бойлер косвенного нагрева из нержавеющей стали
2
Почему, начав свой рассказ о том, как прошлым летом я стал пропадать, я тут же отвлекся и так подробно изложил историю своего рождения, или, если быть точным, зачатия? А Бог его знает, почему… Во всяком случае, история эта мне кажется очень существенной, и не только из-за того, что мистическая ее фабула мне льстит, демонстрируя заинтересованность неких высших — возможно, дурных, но высших — сил именно в моем появлении на свет, но и в связи с кое-какими событиями в моей жизни, с которыми это доисторическое по отношению ко мне происшествие представляется связанным.
Но не буду торопиться.
Продолжу лучше описание своего летнего пути на дно, в ничтожество, своей наконец удавшейся попытки пропасть.
Главной, не подберу другого слова, предпосылкой моей гибели стало пьянство.
Рассказывать, как люди спиваются, смешно и глупо. По-русски про это написаны сотни рассказов, романов, пьес, очерков, статей и монографий. Но, с другой стороны, и про любовь написано не меньше, а все пишут и пишут…
Однажды — дело было летом, в конце июля — я ехал в поезде. Ехал я из одного южного города в другой южный город, дороги там было часа на четыре-пять, а жара стояла ужасная, под сорок, так что никакой еды я с собою не взял, а купил зато на вокзале почему-то вполне свободно продававшегося чешского пива «Праздрой» две бутылки… нет, три, и к тому маленький кулечек соленых сушек, бараночек таких очень твердых, обсыпанных крупными кристаллами соли, которая по их внутренней поверхности налипла погуще, а с внешней, особенно с узких закруглений — сушки имели форму овальную — осыпалась, и эти поверхности блестели коричневым как бы лаком, в то время как в остальном сушки были просто желтенькие с белыми солевыми крапинками. Вот с этими сушками и пивом в портфеле, — тоже, между прочим, чешском, наполненном, кроме того, электробритвой «Харкiв», зубной пастой «Колинос», двумя рубашками «Дружба» и прочей бытовой мелочью различного происхождения, — с таким багажом я и вошел в купе, поскольку билет, даже и на короткую дорогу, мама мне велела брать в купейный вагон, чтобы ехать прилично, а не в запахах и грязи плацкартного или, тем более, общего.
Происходило все это, кстати, в шестьдесят первом, и, следовательно, мне тогда было около восемнадцати лет, еще не исполнилось.
В купе два места уже было занято, но чисто условно, потому что мои попутчики, как я сразу почему-то понял, тоже ехали недалеко, и никто не собирался размещаться по собственным, указанным в билетах, верхним и нижним полкам, а просто сидели за маленьким, укрепленным металлическим подкосом, столиком и разговаривали.
Слева я увидел женщину — или даму, поскольку дело происходило на юге — средних лет, как я оценил, а на самом деле вполне еще молодую, полную… а больше ничего не помню. Справа же сидел морской офицер в полной летней форме, как из музкомедии «Севастопольский вальс», то есть, в белом кителе со стоячим воротничком и серебряными инженерскими погонами, в белых брюках и даже в белых ботинках. Фуражка его в белом полотняном чехле лежала рядом с ним, и там же стоял маленький чемоданчик.
Чемоданчик этот я запомнил очень хорошо потому, что он был точно такой, какой мне самому хотелось иметь еще с детства, когда родители ездили отдыхать в военные санатории в Сочи или Юрмалу и брали меня с собой, снимали для меня койку у какой-нибудь санаторской горничной или сестры. У нас таких чемоданов не было, а были самые обычные, фибровые, со стальными уголками и ручками, но на пересадке в Москве или Харькове — мы ехали с пересадками из какого-нибудь военного городка — я иногда видел молодых людей с такими чемоданами, пижонов, как их называл отец. Молодые люди быстро шли по перрону, мимо носильщиков с лямками, милиционеров со шнурами вокруг мундирных воротников, мимо перронных открытых столовых с длинными столами, за которыми пассажиры дальних поездов ели борщ и котлеты с вермишелью во время долгих стоянок, а молодые пижоны, в кремовых пиджаках с короткими рукавами, в серых летних туфлях, в голубоватых брюках шли мимо и несли эти чемоданчики — черные, лакированные, обшитые по ребрам желтой кожей.
Вот и рядом с капитаном третьего ранга стоял такой чемодан, из самых небольших. Тогда, в шестьдесят первом, он уже не был для меня так притягателен, поскольку в моду вошли чешские пузатые портфели и чемоданы из толстой красноватой кожи, а черный лакированный как раз и остался провинциальным щеголям, вроде флотского, наверняка добирающегося до столиц из Севастополя, фасоня по дороге белым кителем и лакированной бареткой (так тогда назывались маленькие чемоданы) — но, все же, я отметил про себя эту блестящую, хотя и старомодную роскошь.
Войдя в купе, я поздоровался, поставил портфель на вторую полку и сел рядом с моряком, ближе к двери, по другую сторону проклятого чемодана. Тут же поезд тронулся, сразу после станционных стрелок въехал на мост, прогрохотал по нему, и за окном начало темнеть, день будто остался в том городе, который я на время покидал.
Офицер вздохнул почему-то довольно горестно, но тут же и засмеялся, извинился перед соседкой, — которая ничего не ответила, глядя в темнеющее все быстрее окно, — расстегнул белый китель, под которым обнаружилась глубоко вырезанная майка-тельняшка, и произнес следующее:
— Люблю на паровозе ездить, не потонешь! Шучу. Поздравляю вас, дорогие товарищи, с нашим праздником! И предлагаю всем налить.
При этом он только улыбался и не сделал никакого движения, чтобы, допустим, действительно что-нибудь налить, да и нечего было наливать: на столике, кроме хорошо постиранной и накрахмаленной, слегка съехавшей под локтем нашей попутчицы салфетки, не было ничего.
Соседка, продолжая смотреть в окно (ну, не помню я ее лица, и вообще не помню, хоть убейте, полная — и все), спросила:
— А какой же у вас праздник, извиняюсь, конечно?
Но не успел моряк ответить, как я, будучи довольно сообразительным юношей, вспомнил и воскликнул:
— Ну, как же, конечно. С Днем Военно-Морского флота вас, товарищ капитан третьего ранга! С праздником!
Затем я вскочил, причем, хотя вагон как раз в это время слегка качнуло, ловко, как мне показалось, избежал удара лбом о верхнюю полку, стащил с нее портфель и немедленно вынул оттуда сушки и три… нет, все же две бутылки «Праздроя». Моряк молча и строго установил пиво на столик, поближе к окну, так же молча развернул кулечек, чтобы удобнее было брать сушки и, повернувшись, щелкнул замками чемодана. Я успел увидеть мыльницу из перламутровой пластмассы, никелированную коробку с кисточкой для бритья и какую-то незначительную одежду, но чемодан уже закрылся, а на столике, посередине, оказалась поллитровая зеленоватая бутылка, налитая до верху горлышка прозрачной жидкостью, заткнутая свернутым газетным обрывком и обмотанная поверх него синей пластиковой изолентой, тогда еще только в военной промышленности появившейся — прочие пользовались черной матерчатой. Дама тоже почему-то вздохнула, не вставая низко наклонилась, вытащила из-под сиденья сумку, развязала носовой платок, которым были стянуты ручки и, не разгибаясь, стала выкладывать на стол помидоры, огурцы, кусок жареной рыбы в газете, соль в спичечном коробке и половину высокого круглого белого хлеба, который в тех краях называется паляницей. Моряк все так же, молча, глянул на меня, но я уже и сам все понял: как младший, я встал и отправился к проводнице за стаканами, которые она, вынув из стальных подстаканников (с выдавленными на них буквами «МПС» и изображениями локомотивов, здания МГУ на Ленинских горах и главного входа ВДНХ), без возражений мне и вручила.
Теперь, тридцать с лишним лет спустя, я иногда размышляю о том, как повернулась бы моя жизнь, не случись тогда в купе праздничного капитана третьего ранга со спиртом, сэкономленным его морячками на протирке приборов, наверное, или заартачься, как иногда бывает, проводница и не дай мне стаканов, или хотя бы соседка скажи: «А вам не много будет, я извиняюсь, конечно…» — когда морячок вбухал мне в стакан почти под край неразведенного, столько же, сколько и себе, предварительно, разумеется, со всей галантностью налив на палец — «Ой, мне ж хватит, хватит!» — даме… Или закашляйся я после первого глотка, опозорься, не допей… и все пошло бы по-другому, и не было бы ни бессонниц горестных, когда ни с того ни с сего вдруг взвоешь тихо, вожмешься мокрым лицом в подушку, понимая, что все идет к концу, и эта проклятая жизнь катится под уклон, и скоро уже исчерпается — хорошо, если инфарктом — отпущенное мне, а еще не все, не все было, и встаешь, тихо достаешь недопитое, тихо откручиваешь пробку, стакан искать лень, да и звякнешь еще нечаянно, так что прямо… Боже мой, Боже мой, за что ты, Милосердный, послал мне все это — горький этот спирт спирта, сладкий этот спирт любви, огненный этот спирт жизни, и почему от пьянства болит печень, и почему от любви страдают те, кто не любит, а что же делать, что делать…
Вы, может, и сами замечали, что о чем бы ни начали думать — о самых, казалось бы, отвлеченных вещах, — но если думаете ночью, то уже через минут десять от всей мысли остается только «Что делать? Что делать?», которое твердит внутри вас какой-то идиот.
Ну-с, а что касается той истории в поезде, то развивалась она вполне естественным образом. Я резко выдохнул, как и полагалось по имеющимся у меня откуда-то сведениям, в два глотка проглотил спирт, услужливый моряк отколупнул — специальной штукой, имеющейся под столешницей — крышку с одной из бутылок пива и дал мне, задохнувшемуся, запить, потом я съел половинку помидора, подернувшегося как бы инеем на разломе, потом угостил моряка сигаретой «Шипка» и вышел с ним в коридор покурить, а потом упал.
В свои почти восемнадцать лет я уже давно и курил, и водку пил вполне исправно, но тонкий стакан спирта, залитый пивом, действие оказал серьезное.
Моряк, как впоследствии выяснилось не посрамил ни офицерского звания, ни флота, в честь праздника которого едва не отправил меня на тот свет. Как только поезд прибыл на место, он, не стесняясь погон и не жалея своей белизны, будучи совершенно трезвым, дотащил меня до вокзального медпункта, откуда сначала меня было хотели отправить, понятное дело, в вытрезвитель, но потом передумали. Роль тут сыграли три вещи: обаяние и настойчивость элегантного морского офицера, доброта фельдшерицы и то, что она не обнаружила у меня пульса. Тут милая девушка засуетилась, вкатила мне в предплечье камфару, влила, едва я задышал в меня пять литров теплой воды с марганцовкой, сделала еще один укол и спасла мне жизнь.
Моряк, увидав, что я открыл глаза, попрощался с фельдшерицей и пошел добывать место на Ленинград. Я же остался лежать на клеенчатой кушетке, портфель мой стоял рядом на полу, и рядом же, на стуле, была сложена вся одежда, а я лежал на кушетке в одних трусах из синего сатина, чувствовал спиной сквозь довольно ветхую медпунктовскую простынку липкий холод клеенчатой обивки и смотрел в потолок, то надвигающийся на меня, то взлетающий в отчаянную высоту, сердце стучало так, что мне было самому слышно, несмотря на звон в ушах, и наступила ночь, фельдшерица выключила свет и что-то сказала, кажется, насчет того, что до утра, так уж и быть, отлежись, а утром, если что, надо перевозку вызывать и в больницу, я за вас таких отвечать не буду…
Или что-то в этом роде.
Потом она ушла в другую, отгороженную матово-стеклянной ширмой, половину комнаты, где были умывальная раковина, стол для заполнения документов и еще одна кушетка, на которую, судя по звукам, она, немного повозившись, и легла.
А я заснул.
И во сне она пришла ко мне, и все сделала, что должна была бы сделать добрая девушка с симпатичным молодым человеком наяву, но не сделала, и только во сне, в несчастном одиноком сне едва не отравившегося спиртом насмерть юноши произошло то, что потом происходило бессчетное количество раз между мною и другими женщинами, после выпивки и без нее, с наслаждением или почти без, в разных комнатах и под открытым небом, но потом, потом! А в ту ночь она не пришла, хотя, засыпая, я почему-то был уверен, что придет, и так с этой уверенностью и заснул, и во сне эта женщина и явилась.
Ее-то лицо, в отличие от лица соседки по купе (интересно, куда она-то делась, когда пришлось со мной возиться? в медпункт меня притащил моряк в одиночку), лицо этой фельдшерицы, спасшей мое тело, с того времени требующее отравы, но погубившей душу, возжаждавшую навсегда любви и никак не могущую утолить эту жажду — это лицо я запомнил.
Собственно, теория, которой я объясняю почти все, случившееся со мною после той ночи, не лучше и не хуже любой другой теории, то есть, полна натяжек, ничем не обоснованных предположений, произвольных допущений и нарушений логики. Хороша же она тем, чем и другие верные теории: она легко и прочно связывает то, что произошло и не произошло в ту ночь в вокзальном медпункте с тем, что происходило и не происходило со мною всю последующую жизнь. Побывав в смерти и вернувшись из нее, я навсегда приобрел страсть к средству, которое позволило проделать мне это самое увлекательное из всех путешествий. И хотя я люблю порассуждать о предпочтительных напитках и их сортах, о нюансах опьянения, о его технологии и психологии, на самом деле, если быть честным, надо говорить об одном: я пытаюсь, все время пытаюсь пройти этот путь в обе стороны, и, думаю, многие мои товарищи по страсти пытаются проделать то же самое, испытав, может быть, однажды, не обязательно с камфарой, но ничего не выходит, только все любезнее предлагает кондуктор one way ticket… Что же до женщины, то и она укладывается в эту теорию. Она обманула ожидания наяву и оправдала полностью в сновидении, став первой и навек оставив этот отпечаток — всегда уклоняться и всегда соглашаться, уклоняться в трезвой жизни и приходить во сне, который по-английски то же самое, что мечта, поить теплой и розовой от марганцовки водою, спасая, и поить своею кровью, губя…
Она пришла во сне.
1 2 3 4 5 6