https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/100x100/s-nizkim-poddonom/
Рассказы –
Фазиль Искандер
Мой кумир
В классе он сидел впереди меня. Во время уроков я подолгу любовался его возмужалым затылком и широкими плечами. Мне кажется, что я сначала полюбил его непреклонный затылок, а потом уже и самого.
Когда он поворачивался к нашей парте, чтобы обмакнуть перо в чернильницу, я видел его горбоносый профиль, густые сросшиеся брови и холодные серые глаза. Поворачивался он всегда туго, как воин в седле, оглядывающий отстающих конников. Иногда он улыбался мне понимающей улыбкой, словно чувствуя на своем мой взгляд, давал знать, что ценит мою преданность, но все же просит некоторой меры, некоторой сдержанности в любовании его затылком, тем более что достоинства его не ограничиваются могучим затылком.
Вообще в его движениях чувствовалась несвойственная нашему возрасту тринадцати-четырнадцатилетних пацанов солидность. Но это была не та липовая солидность, которую пытаются корчить отличники и начинающие подхалимы. Нет, это была истинная солидность, которая бывает только у взрослых людей.
Я бы сказал, что истинная солидность — это то состояние, когда человек сам испытывает свое выдающееся положение, как некоторую избыточность физической тяжести в каждом своем движении.
И если такой человек входит в помещение, и, скажем, садится за ваш пиршеский стол, и, сев, небольшим движением руки усаживает всполошившихся застольцев, то при этом что характерно, дорогие товарищи?
Характерно то, что избыточность физической тяжести придает движению его руки такую весомость, что он усаживает вашу компанию, почти не глядя или даже не глядя на нее, из чего следует, что компания, всполошившись, правильно сделала. Да она и не могла не всполошиться ввиду облегченности и даже некоторым образом взвешенности своего морального состояния перед лицом этого утяжеленного, но безусловно миротворческого жеста.
Так что во время движения этой руки, хотя и не слишком размашистого, но, к счастью, достаточно длительного, успевают всполошиться и те застольцы, которые по тем или иным причинам не успели вовремя всполошиться и теперь с некоторой запоздалой радостью (и как все запоздалое, преувеличенной) вскакивают и подключаются к всполошившимся, с тем чтобы уже вместе со всеми успокоиться, подчиняясь тому самому движению руки, как бы говорящему:
— Ничего, товарищи, ничего, я запросто, где-нибудь в уголочке…
— Ничего себе — ничего! — отвечает восторженным шумом компания и, пошумев, затихает, утомленная счастьем.
Вот что значит истинная солидность!
И этой истинной солидностью обладал он, мой кумир, то есть постоянно испытывал избыточную физическую тяжесть в каждом движении. Правда, она, эта тяжесть, была прямым следствием его не по годам развитых мускулов, а не выражением бремени власти, как у взрослых людей.
Да, он, мой кумир, был сильнее всех не только в классе, но и во всем мыслимом, учитывая наш возраст, мире. А посмотреть со стороны — ничего особенного: коренастый мальчик небольшого даже для нашего класса роста.
— Курю, за это плохо расту, — говорил он на перемене, потягивая цигарку, зажатую в кулаке, что отчасти звучало как божеская кара за невоздержанность, и, так как кара искупляла вину, он об этом спокойно говорил, продолжая курить.
Жили мы с ним на одной улице. Звали его Юра Ставракиди, и он был последним сыном в многочисленной семье маляра. Он постоянно, особенно летом и в каникулы, помогал отцу. Старший сын маляра к тому времени становился интеллигентом. Уже будучи взрослым парнем, он кончил индустриальный техникум, носил галстук и умел часами говорить о международной политике. Можно сказать, что Юра вместе с отцом помогали ему держаться в новом звании. И он сам, бывало, снимал галстук и, переодевшись, брал в руки малярную кисть и отправлялся на работу вместе с отцом и братом.
Вечером, приходя с работы, он долго умывался во дворе. Юра ему поливал, а так как я ждал Юру, мне приходилось все это терпеть, что было нелегко.
Обычно к этому времени все любители обсуждать международные события собирались в углу двора.
Юрин брат, вместо того чтобы поскорее умыться, поужинать и посидеть с ними, раз уж без этого нельзя, еще моясь, начинал перекидываться всякими соображениями, что бесконечно растягивало мытье и прямо-таки выводило меня из себя. Видно, за целый рабочий день он успевал соскучиться по этим разговорам, потому что Юриному отцу они были ни к чему, да и вообще он за свой долгий малярный век, общаясь с голыми стенами, почти разучился говорить.
Всю жизнь он был занят тем, что полосовал стены и так же молча, надо полагать, делал детей. И чем больше он делал детей, тем больше приходилось ему полосовать стены, и тут уж не до разговоров — только успевай краски разводить да гашеную известь с белилами доставать. Да и о чем было говорить! Я думаю, будь на то его воля, он всем этим чересчур воинственным политикам и горлодерам замазал бы рты, уши и глаза, да и вообще закрасил бы их с ног до головы, чтобы стояли они, немые, глухие и слепые, как гипсовые статуи в парках. А то и вовсе вмуровал бы их в какую-нибудь стену и, уж будь спокоен, так закрасил бы ее, что хоть целый век колупай, не доколупаешься до них. Потому что этим сукиным сынам, сколько ни делай детей, все мало для их сволочной мясорубки, сколько ни крась стены, все напрасно, потому что одна бомбежка уничтожит столько стен вместе с окраской и всеми отделочными работами, что потом тысячи строителей за год не восстановят.
Все это было написано на его угрюмом лице старого рабочего, и нужна была огромная война с ее бедствиями, чтобы мысль эта прояснилась для всех, проступила сквозь его угрюмство, как проступает великая фреска на заброшенной монастырской стене.
К сожалению, ни мы, дети, ни Юрин брат, ни другие любители поговорить о международных делах тогда об этом не догадывались. Юриного брата хоть белым хлебом не корми, но дай поговорить о коллективной безопасности, или кознях Ватикана, или еще о чем-нибудь в этом роде.
Мне всегда казалось нечестным, что он начинает говорить обо всем этом, еще не помывшись и не переодевшись.
К тому же, хлюпая водой по лицу, он, бывало, недослышит, что ему отвечают, и, все перепутав, берется спрашивать. А то наберет воду в ковшик ладоней вместо того, чтобы плеснуть себе в лицо, вдруг остановится на полпути и слушает, слушает, а вода знай сочится сквозь пальцы, а он ничего не замечает и продолжает слушать, а потом как шлепнет по щекам пустыми ладонями да еще и на Юру взглянет подозрительно, словно он нарочно все это подстроил и даже подсунул ему всех этих говорунов.
А то, бывало, с намыленным лицом откроет глаза и начинает спорить и горячиться, думая, что его не так понимают, а на самом деле, я же вижу, просто мыльная пена ему разъедает глаза. Или, случалось, зададут ему вопрос, а он как раз молча хлопнет себя по затылку, чтобы Юра поливал на голову, и вот, пока Юра поливает, те как истуканы ждут, когда брат его подымет свою мокрую голову и утешит их своим ответом.
Потом, утираясь полотенцем, он все продолжал говорить и, даже надевая рубашку, ни на минуту не переставал задавать вопросы и отвечать.
Бывало, просто смех, надевая рубаху, и голову не успевает просунуть, а все бормочет из-под рубахи, поди разбери, что он там набормотал. А иной раз голову просто и невозможно просунуть, потому что пуговицы на горле забыл расстегнуть. И нет чтобы расстегнуть самому, так он, любимчик семьи, как маленький, ждет, чтобы Юра ему расстегнул, и в этой странной позе, с нахлобученной на голову рубашкой, продолжает говорить.
Совсем как тот сумасшедший фотограф, что приходил к нам в школу делать коллективные снимки и, уже надрючив на себя свой черный балдахин, что-то из-под него бормотал, а мы не понимали его бормот или делали вид, что не понимаем, потому что имели право не понимать, да и кому приятно, когда с тобой говорят из-под балдахина. В конце концов, яростно барахтаясь, он выпрастывался из-под него и, отдышавшись, давал всякие там указания, кому куда пересесть, и, набрав воздуху, снова нырял под свой балдахин.
Так и Юрин брат в конце концов — правда, с помощью Юры — продевал голову в рубашку и отправлялся к своим друзьям, по дороге заправляя свою рубашку в брюки. Это уж, слава Богу, он делал сам.
Но тут выходила на крылечко Юрина мама и по-гречески звала его ужинать, а он все не шел, и так много раз, и тогда она начинала ругаться и кричать, чтобы он кончал «ляй-ляй-конференцию».
Кто его знает, может, она и ввела в обиход это выражение, но у нас в городе до сих пор про всякую долгую болтовню говорят «ляй-ляй-конференция». Раньше меня это выражение раздражало какой-то своей неточностью, какой-то незаполненностью, что ли, каким-то бултыханием смысла в слишком широкой звуковой оболочке, но потом я понял, что именно в этом бултыхании высшая точность, потому что и в явлениях жизни понятие, которое оно в себе несет, так же бесполезно бултыхается. К счастью, со временем Юрин брат все реже и реже возвращался к профессии своего отца, так что я в ожидании Юры уже почти не страдал от его совмещенного мытья.
Я как сейчас вижу длинную высохшую фигуру отца Юры с обросшим лицом в известковых пятнах седины, и рядом оголенный по пояс Юра, облепленный брызгами извести, с ведром в руке и длинной щеткой за плечом. Озаренный закатным солнцем, прекрасный, как юный Геркулес, рядом со старым отцом, он возвращается с работы.
Потом он моется, ужинает и выходит на улицу, такой же — оголенный по пояс.
И вот мы гурьбой сидим на теплом от летнего дождя крылечке, и Юра рассказывает что-нибудь о хозяевах, у которых он с отцом работал сегодня. Руки его расслабленно лежат на коленях, лицо слегка побледнело от усталости, и я всем существом чувствую то удовольствие от неподвижности, которое испытывает он сам и каждый его мускул.
Если они с отцом работали у щедрого, хорошего хозяина, который умеет хорошо покормить своих работников, Юра долго рассказывает, какие блюда он ел в этом доме, и как много он лично съел, и как они с отцом старались работать получше, чтобы угодить такому человеку.
Летом Юра часто бывал в деревне у своих родственников — цебельдинских греков. Приезжая, рассказывал, как там они живут, что едят и в каком количестве.
— Трехпудовый мешок принес из Цебельды за шесть часов, — говорит он как-то. Это обычная его спортивная новость.
— Неужели пешком из Цебельды? — раздается удивленный голос. В таких случаях всегда кто-нибудь удивляется за всех.
— Конечно, — говорит Юра и добавляет: — По дороге, правда, съел буханку хлеба и кило масла…
— Юра, но разве можно съесть кило масла? — спрашивает выразитель общего удивления.
— Это деревенское, греческое масло, — поясняет Юра, — его можно без хлеба тоже кушать…
Но не только физическая мощь, но и, как бы я теперь сказал, спортивная интуиция в нем была необыкновенно развита и проявлялась самым неожиданным образом. Я не хочу пересказывать всем известный случай, когда он впервые сел на двухколесный велосипед, его толкнули, он несколько раз повихлял рулем и поехал.
То же самое однажды случилось на море. Почему-то Юра почти не плавал. При всей его немыслимой отваге, мне кажется, он не доверял воде. То есть он держался на воде, мог сделать несколько деревенских саженок в глубину, но тут же поворачивал назад, нащупывал ногами дно и выходил на берег. То ли дело в том, что он все-таки рос в горной деревне, а не на море, то ли, подобно своему древнему сородичу, он ничего не мог без точки опоры, но, бывало, его никак не загонишь в глубину, проплывет пять-шесть метров — и на берег.
Как человек, уже тогда склонный к простым формам блаженства, я мог часами не выходить из воды, и меня, конечно, огорчало его сдержанное отношение к морю. Однажды я его с большим трудом уговорил пойти со мной на водную станцию. Мы разделись и вышли на помост перед пятидесятиметровой дорожкой. Среди щеголеватых, хотя и почти голых, спортивных пижонов станции он, в длинных, до колен, трусах, выглядел странно и неуместно.
Он попытался было слезть с помоста, но я все-таки уговорил его спрыгнуть. Мы решили плыть рядом, с тем чтобы я оценил каждое его движение, приучил свободно держаться на глубине и в конце концов научил плавать близким к одному из культурных стилей.
Юра прыгнул в воду, разумеется, ногами. Никогда не забуду выражения растерянности и вместе с тем готовности к сопротивлению, которое было написано у него на лице, когда он выскочил на поверхность воды. С таким выражением, вероятно, беглец, проснувшись среди ночи, вскакивает с постели и, озираясь, хватается за оружие.
Впрочем, убедившись, что его никто не тащит на дно, он поплыл к противоположному помосту. Он плыл своими суровыми саженками, после каждого гребка поворачивая голову назад, словно охраняя свой тыл.
Подождав несколько секунд, я прыгнул за ним. Надо были ему сказать, чтобы он не вертел головой.
Я решил с прыжка, не поднимая головы, плыть кролем, так сказать, достать его одним дыханием.
И вот я поднял голову над водой, посмотрел на вторую дорожку рядом, но Юры там не оказалось. Он был впереди. Расстояние между нами почти не уменьшилось. Он продолжал вертеть головой и плыть вперед.
Изо всех сил отталкиваясь ногами, я поплыл за ним брассом. Как я ни старался, расстояние между нами не уменьшалось. Я ничего не мог понять. Голова его продолжала вертеться при каждом взмахе руки, и он плыл, сурово озираясь то через правое, то через левое плечо.
Когда я к нему подплыл, он уже отдыхал, вернее, дожидался меня, держась за решетку помоста.
— Ну, как я плыл? — спросил он. Я внимательно посмотрел в его серые глаза, но никакой насмешки не заметил.
— Хорошо, только не крути головой, — сказал я ему, стараясь не выдавать своего тяжелого дыхания, и ухватился за решетку помоста.
В ответ он помял немного шею и молча поплыл обратно. Я внимательно смотрел вслед. То, что он плыл, смешно поворачивая голову то вправо, то влево, слишком прямолинейно выбрасывая руки, скрадывало мощную подводную работу его рук и ног.
1 2 3