https://wodolei.ru/brands/Vitra/t4/
Она знала о том, как не терпится Михаилу побывать на кораблях, назначенных в плаванье, и спрашивала об этом так, словно корабли стояли где-то поблизости на Невке.
Она сидела на диване, совсем по-домашнему, в бархатном халате, опушенном беличьим мехом, как будто жила здесь не первый день. Это порадовало Михаила. А он-то думал, что сестре будет чуждовато, неприютно в его доме! Он вспомнил утренний разговор с ней и удивился: она была пытлива и насмешлива, а ведь, кажется, жила провинциалкой… Или некое шестое чувство помогает ей разбираться в том, что может отпугнуть другого своей необычностью, или попросту все скрашивает ее милая девичья простота. Он подумал о том, что мало знает женщин и потому удивляется этой женской способности везде скрашивать жизнь своим присутствием. Вспомнил он и слова Головкина, сказанные как-то в своем кругу: «Моряки пишут плохо, но чистосердечно, живут одиноко, но чувствуют остро, не избалованы и потому больше других стесняются женщин!»
Потом сестра раскладывала на тарелки гречишники и заправленную в уксусе стерлядь, принесенные денщиком из кухмистерской, разливала вино.
Он пообедал с сестрой, и только начало смеркаться, опять вышел из дома. Старик Паюсов ждал его и быстро повел лодку. В Рыбной слободе встретило их шумное сборище обитателей этого дальнего района. Возле полуразрушенного кирпичного завода, некогда при Петре поставлявшего кирпич на постройку столицы, сошлись мастеровые и требовали у старосты отрядить их на работу в Охтинские мастерские. Один из мастеровых, вскочив на поваленную будку, кричал о том, что на Охте снаряжают в плаванье четыре корабля и подрядчики-немцы уже ведут туда своих людей, а им, слободским, несмотря на милость государыни, нет на корабли доступа.
Лазарев знал, о какой «государевой милости» идет речь. Лет тридцать назад, когда бились русские с турками на берегах Рымника, шведский король двинулся войной на Россию, и жители Рыбной слободы поголовно пошли в гребцы на гребную флотилию, охранявшую прибрежье и шхеры. С тех пор в слободе стоит поставленный Екатериной памятник рыбакам, и о нем, поглядывая в ту сторону, напоминал мастеровой.
Лазарев присел на бревно, слушал. Староста, шустрый, остролицый старичок в чиновничьей фуражке, твердил:
– Казенных людей хватает. – И разводил руками.
Лазарев спросил мастеровых:
– Тиммерманы и купоры есть среди вас?
Голоса замолкли, из толпы не сразу ответили:
– Есть, ваше благородие, а что до кузнецов, так нигде лучше наших не сыщешь!
– То поглядеть надо, – намеренно недоверчиво протянул Лазарев.
– А вы, ваше благородие, не бойтесь! Всей слободой ответим за своего мастера. Ни в чем иноземцам не уступим.
– Так ли, староста?
– Бывает, ваше благородие, что и не уступят, – поежился староста. – Но ведь голь перекатная, сами посудите, а те мастера – люди приличные! Иные из Лондона да Копенгагена…
– А сам откуда? – прервал его Лазарев.
– Сам я тутошний, – в замешательстве буркнул староста, колючим взглядом устремившись на офицера.
И вдруг кто-то из толпы тоненьким голосом пропел:
С деревни Лишней
Барона Клишни,
Приказчик верный
И врун безмерный!
– Прикажите им замолчать, ваше благородие! – робко сказал староста. – Сил моих нет. У Остзейского барона Клишни сколько работал, таких не встречал!
– Завтра на Охту десять мастеров пришлешь ко мне! – приказал Михаил Петрович, указывая на собравшихся. – И пусть сами выберут лучших – тиммерманов да кузнецов! Спросить лейтенанта Лазарева.
– Много благодарны, ваше благородие, – донеслось ему вслед.
И как вздох раздалось где-то сзади:
– Ла-за-рев.
Он хотел лишь узнать о мастерах, можно ли будет заменить ими недостающих и нерадивых, а вышло так, что в ссоре со старостой принял их сторону. Оказывается, не один десяток мастеровых слоняется без дела по городу. Он поймал себя на том, что сам бы с удовольствием принялся вместе с ними за работу. Странная, казалось бы, тяга к плотницкому труду для человека, которому делом жизни стала мореходная наука. Один вид недостроенного корабля таил в себе столько заманчивого, призывного к труду и плаванью!
На Охтинскую верфь прибыл Лазарев уже к вечеру. Шлюп «Восток» стоял в черной воде, – «полынной», как говорили здесь, – едко пахнущей ворванью и канифолью. Пусто было на палубе, поблескивающей медью креплений, и, казалось, ветра просили приспущенные, поникшие паруса. Темные контуры опустевшего эллинга, из которого недавно вышел корабль, высились сзади и закрывали своей тенью палубу, как бы защищая ее от непогоды.
Корабль стоял, возвышаясь над низенькими домами и заборами, словно один перед всем миром, и было в его очертаниях что-то неизъяснимо печальное, напоминающее отставшего в пути человека. Рабочие уже разошлись. Матрос-охранник дремал в натопленной до зноя избенке.
Лазарев знал: зимой замирает верфь, но к весне во всем здешнем корабельном крае станет шумно. Явятся мастера в длиннополых сюртуках, похожие на купцов, каждый в сокровенном раздумье над закладкой нового корабля. Вспомнилось Лазареву, как, бывало, вычертит мастер на песке тростью «проэкторию» корабля, а подручный наложит жерди по этим его линиям, приволокут тяжелую колоду в киль, на месте шпангоута кинут голые ветви и позовут рабочих. «Ведаете ли?» – спросит мастер старших. И самые опытные ответят: «Что укажешь, тому быть, а судить после будем». «Запоминайте», – скажет мастер. Редко мастера разговаривают меж собой о закладке, но вспоминают отошедшие в прошлое бригантины и кочи, которые когда-то строили.
Лазарев видел, что шлюп «Восток» построен по типу «Кастора» и «Полукса» – старых, давно знакомых ему кораблей.
«Мирного» на Охте не было. Он находился где-то в пути и, по словам Сарычева, еще меньше, чем «Восток», был приспособлен для дальнего плаванья.
Лазарев долго ходил по палубе «Востока», спускался в трюм, присматриваясь ко всему и свыкаясь с мыслью, что на этом корабле или на «Мирном» предстоит ему идти в плаванье, которое Сарычев назвал сегодня «заключительным для мореходной науки».
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Весть о том, что барин отдал его в рекруты, застала Абросима Скукку в Коломне, на службе у купца, торговавшего кожами. В столице немало жило переведенных на оброк крестьян, из Пошехонии – саечников, хлебников, из Ярославля – каменщиков, из Рязани, откуда был родом Абросим, – кожевников. В замшелой от сырости избе во дворе купеческого дома трудился Абросим над выделкой сыромятных кож. Был он здесь старшим, помогали ему Мафусаил Май-Избай и двое вольноотпущенных, но безземельных бедняков.
– Это за что же меня? – спросил Абросим хромого фельдфебеля, передавшего ему какой-то пакет.
– Вернешься – спросишь, – хмуро ответил фельдфебель и заковылял к выходу.
– Лет через двадцать, – подсказал кто-то, – коли не помрет барин.
Мафусаил Май-Избай оторвался от дела и сказал товарищу:
– А ты не очень жалей… Может, дальние края повидаешь и деньгу скопишь!
И пропел:
Я семью и мать оставил
Только б море повидать.
Пел он хорошо. Абросим заслушался.
Дня через два тот же фельдфебель принес и Мафусаилу барский приказ – отбывать рекрутчину. Староста в селе, видать, не нашел никого другого, барин согласился: зачем посылать в город людей, когда там уже есть Май-Избай и Скукка.
Мафусаила Май-Избая прозвали «старцем». Было ему не больше тридцати, но склонность к раздумию и медлительность движений соответствовали, по мнению товарищей, библейскому его имени. «Эх ты, Мафусаил, говорили ему, для тебя и двести лет не возраст, а по спокойствию твоему – всю тысячу проживешь».
«Старец» привык к подшучиванию над собой и в ответ добродушно ухмылялся, чем-то даже нравились ему эти шутки. Хоть именем своим, а стал он среди людей приметен! Помещик, пославший его на цареву службу, не знал его способностей к какому-либо ремеслу и числил в описке «пахотных мужиков». Перед тем же, как отдать его в рекруты, помещик отпустил на оброк в город вместе с другими мужиками. Сделал ли он так для того, чтобы меньше было в деревне слез да хлопот на проводах, – понять было трудно.
Прошла неделя и, простившись с приказчиком, они вдвоем – Май-Избай и Скукка –направились в экипажную казарму на Фонтанке, недалеко от Калинкина моста.
– Жил я ладно, – с сожалением, как бы прощаясь с прошлым, говорил Абросим, – год, почитай, сам себе хозяином, даже грамоте у дьячка научился. Только б голова была, тогда и в городе не пропадешь, и себя, и барина, и дьячка прокормишь!
В рыжих домотканных армяках, с мешком на веревочке, перекинутым через плечо, в чистых белых лаптях, сплетенных еще в деревне из березовой коры, были они приметны среди прохожих строгой своей бедностью, но в кармане хранили не малые для дворовых людей деньги, – каждый около полтины медью.
В казарме унтер, принимавший рекрутов, косо поглядел на них и процедил в раздумье:
– Пахотные? Ничего не умеете? Барин, небось, бедный… Известно, умельцев своих не отдаст. В солдаты бы, оно проще!..
Мафусаил Май-Избай согласился:
– Конечно, в солдаты – чего проще! И всё – земля под ногами!
Но им было предложено явиться к морякам, и они оробели. Похоже было, что Май-Избай забыл песню, которую недавно пел в доме купца. В то же время он испытывал чувство неловкости за себя, будто сам, никогда не видев моря, напрашивался во флот.
Унтер сидел за грубым самодельным столом под большим портретом царя, рослый, в черной морской форме, с узкими погонами, которые топорщились дужками, говорил намеренно сурово, по глядел пытливо и снисходительно. Иногда он переводил взгляд на большую березу, видневшуюся из окна, она росла в конце двора, белея гладким, точно обструганным, стволом.
– Идите за мной! – сказал унтер, привел их к березе и скомандовал: – А ну, наверх! Живо!
И когда новички вмиг оказались на верхушке дерева, испуганно взирая оттуда, унтер удовлетворенно проговорил:
– Ловки! Ничего не скажешь!
Возвратясь с ними в комнату, унтер уже дружелюбно объяснил:
– Иные не сумеют на березу влезть, и на мачту им, стало быть, трудно будет. Скажут: голова кружится. Да и по ловкости сразу поймешь, каков человек. Учить вас будем. Поучим – отдадим в экипаж. Ну, a там на корабли, захочет начальство – В тропики зашлет, захочет – в мартузы пошлет.
Новички с месяц не видели никого, кроме унтера. День уходил на шагистику и муштровку. Иногда казалось им, что на всем свете существует, кроме них, только один унтер. Вокруг казармы никли к земле покривившиеся срубы помещичьих особняков с чахлыми садами и дорожками, засеянными ромашкой. Тут же воздвигались новые кирпичные дома – застраивалась Коломна. По Неве медленно плыли какие-то шхуны, и лоцман, сняв шляпу, раскланивался перед гуляющими на берегу. Дальше, вверх по Фонтанке, тянулись за чугунными решетками заборов выложенные гранитом особняки «державного града», с полосатыми, как шлагбаумы, будками сторожей. Там стояла деревенская тишина, а по воскресеньям чиновники ходили на болото стрелять куликов.
Унтер однажды водил рекрутов на Невский. Они прошли строем – обитатели коломенской казармы, – рота поступивших на морское обучение помещичьих слуг. Было их человек сто.
Бородатые кучера в длиннополых кафтанах, похожие на ряженых, продавцы сбитня да крикливые селедочницы с пахучими узкими корзинами за плечами приняли их за строителей Исаакия и быстро закрестились.
Унтер заметил, велел подтянуться и петь. В первых рядах затянули:
Царь да батюшка родимый
Нас отправил на моря.
Обманутые кучера рассердились на унтера. Прохожие оглядывались. С Лазаревского кладбища на Невский выползли какие-то старушки в черном и неодобрительно глядели на рекрутов. Можно ли петь на Невском? Новобранцы приумолкли, и унтер смирился.
Прошел еще месяц, рекрутов одели матросами и распределили по экипажам. Перед отправкой из казармы они впервые увидели офицера и поняли, что унтер еще не такой большой чин. Май-Избая и Скукку направили в учебный отряд на Охту. Здесь оба они пристрастились к плотничьему делу. Первое знакомство с кораблем вызвало в Май-Избае чувство робости и скрытого обожания.
Только так можно было оказать о том, что испытывал он, ступая по кораблю, поглаживая по ночам, чтобы никто не видел, точеные перила и ровное дерево мачт… Казалось, он давно стремился попасть на корабль, и та песня, которая однажды запала ему в душу, выражала самые затаенные его чувства.
Его еще держали на обучении, приставив к тиммерману из шведов, человеку небольших помыслов, привязанному к небогатой своей дачке на берегу, которую сдавал на лето, к садику, к тихому, уютному жилью. И тогда Май-Избай вспомнил, что где-то в городе живет родственник его по матери – старый матрос Иван Паюсов, не очень любящий деревенскую свою родню, но безмерно ею чтимый. В отпускной день отыскал он Паюсова на Невке, у перевоза, в доме, построенном из толстых дубовых бревен, и предстал перед стариком, читавшим за самоваром номер «Русского инвалида».
– Что тебе? – спросил он матроса, оторвавшись от чтения.
В доме никого не было, если не считать младенца, выглядывавшего из тряпья в деревянной люльке под потолком. Но именно на эту люльку и глядел сейчас в тяжелом недоумении Май-Избай, удивляясь про себя, неужели у старика Паюсова, до сих пор бездетного, завелся ребенок.
– Кто ты? – повысил голос старик.
– Сын Параши Кобзевой, что замужем за Игнатием из Дубков, двоюродным братом вашим…
– Когда отвечаешь, чей сын, надо называть сперва отца, а не мать, – прервал Паюсов. – Стало быть, сын двоюродного моего брата Игнатия. Садись. Девять у меня двоюродных-то. Игнатия хуже всех помню. Жив, здоров? А ты? Давно в матросах?
– Полугода нет.
– И что ж? Небось, бежал бы, коль мог, на волю…
– Зачем? – с обидой ответил Май-Избай. – Только на корабле и воля!
– Воля? Что же у вас боцмана, что ли, нет на корабле? – почти возмутился Паюсов.
– Я корабль полюбил, мне на корабле воля… На море служба куда лучше барщины!
Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":
1 2 3 4