор для меня снова есть место в этом городе.А немного погодя — землетрясение. Оно длилось лишь секунды, центр его пришелся на южную часть города, где живет распоследняя беднота, в том числе и колхидцы. Башня моя покачнулась, но устояла. Неописуемое чувство, когда почва уходит из-под ног, до сих пор сковывает ужасом все мои члены, я выскочил на улицу, кругом металась орущая толпа, казалось, настал конец света, странно, что звезды об этом умолчали. Дворцу был нанесен умеренный ущерб: стены не рухнули, несколько раненых среди прислуги и один убитый. Однако царь Креонт при его любви к собственной дражайшей особе и при его непогрешимой вере в собственное бессмертие был глубоко потрясен мыслью, что его бесценную жизнь мог оборвать какой-то презренный камень, случайно упав ему на голову. Беспричинный гнев на всех и каждого вскипал в нем поминутно, страх смерти, видимо, уже не покидал его, он стал раздражителен и опасен, и первым, кто на себе ощутил эти перемены в государевом норове, был Акам. Не могу отделаться от подозрения, что это именно он, дабы отвлечь от себя царскую немилость, внушил людям мысль, будто землетрясение на Коринф могла наслать Медея чарами своего злого колдовства. Я спросил Медею, известно ли ей об этом навете. Она кивнула.Однажды мне выпал случай поговорить о ней с Лиссой, это было как раз вечером после землетрясения, которое застигло Медею у Ойстра, где я ее и обнаружил, когда, миновав сплошные развалины по пути, примчался сюда проведать Аретузу. Она, Аретуза, была без сознания, подземные толчки вновь оживили в ее памяти бедствие, погубившее чуть ли не весь Крит, Медея привела ее в чувство, натерев ей лоб живительным снадобьем, после чего предоставила ее моему попечению, поскольку саму ее тянуло к землякам, в разрушенные улицы и переулки, она попросила меня приглядеть за Лиссой и детьми. Ее крохотная лачуга, цела и невредима, все так же лепилась к стене дворца; после стенающего, истерзанного ранами города я вдруг очутился в обители покоя. Лисса кормила детей скромным ужином, на который пригласила и меня, только тут я заметил, как я проголодался и сколь благотворно действует на меня исходящее от нее ровное, спокойное тепло. Она из тех женщин, которые сумеют подтолкнуть землю, если та вдруг остановится, до того надежно держит она в своих руках вверенные ей жизни, так что остается только завидовать каждому, кто вырос под ее материнской опекой.Лисса умело скрывала от обоих мальчиков свою тревогу за Медею, поэтому дети были беззаботны и жизнерадостны, один, похожий на Ясона, был покрепче, тогда как другой, черноволосый и кудрявый, в свою очередь превосходил брата живостью повадок и буйством нрава. Они наперебой рассказывали о землетрясении, которое воеприняли как увлекательное приключение. Потом вдруг очень быстро сникли, устали и отправились спать. Внезапно наступила глубокая тишина. Мы сидели на крохотной кухоньке, угли в очаге еще тлели, домашняя змея шуршала в золе, после пережитой опасности оба мы чувствовали облегчение, о том, что ждет нас завтра, пока старались не думать, мы молчали, потом понемногу начали говорить — обо всем, что в голову взбредет, и о Медее, и тут выяснилось, что мы, исходя из различных предпосылок, почти сходимся в выводах. Лисса, как и я, считала, что Коринф подтачивает какая-то хворь, однако никто не желает замечать эту болезнь и вникать в ее причины. Лисса боялась, что недуг этот со дня надень может выплеснуться вспышкой саморазрушения, она знает, как это бывает, все непотребные силы, которые при упорядоченной общей жизни держатся в узде, вырвутся на волю, и тогда Медее конец. Впервые я обсуждал дела нашего города с чужестранкой и, раз так, решил пойти еще дальше и спросил ее, в чем она видит причину нашего падения. Она считала, что ответ лежит на поверхности.— Причина в вашем самомнении, — сказала она. — Вы же возомнили себя выше всех, это и мешает вам видеть жизнь, и себя в том числе, в истинном свете.Она права, этот ее ответ я и по сей день слышу.Однако не столь страшным оказалось само землетрясение, как его последствия. Царский дом был поглощен только своими заботами, с небывалой пышностью прошло погребение важного царедворца, погибшего под развалинами, разгул траурных торжеств явил Пресбона, который утратил остатки чувства меры, во всем необузданном размахе его таланта и одновременно во всем его скудоумном бесчувствии, ибо даже он мог бы догадаться, что такое расточительство подстегнет праведный гнев тех коринфян, кто лишился во время бедствия последнего своего имущества и чьи мертвые неделями разлагались под рухнувшими родными стенами. Медею с ее предостережениями, разумеется, никто не слушал, но даже царские лекари высказывались в том смысле, что этих мертвых надо как можно скорее убрать и похоронить, по опыту они знали, что это большая опасность для живых, и действительно, первые очаги заразы вспыхнули в непосредственной близости от тех наиболее разрушенных мест, где чудом выжившие люди ютились в развалинах по соседству с крысами и трупами.У меня просто волосы на голове зашевелились, когда Акам, вызвав меня к себе, поверил мне государственную тайну: в городе чума. Этого я никогда не забуду. С дрожью в голосе спросил я Акама, что он, что они с государем намереваются предпринять, а тот, скривив губы, сказал, словно это самое естественное решение на свете:— Мы покидаем город. — Оказывается, уже приняты необходимые меры, чтобы всякую панику, буде она начнется, подавить в зародыше. Отряды службы безопасности усилены. А затем Акам произнес фразу, которую я и по сей день не решился Медее передать. Он сказал: — А на месте твоей Медеи я бы тоже убрался из Коринфа подобру-поздорову.Я понял его в ту же секунду. Я знаю это мышление, я с ним вырос, оно до сих пор во мне сидит, я пролепетал:— Но ведь вы же не станете… — и из суеверия не решился выговорить свое подозрение вслух.Акам понял меня и так, он сухо обронил:— Почему же не станем?Чума расползается. Медея в эти недели сделала больше, чем кто-либо другой, больные ее зовут, требуют, и она идет к ним. Однако многие коринфяне утверждают: она тащит за собой болезнь. Оказывается, это именно она привела чуму в город.Быть не может, чтобы она этих голосов не слышала. Осторожно, издалека завожу я с нею разговор о странной потребности людей перекладывать вину за свои несчастья на кого-то другого. Вот и теперь кто-то уже предложил из каждой сотни пленных рабов одного принести в жертву, дабы умилостивить богов и уговорить их отвести от города свои карающие десницы. Но это же ничего не даст, возражает Медея. Да она этого и не допустит. Меня бросает в холод. Я убеждаю, я заклинаю ее не поступать против законов Коринфа. Она бы и сама рада этого не делать, отвечает она коротко и ясно.
— Медея, — увещеваю я, — если они не принесут в жертву рабов, они подыщут кого-то другого.— Я знаю, — роняет она.Тогда я говорю:— Да знаешь ли ты, на какие зверства способны люди?— Да, — звучит в ответ.— Но у человека только одна жизнь! — восклицаю я.— Как знать.Я смотрю на нее во все глаза. Что известно мне об этой женщине, об ее вере? Я хотел бы ее спросить, бывает ли такая вера, чтобы освобождала от страха смерти, которым все мы одержимы. Я смотрю на нее в дымке первого предутреннего света — и не задаю свой вопрос. И в первый раз думаю: быть может, она ведает какую-то тайну, которая мне недоступна. Ибо я живу убеждением, что нам не уйти от закона, который вершит нами столь же непререкаемо, как и бегом светил. Наши действия или бездействия бессильны что-либо в этом изменить. А она вот противится. И это ее погубит.— Ты можешь делать что угодно, Медея, — говорю я ей, — тебе это не поможет, до скончания времен. То, что движет людьми, сильнее всякого разума.Она молчит.Ночь тает, мы все еще сидим друг против друга. Солнце встает, крыши города искрятся и посверкивают. Так нам уже никогда больше не сидеть. Теперь я понимаю, что это значит, когда говорят: у меня тяжело на сердце. Я не вижу выхода, который не был бы гибельным. Все, что я мог сказать, я уже сказал. Что случилось, того уже не переиначишь. А что должно случиться, решено давным-давно и без нас.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
— Медея, — увещеваю я, — если они не принесут в жертву рабов, они подыщут кого-то другого.— Я знаю, — роняет она.Тогда я говорю:— Да знаешь ли ты, на какие зверства способны люди?— Да, — звучит в ответ.— Но у человека только одна жизнь! — восклицаю я.— Как знать.Я смотрю на нее во все глаза. Что известно мне об этой женщине, об ее вере? Я хотел бы ее спросить, бывает ли такая вера, чтобы освобождала от страха смерти, которым все мы одержимы. Я смотрю на нее в дымке первого предутреннего света — и не задаю свой вопрос. И в первый раз думаю: быть может, она ведает какую-то тайну, которая мне недоступна. Ибо я живу убеждением, что нам не уйти от закона, который вершит нами столь же непререкаемо, как и бегом светил. Наши действия или бездействия бессильны что-либо в этом изменить. А она вот противится. И это ее погубит.— Ты можешь делать что угодно, Медея, — говорю я ей, — тебе это не поможет, до скончания времен. То, что движет людьми, сильнее всякого разума.Она молчит.Ночь тает, мы все еще сидим друг против друга. Солнце встает, крыши города искрятся и посверкивают. Так нам уже никогда больше не сидеть. Теперь я понимаю, что это значит, когда говорят: у меня тяжело на сердце. Я не вижу выхода, который не был бы гибельным. Все, что я мог сказать, я уже сказал. Что случилось, того уже не переиначишь. А что должно случиться, решено давным-давно и без нас.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22