Качество удивило, сайт для людей
Я позвонила, отпросилась с работы. Сказала, что плохо себя чувствую, и села в машину. Мне было все равно, куда ехать, главное было не останавливаться.Это был такой длинный день. Сегодня я точно не смогу его пересказать.
Мы, когда Лену учили музыке недолгое время, потому что потом она взбунтовалась, к нам учительница приходила домой и сразу на пианино ставила камертон. А для меня такой камертон — «Лествица» Иоанна Лествичника. И вся моя жизнь сейчас — в устремлении взять эту недостижимую ноту. Пусть для начала хотя бы на миг.
«Боязнь смерти есть свойство человеческого естества, происшедшее от преслушания; а трепет от памяти смертной есть признак нераскаянных согрешений. Боится Христос смерти, но не трепещет, чтобы ясно показать свойства двух естеств».
Боится, но не трепещет. Я поражаюсь, как же просто можно сказать про самую суть. Боязнь, я так понимаю, это ожидание праведного Суда. А трепет — уже самый ад, ему неизбежная, по заслугам обреченность.И еще:
«Как отцы утверждают, что совершенная любовь не подвержена падению, так и я утверждаю, что совершенное чувство смерти свободно от страха».
Совершенное чувство смерти. Три этих слова вы только попробуйте сказать нецерковному человеку, любому, он ни за что не поймет. А ведь это как музыка, как последняя фуга Баха: совершенное чувство смерти.Год назад у меня уже были боли в спине, но я еще вполне нормально ходила и думала, что эти боли от старой травмы, когда я упала с велосипеда, и вот моя подруга меня пригласила на органный концерт в зал Чайковского. Я не знала, какие будут исполняться произведения, я только из программки узнала, что самым последним стоит незаконченная фуга Баха, окончить которую ему помешала смерть. И у меня в голове сразу возникло: это для меня, это мне какое-то важное сообщение. И все остальные, более ранние фуги я воспринимала как пролог, как описание каких-то сил, уже существующих на земле, в космосе, их неуступчивости друг другу, иногда даже их готовности взаимодействовать, но все равно это было для меня такое объективное описание расстановки мировых сил, где все по отдельности: люди, природный мир, другие планеты, Бог — и разве что Бог немного сожалеет об этом. Но один Он ничего не в силах изменить.И как же меня поразило, когда мы в перерыве стояли в буфет и один пожилой, очень элегантный человек с сильным акцентом говорил своей спутнице, что вы, русские, исполняете Баха слишком эмоционально, нет, мы, немцы, стараемся подчеркнуть его отстраненность от мира, его интеллект. И я так удивилась: разве это можно играть еще объективней? И потом все пыталась уловить: как это было бы по-немецки? наверно, быстрее, ведь интеллект — это еще быстрота? Но я бы не хотела, чтобы его играли быстрее, вообще играли иначе. И я видела, какое удовольствие испытывают все люди вокруг, оттого что здесь Баха играют «по-русски». И это было такое сильное чувство с ними соединения несмотря на все мои обстоятельства…Я никак не скажу о главном. Я хотя и подспудно считала фуги, но я просчиталась. И когда звучала последняя, я думала: Господи, только не эта, эту я хочу дослушать до конца, в этой, Господи, есть что-то такое, что я должна знать, узнать… И в этот момент музыка оборвалась. Как жизнь. На пороге чего-то, для человека уже невозможного, — знания или только предчувствия: там, за чертой, трагизм будет преодолен. По крайней мере я это так поняла. И, к моему приятному удивлению, уже дома, когда я стала читать вложенный в программку листок, я из него узнала подтверждение своим мыслям: в этой фуге Бах использует две темы из своих прежних фуг и начинает развивать еще одну, в его творчестве вообще новую, ноты которой составляют буквы его имени — ВАСН. И вот в том именно месте, где три эти темы только-только начинают сливаться, смерть обрывает дальнейшее! То есть музыка стала действительностью: Бах-человек слился с Богом, по крайней мере предстал перед Ним… И сейчас я это понимаю как одно из доказательств бытия Бога, встретившихся на моем пути. Но тогда я этого понять не смогла. И помню, как сидела и над этой программкой плакала. У меня не было для этого слов. А теперь они есть: совершенное чувство смерти.* * *Возвращаюсь к описанию двадцать первого апреля девяносто восьмого года.После нашего разговора с Валерой в кафе я позвонила и отпросилась с работы. У меня что-то тянуло под левой подмышкой. И я подумала, что сердце, и на шоссе Энтузиастов остановилась возле аптеки купить валидола. А дальше я уже ехала, никуда не сворачивая, только бы вырваться и нестись хотя бы километров под сто, а лучше бы все сто двадцать. Ближнее Подмосковье было все, как расчесанная сыпь, — все покрыто краснокирпичными коттеджами, и тогда я снова смогла думать о Косте: для чего он мне назначил встречу возле казино? и не мимо ли его четырехэтажного дворца я проезжаю сейчас и что мы однажды с ним в этот дворец приедем, что мне и ехать-то больше некуда: или снимать квартиру, или пока, до лета, попроситься пожить у него. После Балашихи довольно скоро начались деревеньки. И это был очень резкий контраст. Избы стояли почерневшие, покосившиеся, наполовину брошенные… или вдруг крохотные, трогательные с резными окошками, но чуть не по самую стреху вросшие в землю. Крепких домов было раз в десять меньше, чем остальных. Церкви порушенные, вместо луковиц — каркасы напросвет, по обочинам — остатки автобусов, тракторов, честное слово, как в войну, как дохлые лошади, выклеванные падальщиками, объеденные муравьями до костей, до глазниц… И ведь эта дорога шла на Владимир и Суздаль, наши самые туристические места, — у меня сердце сжималось от этого запустения на виду, можно сказать, у всего мира. И буквально не было деревни, чтобы в ней не стояли подпертые бревнами пятистенки. Моя бабка со стороны отца, Мария Ефимовна, умирала точно в таком же. Это она приехала из деревни и меня покрестила, когда я умирала в первый раз. А сама отходила одна, мы только через полгода об этом узнали — дядя Илья, брат отца, написал.Пятерых детей родила, двух маленькими схоронила, трех вырастила. «А кому в лесу жить охота? Комарьев кормить!» — это она нас всех, детей и внуков, таким образом извиняла. Деревня их, когда-то на сто домов, после моды на укрупнение стала вымирать, фельдшер к ним в распутицу не ходила, хлеб и посуху возили в неделю раз. Я помню, когда мы с Мишкой к ней в последний раз приезжали, так ей соседка радикулит лечила чугунным утюгом прямо с огня.«Пришли ты мне, унученька, таблеток от сердца и головы! И подпиши: которы от головы и которы от сердца! И буквами-то поболе!» А я сидела, семечки ее лузгала, а про себя думала: вот приехай с такой в город, вот стыд от людей-то будет! — сама по-русски наполовину неправильно, а ее малограмотности стеснялась. И ни в какую не хотела брать Николая Угодника, она мне его в чемодан, а я обратно: «Куда? меня мать с ним на порог не пустит!» — «От свекровки память, скажешь! Как не пустит?» — «А Мишка ему, знаешь, что на лбу выжжет, какие три буквы?!» И как же она на меня тогда посмотрела, как белыми молниями полыхнула, и так его всего прижала к себе, а локти — наружу, точно от гусака младенца прикрыть.Господи, будет ли мне спасение? Мы с Мишкой летом у нее были, а в ту же зиму она умерла.А отец у меня погиб в пьяной драке, мне было два с половиной года, он шел из гостей, немного подвыпивший, а он и вообще был задиристый, говорят, ничего не боялся, — я же не девчонкой, я пацанкой росла, так мать говорила: его порода! — и вот он увидел, как пьяные парни избивают пожилого человека, кинулся защищать, а они ему — нож в селезенку. Отец почти до самого нашего двора дошел… дополз, наверно, и возле забора умер. Мишка, когда еще маленький был, выжег ему на этом заборе звезду, как герою.И вот он мне тоже почему-то мерещиться стал. Как увижу, что идет человек и немного качается, думаю: похож на отца. Возле следующего магазина увижу другого: нет, думаю, этот больше похож…А сейчас мне кажется, это мои близкие люди, мои дорогие умершие, обступили меня, они хотели меня остановить. Напомнить о приоритете семьи, об ответственности перед прошлым и будущим… Но где мне было расслышать? Хотя я даже до деда довспоминалась, которого и не видела никогда, — до отца отца, Аристарха Сыромятникова. Я его видела только у бабки на фото, он был крепкий крестьянин, не из кулаков, работников не держал, одна лошадь, три коровы, а вот тоже — попал под раскулачивание. Но его не расстреливали, не высылали, его в деревне даже и потом уважали, он сам умер — от тоски, бабушка говорила: усох в сыроежку. Видел, что с его скотом в колхозе творится, как тот уже на ногах не стоит…Я доехала почти до Владимира, до деревни Плотава, пакет кефира купила, какую-то булку, а потом смотрю: Боже мой, я же к Косте уже опаздываю. А тем более дождь зарядил. И опять мне в сумерках попадались те же обглоданные автобусы и трактора по обочинам, при свете фар они как будто дымились. А огоньков в избах зажглось еще меньше, чем на вид было жилых. И чтобы мне себя уверить, что сегодня не тридцатый год, не раскулачка, я поставила кассету с итальянской эстрадой, хотя вообще-то в машине музыки не люблю, — и ехала, как сквозь мираж. И сколько я себя ни заставляла вспомнить, в какое отчаянное положение меня поставил Валера и мое чувство к Косте к какой роковой черте меня подвело, — нет, это тоже было не из разряда реальности, пока не начались большие дома в Балашихе, а потом и в Москве… И когда я ехала наконец вниз по Тверской и видела перед собой рубиновые звезды Кремля, — что-то все-таки в них есть несомненное или это так устроен русский менталитет: пока они горят, пока Кремль торжествующе стоит, стоит и земля русская, это он ей придает основную реальность. И потом я еще проехала мимо Государственной думы, Колонного зала, оставила по левую руку Большой театр, он парил в темноте вылепленный, казалось, уже не из камня, из одного света, — и вот так через них я снова вернулась к себе. И то, что я прямо сейчас увижу Костю, понимаете, это было так сильно, так абсолютно… я не знаю, с чем это сравнить, как если фейерверк вырывался бы прямо из моего сердца, один заряд за другим, один за другим… Припарковалась. Было уже десять часов десять минут, но Кости у дверей казино не оказалось. Я прождала его еще почти полчаса… Я потом часто его ждала, но с чувством, что все равно же придет и всю меня, как светом, обдаст улыбкой, немного виноватой, счастливой, с торчащими немного вперед большими зубами… И в этой улыбке я тоже буду бесценной и практически только из света.И когда он прибежал от своей машины, без зонта, мокрый, испуганный, что ушла, счастливый, что вот она я, как дура, сорок минут стою, — все так и случилось. И виновато потрогал уголок воротника моей черной кожаной куртки. Сжал его на одну секунду и отпустил. Понимаете, когда люди не имеют возможности иначе выразить свои чувства, когда они на протяжении нескольких месяцев скованы обстоятельствами, условностями, а может быть, и самой силой тоски друг по другу, нежности, которая бывает еще больнее тоски, — этот уголок моего воротника, когда он его только на секунду сжал пальцами, — это сделало меня всю, я не знаю, кем: валькирией, Снегурочкой, но только уже не земной женщиной. Наверно, все дело было в Косте, который, пока меня любил, источал что-то такое особенное… или дело даже не только в любви. Деньги и власть тоже делают с человеком подобное. Когда в 2000 году я была на митинге возле памятника Пушкину в поддержку закрываемого телеканала НТВ и увидела неподалеку от себя Бориса Немцова, нашего известного младореформатора, он через толпу метрах в десяти от меня пробирался к президиуму митинга, так вот, я как будто увидела древнегреческого титана: на фоне остальных людей он был светоносней. Я не хочу сказать о нем плохо, но то, как он боком пробирался сквозь других людей, нет, не наступая на них, но их вообще не замечая, как сверкающая торпеда сквозь планктон, мне очень это напомнило Костю, его отношение к людям, к жизни. И еще я тогда подумала, что, когда у человека так много власти, так много ответственности за каждое принятое решение, такие сумасшедшие возможности, связи, — он и должен идти по жизни как полубог, это уже его естество.Вот так Костя и вошел в казино, а я, испуганно втянув голову, рядом. Швейцар к нему бросился как к родному: «Константин Васильевич, что-то вы давненько…» А я тогда была в казино вообще в первый раз.Сейчас, когда я оглядываюсь назад, меня просто поражает, насколько же это было явное подобие ада. Того ада, который видела Элла Игнатьевна: стерильность, невероятная тишина и люди тоже, как коконы, абсолютно закрыты друг от друга: перемещаются от стола к столу, в глаза друг другу не смотрят, молча делают ставки, одними жестами показывают крупье, кому положить карту: себе, мне, себе… Выигрывая, проигрывая даже, не издают ни звука, просто искажают лица, но это никого не касается, это — только их боль. Конечно, тогда у меня был совсем иной взгляд на происходящее. Настолько иной, что я ничему не ужаснулась, наоборот, мне все там было безумно интересно. И то, что кофе дается бесплатно. И ежевика — вы можете себе представить двадцать первого апреля ежевику да хоть бы и в самом дорогом ресторане? — а здесь ее просто разносили официантки, и лежала она, как в розетках, в апельсиновой кожуре.Поначалу Костя очень старался не выходить за оговоренные рамки деловой встречи, и когда мы сели с ним в баре, он сразу же стал раскладывать на столике бумаги по тому судебному делу, которое он конкретно хотел предложить мне вести — у них, на договоре. И я даже испугалась: а как же момент истины? И, видимо, подняла на него настолько обескураженный взгляд, а увидела… это были уже глаза как будто бы и не человека. Не отрываясь, на меня смотрело неизбежное и хотело меня поглотить.Понимаете, даже наша физическая близость потом не давала мне такого сильного чувства — чувства вечности, можно сказать так. Или предназначения. Или можно сказать, чувства, что ты смотришь оперу, непосредственно находясь на сцене, и у тебя уже у самой набухли связки, еще миг, и ты запоешь, проникновенно и сладостно, о страшном счастье — быть послушной року.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52
Мы, когда Лену учили музыке недолгое время, потому что потом она взбунтовалась, к нам учительница приходила домой и сразу на пианино ставила камертон. А для меня такой камертон — «Лествица» Иоанна Лествичника. И вся моя жизнь сейчас — в устремлении взять эту недостижимую ноту. Пусть для начала хотя бы на миг.
«Боязнь смерти есть свойство человеческого естества, происшедшее от преслушания; а трепет от памяти смертной есть признак нераскаянных согрешений. Боится Христос смерти, но не трепещет, чтобы ясно показать свойства двух естеств».
Боится, но не трепещет. Я поражаюсь, как же просто можно сказать про самую суть. Боязнь, я так понимаю, это ожидание праведного Суда. А трепет — уже самый ад, ему неизбежная, по заслугам обреченность.И еще:
«Как отцы утверждают, что совершенная любовь не подвержена падению, так и я утверждаю, что совершенное чувство смерти свободно от страха».
Совершенное чувство смерти. Три этих слова вы только попробуйте сказать нецерковному человеку, любому, он ни за что не поймет. А ведь это как музыка, как последняя фуга Баха: совершенное чувство смерти.Год назад у меня уже были боли в спине, но я еще вполне нормально ходила и думала, что эти боли от старой травмы, когда я упала с велосипеда, и вот моя подруга меня пригласила на органный концерт в зал Чайковского. Я не знала, какие будут исполняться произведения, я только из программки узнала, что самым последним стоит незаконченная фуга Баха, окончить которую ему помешала смерть. И у меня в голове сразу возникло: это для меня, это мне какое-то важное сообщение. И все остальные, более ранние фуги я воспринимала как пролог, как описание каких-то сил, уже существующих на земле, в космосе, их неуступчивости друг другу, иногда даже их готовности взаимодействовать, но все равно это было для меня такое объективное описание расстановки мировых сил, где все по отдельности: люди, природный мир, другие планеты, Бог — и разве что Бог немного сожалеет об этом. Но один Он ничего не в силах изменить.И как же меня поразило, когда мы в перерыве стояли в буфет и один пожилой, очень элегантный человек с сильным акцентом говорил своей спутнице, что вы, русские, исполняете Баха слишком эмоционально, нет, мы, немцы, стараемся подчеркнуть его отстраненность от мира, его интеллект. И я так удивилась: разве это можно играть еще объективней? И потом все пыталась уловить: как это было бы по-немецки? наверно, быстрее, ведь интеллект — это еще быстрота? Но я бы не хотела, чтобы его играли быстрее, вообще играли иначе. И я видела, какое удовольствие испытывают все люди вокруг, оттого что здесь Баха играют «по-русски». И это было такое сильное чувство с ними соединения несмотря на все мои обстоятельства…Я никак не скажу о главном. Я хотя и подспудно считала фуги, но я просчиталась. И когда звучала последняя, я думала: Господи, только не эта, эту я хочу дослушать до конца, в этой, Господи, есть что-то такое, что я должна знать, узнать… И в этот момент музыка оборвалась. Как жизнь. На пороге чего-то, для человека уже невозможного, — знания или только предчувствия: там, за чертой, трагизм будет преодолен. По крайней мере я это так поняла. И, к моему приятному удивлению, уже дома, когда я стала читать вложенный в программку листок, я из него узнала подтверждение своим мыслям: в этой фуге Бах использует две темы из своих прежних фуг и начинает развивать еще одну, в его творчестве вообще новую, ноты которой составляют буквы его имени — ВАСН. И вот в том именно месте, где три эти темы только-только начинают сливаться, смерть обрывает дальнейшее! То есть музыка стала действительностью: Бах-человек слился с Богом, по крайней мере предстал перед Ним… И сейчас я это понимаю как одно из доказательств бытия Бога, встретившихся на моем пути. Но тогда я этого понять не смогла. И помню, как сидела и над этой программкой плакала. У меня не было для этого слов. А теперь они есть: совершенное чувство смерти.* * *Возвращаюсь к описанию двадцать первого апреля девяносто восьмого года.После нашего разговора с Валерой в кафе я позвонила и отпросилась с работы. У меня что-то тянуло под левой подмышкой. И я подумала, что сердце, и на шоссе Энтузиастов остановилась возле аптеки купить валидола. А дальше я уже ехала, никуда не сворачивая, только бы вырваться и нестись хотя бы километров под сто, а лучше бы все сто двадцать. Ближнее Подмосковье было все, как расчесанная сыпь, — все покрыто краснокирпичными коттеджами, и тогда я снова смогла думать о Косте: для чего он мне назначил встречу возле казино? и не мимо ли его четырехэтажного дворца я проезжаю сейчас и что мы однажды с ним в этот дворец приедем, что мне и ехать-то больше некуда: или снимать квартиру, или пока, до лета, попроситься пожить у него. После Балашихи довольно скоро начались деревеньки. И это был очень резкий контраст. Избы стояли почерневшие, покосившиеся, наполовину брошенные… или вдруг крохотные, трогательные с резными окошками, но чуть не по самую стреху вросшие в землю. Крепких домов было раз в десять меньше, чем остальных. Церкви порушенные, вместо луковиц — каркасы напросвет, по обочинам — остатки автобусов, тракторов, честное слово, как в войну, как дохлые лошади, выклеванные падальщиками, объеденные муравьями до костей, до глазниц… И ведь эта дорога шла на Владимир и Суздаль, наши самые туристические места, — у меня сердце сжималось от этого запустения на виду, можно сказать, у всего мира. И буквально не было деревни, чтобы в ней не стояли подпертые бревнами пятистенки. Моя бабка со стороны отца, Мария Ефимовна, умирала точно в таком же. Это она приехала из деревни и меня покрестила, когда я умирала в первый раз. А сама отходила одна, мы только через полгода об этом узнали — дядя Илья, брат отца, написал.Пятерых детей родила, двух маленькими схоронила, трех вырастила. «А кому в лесу жить охота? Комарьев кормить!» — это она нас всех, детей и внуков, таким образом извиняла. Деревня их, когда-то на сто домов, после моды на укрупнение стала вымирать, фельдшер к ним в распутицу не ходила, хлеб и посуху возили в неделю раз. Я помню, когда мы с Мишкой к ней в последний раз приезжали, так ей соседка радикулит лечила чугунным утюгом прямо с огня.«Пришли ты мне, унученька, таблеток от сердца и головы! И подпиши: которы от головы и которы от сердца! И буквами-то поболе!» А я сидела, семечки ее лузгала, а про себя думала: вот приехай с такой в город, вот стыд от людей-то будет! — сама по-русски наполовину неправильно, а ее малограмотности стеснялась. И ни в какую не хотела брать Николая Угодника, она мне его в чемодан, а я обратно: «Куда? меня мать с ним на порог не пустит!» — «От свекровки память, скажешь! Как не пустит?» — «А Мишка ему, знаешь, что на лбу выжжет, какие три буквы?!» И как же она на меня тогда посмотрела, как белыми молниями полыхнула, и так его всего прижала к себе, а локти — наружу, точно от гусака младенца прикрыть.Господи, будет ли мне спасение? Мы с Мишкой летом у нее были, а в ту же зиму она умерла.А отец у меня погиб в пьяной драке, мне было два с половиной года, он шел из гостей, немного подвыпивший, а он и вообще был задиристый, говорят, ничего не боялся, — я же не девчонкой, я пацанкой росла, так мать говорила: его порода! — и вот он увидел, как пьяные парни избивают пожилого человека, кинулся защищать, а они ему — нож в селезенку. Отец почти до самого нашего двора дошел… дополз, наверно, и возле забора умер. Мишка, когда еще маленький был, выжег ему на этом заборе звезду, как герою.И вот он мне тоже почему-то мерещиться стал. Как увижу, что идет человек и немного качается, думаю: похож на отца. Возле следующего магазина увижу другого: нет, думаю, этот больше похож…А сейчас мне кажется, это мои близкие люди, мои дорогие умершие, обступили меня, они хотели меня остановить. Напомнить о приоритете семьи, об ответственности перед прошлым и будущим… Но где мне было расслышать? Хотя я даже до деда довспоминалась, которого и не видела никогда, — до отца отца, Аристарха Сыромятникова. Я его видела только у бабки на фото, он был крепкий крестьянин, не из кулаков, работников не держал, одна лошадь, три коровы, а вот тоже — попал под раскулачивание. Но его не расстреливали, не высылали, его в деревне даже и потом уважали, он сам умер — от тоски, бабушка говорила: усох в сыроежку. Видел, что с его скотом в колхозе творится, как тот уже на ногах не стоит…Я доехала почти до Владимира, до деревни Плотава, пакет кефира купила, какую-то булку, а потом смотрю: Боже мой, я же к Косте уже опаздываю. А тем более дождь зарядил. И опять мне в сумерках попадались те же обглоданные автобусы и трактора по обочинам, при свете фар они как будто дымились. А огоньков в избах зажглось еще меньше, чем на вид было жилых. И чтобы мне себя уверить, что сегодня не тридцатый год, не раскулачка, я поставила кассету с итальянской эстрадой, хотя вообще-то в машине музыки не люблю, — и ехала, как сквозь мираж. И сколько я себя ни заставляла вспомнить, в какое отчаянное положение меня поставил Валера и мое чувство к Косте к какой роковой черте меня подвело, — нет, это тоже было не из разряда реальности, пока не начались большие дома в Балашихе, а потом и в Москве… И когда я ехала наконец вниз по Тверской и видела перед собой рубиновые звезды Кремля, — что-то все-таки в них есть несомненное или это так устроен русский менталитет: пока они горят, пока Кремль торжествующе стоит, стоит и земля русская, это он ей придает основную реальность. И потом я еще проехала мимо Государственной думы, Колонного зала, оставила по левую руку Большой театр, он парил в темноте вылепленный, казалось, уже не из камня, из одного света, — и вот так через них я снова вернулась к себе. И то, что я прямо сейчас увижу Костю, понимаете, это было так сильно, так абсолютно… я не знаю, с чем это сравнить, как если фейерверк вырывался бы прямо из моего сердца, один заряд за другим, один за другим… Припарковалась. Было уже десять часов десять минут, но Кости у дверей казино не оказалось. Я прождала его еще почти полчаса… Я потом часто его ждала, но с чувством, что все равно же придет и всю меня, как светом, обдаст улыбкой, немного виноватой, счастливой, с торчащими немного вперед большими зубами… И в этой улыбке я тоже буду бесценной и практически только из света.И когда он прибежал от своей машины, без зонта, мокрый, испуганный, что ушла, счастливый, что вот она я, как дура, сорок минут стою, — все так и случилось. И виновато потрогал уголок воротника моей черной кожаной куртки. Сжал его на одну секунду и отпустил. Понимаете, когда люди не имеют возможности иначе выразить свои чувства, когда они на протяжении нескольких месяцев скованы обстоятельствами, условностями, а может быть, и самой силой тоски друг по другу, нежности, которая бывает еще больнее тоски, — этот уголок моего воротника, когда он его только на секунду сжал пальцами, — это сделало меня всю, я не знаю, кем: валькирией, Снегурочкой, но только уже не земной женщиной. Наверно, все дело было в Косте, который, пока меня любил, источал что-то такое особенное… или дело даже не только в любви. Деньги и власть тоже делают с человеком подобное. Когда в 2000 году я была на митинге возле памятника Пушкину в поддержку закрываемого телеканала НТВ и увидела неподалеку от себя Бориса Немцова, нашего известного младореформатора, он через толпу метрах в десяти от меня пробирался к президиуму митинга, так вот, я как будто увидела древнегреческого титана: на фоне остальных людей он был светоносней. Я не хочу сказать о нем плохо, но то, как он боком пробирался сквозь других людей, нет, не наступая на них, но их вообще не замечая, как сверкающая торпеда сквозь планктон, мне очень это напомнило Костю, его отношение к людям, к жизни. И еще я тогда подумала, что, когда у человека так много власти, так много ответственности за каждое принятое решение, такие сумасшедшие возможности, связи, — он и должен идти по жизни как полубог, это уже его естество.Вот так Костя и вошел в казино, а я, испуганно втянув голову, рядом. Швейцар к нему бросился как к родному: «Константин Васильевич, что-то вы давненько…» А я тогда была в казино вообще в первый раз.Сейчас, когда я оглядываюсь назад, меня просто поражает, насколько же это было явное подобие ада. Того ада, который видела Элла Игнатьевна: стерильность, невероятная тишина и люди тоже, как коконы, абсолютно закрыты друг от друга: перемещаются от стола к столу, в глаза друг другу не смотрят, молча делают ставки, одними жестами показывают крупье, кому положить карту: себе, мне, себе… Выигрывая, проигрывая даже, не издают ни звука, просто искажают лица, но это никого не касается, это — только их боль. Конечно, тогда у меня был совсем иной взгляд на происходящее. Настолько иной, что я ничему не ужаснулась, наоборот, мне все там было безумно интересно. И то, что кофе дается бесплатно. И ежевика — вы можете себе представить двадцать первого апреля ежевику да хоть бы и в самом дорогом ресторане? — а здесь ее просто разносили официантки, и лежала она, как в розетках, в апельсиновой кожуре.Поначалу Костя очень старался не выходить за оговоренные рамки деловой встречи, и когда мы сели с ним в баре, он сразу же стал раскладывать на столике бумаги по тому судебному делу, которое он конкретно хотел предложить мне вести — у них, на договоре. И я даже испугалась: а как же момент истины? И, видимо, подняла на него настолько обескураженный взгляд, а увидела… это были уже глаза как будто бы и не человека. Не отрываясь, на меня смотрело неизбежное и хотело меня поглотить.Понимаете, даже наша физическая близость потом не давала мне такого сильного чувства — чувства вечности, можно сказать так. Или предназначения. Или можно сказать, чувства, что ты смотришь оперу, непосредственно находясь на сцене, и у тебя уже у самой набухли связки, еще миг, и ты запоешь, проникновенно и сладостно, о страшном счастье — быть послушной року.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52