https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/Radomir/
Чуковский Николай Корнеевич
Трудна любовь
1
– Опять карты! – сказал политрук Чирков и поморщился. – Терпеть не могу карт!
– Как хотите, – проговорил капитан Гожев примирительно. – Бывает, без карт не обойдешься. Если, например, сидишь в такой яме.
– Каждый вечер играть в дурака! – продолжал Чирков раздраженно. – Поневоле дураком сделаешься.
Кто-то сидевший в темном углу и потому невидимый тихонько кашлянул:
– Кхе-кхе…
– Мы играем вовсе не каждый вечер, и греха в игре нет, – сказал Гожев рассудительно. – Это вы несерьезно. Но если в дурака надоело – не надо. Попросим Елену Андреевну погадать нам на картах.
– Уже всем все нагадано, – сказал Чирков.
Крохотная электрическая лампочка, прикрытая бумажным колпачком, освещала только середину стола. В этом светлом круге на столе двигались пальцы двух маленьких женских рук, торчавших из слишком длинных рукавов черной краснофлотской шинели; они без конца однообразным механическим движением тасовали карты. Политрука Чиркова раздражали, кажется, не столько карты, сколько эти руки.
– Вовсе не всем все нагадано, – возразил Гожев мягко. – Вот товарищ интендант третьего ранга. Он новый у нас человек. Ему еще не гадали.
И посмотрел на Криницкого.
Криницкий почувствовал, что все на него смотрят и ждут ответа, хочет ли он, чтобы ему погадали. А ему между тем было это до того безразлично, что он решительно ничего не мог сказать. Он был все еще ошеломлен стремительным перелетом через Финский залив, посадкой на темном незнакомом аэродроме, где вокруг загадочно гремело и выло, и внезапным своим появлением в этой странной избе, глубоко врытой в землю, среди незнакомых людей, которых он видел в первый раз.
Прошло еще не больше двадцати минут с тех пор, как пропагандист полка политрук Чирков встретил Криницкого на аэродроме и привел в эту землянку. Грохот рвущихся снарядов, сливаясь в почти непрерывный вой, доносился и сюда, но приглушенно. Да если бы Криницкий и не был только что с самолета, он все равно не мог бы заинтересоваться никаким гаданием, потому что та жестокая душевная боль, которая мучила его уже несколько дней и которую он должен был от всех скрывать, делала его безучастным ко всему, что он видел вокруг.
– Ну, что на картах можно нагадать товарищу интенданту? – продолжал Чирков настойчиво, но несколько сдерживая свое раздражение из уважения к гостю. – Опять «казенный дом», опять «дорога». Как будто это и без гадания не ясно. Раз человек па военной службе – значит, он живет в казенном доме, раз человек в командировке – значит, ему предстоит дорога…
– Действительно, Петр Иваныч прав, карты надоели, – сказала женщина мягко, и руки ее опустили колоду на стол; и Криницкий впервые услышал ее голос – спокойный, ровный, удивительно ясный. – Я нашему гостю и без карт погадаю.
– Кхе-кхе… – раздалось в темном углу.
– Как же так? – спросил Гожев. – По руке, что ли?
– Нет. – сказала она. – По лицу.
Она слегка нагнулась вперед над столом, вглядываясь в лицо Криницкого, и свет озарил ее всю. Старая, потрепанная шинель была слишком велика для нее и неуклюже топорщилась; она тонула в своей шинели. Тонкое живое лицо ее, внезапно освещенное, находилось в резком противоречии и с этой шинелью, и с узенькими старшинскими полосками на рукавах, и со всей этой темной, сырой и мрачной землянкой.
Совсем молодое лицо. Без румянца. С той ровной бледностью, которая появляется у тех, кто редко бывает на воздухе. Слегка запавшие щеки, тонкий, прямой нос почти без переносицы, чистый лоб, крупный упрямый рот. И два серых глаза, серьезно и сочувственно смотрящих Криницкому в лицо.
– Простите, как ваше имя-отчество? – спросила она.
– Николай Николаевич, – ответил Криницкий. – Интендант третьего ранга Николай Николаевич Кривошеин.
– Но ведь вы – Криницкий.
– Как же, – сказал Гожев, – в нашей газете мы всегда читаем ваши заметки.
– Лет пятнадцать назад, когда я начал работать в газетах, мне казалось, что Криницкий гораздо красивее, чем Кривошеин. А потом привык.
– Ведь вы сами вызвались лететь к нам на аэродром, – сказала она. – Вас никто не посылал.
– Вызвался? – удивился Криницкий. – Пожалуй, верно, сам вызвался. Я пошел к редактору и попросил. Он поколебался и позволил… Как вы узнали?
– Просто так. Мне подумалось, – сказала она. – Для работников военной авиационной газеты у нас на аэродроме ничего интересного нет. Газете нужны летчики, а летчиков мы тут почти не видим. Прилетят, сядут, заправятся минут за десять, пока немцы не успели поджечь самолеты на земле, и улетят. Ничего тут, кроме обстрелов, нету…
– Да, немцы бьют по нас здорово, – сказал Гожев. – Пристрелялись за год. Ползком живем.
Криницкий все это знал. Аэродром лежал на том отрезанном от всего мира участке южного берега Финского залива, который мы и теперь, через год после того как немцы окружили Ленинград, продолжали удерживать в своих руках. Могучие орудия кронштадтских фортов не дали здесь немцам выйти на самое побережье. Участок этот был настолько невелик, что немецкая артиллерия простреливала его насквозь. И аэродром, расположенный всего в нескольких километрах от передовой, под немецким огнем, не мог служить базой для наших самолетов. На него иногда садились только наши истребители из полков, стоявших, на северном берегу Финского залива и в Кронштадте; они торопливо заправлялись горючим и летели дальше, сопровождая бомбардировщики, у которых запас горючего был гораздо больше. Представитель авиационной газеты вряд ли мог найти здесь что-нибудь ценное, разве кой-какой материал для мелких заметок. И уж во всяком случае не было здесь материала для тех больших, обстоятельных очерков о боевых действиях нашей авиации, которые Криницкий время от времени посылал в Москву, в центральные газеты, и успех которых еще неделю назад так волновал его.
– Тут немало таких, – сказала она.
– Каких? – спросил Криницкий.
– Вызвавшихся. Которые сами напросились.
– Почему? – спросил Криницкий.
– Разве вы не знаете, что у людей иногда так поворачивается судьба, что хочется зарыться головой в землю, уйти в такое место, где нет ничего, кроме обстрела, темноты и работы?
– Знаю, – сказал Криницкий.
Он сказал «знаю», и у него перехватило дыхание, потому что он выдал себя. За всю эту неделю ни один человек не догадался о том, что с ним творится. Даже тот его товарищ по редакции, который, ничего не подозревая, показал ему письма… Те письма, из которых Криницкий все узнал… Он испуганно глянул на Гожева и Чиркова, чтобы определить по их лицам, догадались ли они.
– У кого не бывает служебных неприятностей, – сказал Гожев мирно. – Только у того, кто не служит.
– Бывают и другие неприятности, не служебные, – мягко возразила Елена Андреевна.
Криницкий глядел на нее почти с испугом. Неужели она что-нибудь знает о его тайном несчастье? Откуда?
– Сколько бед иногда происходит оттого, что мы не умеем доверять людям, – негромко проговорила она вдруг, словно думая вслух.
– Как? Как вы сказали? – спросил Криницкий, поражаясь и волнуясь все больше.
– Людям не умеем доверять, – повторила она. – И оттого мучаем и мучаемся.
– Нет, позвольте, позвольте, – торопливо перебил ее Криницкий, совсем забываясь от волнения. – Что значит – не умеем? Разве все достойны доверия?
Но тут далеко, в конце длинного наклонного прохода, связывавшего эту врытую в землю избу с поверхностью, стукнула наружная дверь, и все повернули головы, прислушиваясь.
2
Когда далекая наружная дверь распахнулась, гул взрывов сразу стал громче. Потом дверь захлопнулась и раздались тяжелые шаги, гремевшие по дощатому настилу наклонного прохода.
Елена Андреевна поспешно встала. Она оказалась среднего роста, даже скорее маленькая. Ноги ее тонули в громоздких, неуклюжих кирзовых сапогах. Топорщившаяся шинель сидела на ней, как большой мешок. Но движения у нее были легкие. Она бесшумно скользнула в. сторону от стола, от света, и сразу стала почти невидимой, так как большая часть землянки была погружена во тьму.
А между тем гремящие шаги приближались. Дверь открылась, и вошел крупный мужчина в мокром кожаном реглане.
Ему пришлось нагнуться, чтобы не стукнуться лбом о притолоку. Войдя, он остановился и зажмурился от света. Он жмурился, а все его молодое, широкое, румяное лицо расплывалось в улыбке. Он казался почти толстяком – плечистый, широкий в кости, добродушный, здоровый. Черты лица у него тоже были крупные, особенно нос, бесформенный и мясистый. Капельки дождя блестели в его густых, черных бровях, и теперь, когда он. улыбался, на его левой щеке ясно была заметна ямочка.
– А, Григорий Осипович! – сказал капитан Гожев. – Что ты поздно сегодня?
– Правую рефугу – в щепки. Прямое попадание, сволочь. Я поставил туда плотников.
– А как ремонт? – спросил Гожев.
– Идет. Там сейчас Сидоров мотор налаживает. Я посплю часа четыре, потом пойду к нему, и мы мотор поставим. К утру будет как игрушка… Люблю поспать, когда время есть! Могу спать при любых обстоятельствах.
– Это признак здоровья, – сказал Гожев.
– Не жалуюсь.
Он говорил быстро и громко, все еще оживленный работой, от которой только что оторвался. Говоря, он скинул с себя реглан и бросил его на свою койку, несомненно собираясь укрыться им. Повернувшись, он внезапно заметил Криницкого и уставился на него.
– A у нас гость, – сказал Гожев. – Что же ты не здороваешься, Гриша? Вот. Журналист. Из газеты.
Криницкий привстал и пожал большую руку с широкой ладонью.
– Кривошеин.
– Завойко. Инженер по ремонту. Из Ленинграда? Прилетели? Я видел, как садился «У-2». В столовой уже были?
– Я предлагал зайти в столовую, хотя ужин уже кончился, – сказал Гожев. – Но товарищ интендант не захотел, говорит – ужинал перед вылетом. Мы с Чирковым привели его к нам, потому что койка Терехина свободна, Терехин сегодня ночует в Кронштадте.
– Вот теперь вы нам все расскажете, – сказал Завойко. – А то мы сидим здесь безвыходно и ничего, кроме грязи да елок, не видим. Как там в Ленинграде сейчас с продовольствием?
Он присел на свою койку, чтобы стянуть с себя сапоги, и только тут внезапно увидел Елену Андреевну.
Он вскочил. Опять сел. Опять вскочил. Большое лицо его быстро бледнело.
– Кхе-кхе… – донеслось из угла.
Завойко хотел что-то сказать, но не мог совладать с дыханием. Выражение его глаз, казавшихся совсем темными на побледневшем лице, менялось с удивительной быстротой, переходя от восторга к тревоге, к испугу и опять к восторгу.
– Я не знал, что вы здесь… – выговорил он наконец сдавленным голосом.
– Да, я здесь и сейчас ухожу, – сказала Елена Андреевна сухо.
– Уже! – воскликнул он с откровенным отчаянием.
Он глянул в лица мужчин: не поддержит ли его кто-нибудь, не уговорит ли остаться? Но никто не пришел ему на помощь. Один только капитан Гожев сказал неуверенно:
– Еще час ранний…
– Мне пора, – ответила она все так же сухо и двинулась к двери. – Вы спать хотели. Зачем вам мешать? Не собираюсь.
– Я вовсе не хочу спать! – воскликнул Завойко пылко. – Я не буду спать! Я пойду вас проводить!
И он стал торопливо накидывать на себя свой кожаный реглан.
– Нет, вы не пойдете меня провожать, – сказала она твердо. – Вы будете спать. Вы можете спать при любых обстоятельствах. Это признак здоровья.
Лицо Завойко из белого стало малиновым – такая явная насмешка была в ее словах. Он попятился и снова сел на свою койку, озираясь с беспомощным и несчастным видом.
– Меня проводит старший лейтенант Устинович, – продолжала Елена Андреевна.
Она повернулась к тому темному углу, где сидел человек, изредка произносивший «кхе-кхе», и проговорила совсем другим голосом – мягким, ласковым, каким разговаривают с больными детьми:
– Сергей Филиппыч, ведь вам сейчас на дежурство, нам почти по дороге…
Старший лейтенант Устинович, сидевший в темном углу, опять сказал только «кхе-кхе», но мгновенно поднялся и вышел на свет. Криницкий впервые увидел его. Это был очень еще молодой человек, среднего роста, узкоплечий, хилого сложения, белокурый, в очках, с изможденным, нездоровым лицом. На его желтоватых впалых щеках дрожали два пятнышка румянца, появившиеся, по-видимому, от волнения. Он снял свою шинель с гвоздя на стене и стал торопливо надевать ее, не попадая в рукава.
Елена Андреевна повернулась к Гожеву, выпрямилась, сдвинула каблуки кирзовых сапог.
– Разрешите идти, товарищ капитан?
Гожев кивнул.
Она уже открыла дверь, но вдруг обернулась и взглянула на Чиркова.
– А уж вы, товарищ политрук, ни за что не пошли бы меня проводить, я знаю, – сказала она.
– Разумеется, не пойду, – ответил Чирков.
– Вы принципиально женщин не провожаете или только потому, что я ниже вас по званию? – спросила она.
– Нет, я вас не провожаю потому, что вы – это вы, – ответил Чирков.
Услышав этот презрительный, полный откровенной вражды ответ, она опустила голову и сказала беззлобно, с огорчением:
– Как это все грустно…
И вышла, сопровождаемая Устиновичем.
3
На аэродроме действительно жили «ползком», как говорил Гожев.
Немцы обстреливали аэродром всякий раз, когда на него садился самолет. И когда самолет с него взлетал. И когда на ближних участках фронта что-нибудь происходило. И когда только опасались, что может что-нибудь произойти. И просто по часам – на рассвете, в обед, на закате. Иногда в полночь, иногда позже. И, уж начав бить, били долго, упрямо, заново и заново перемешивая взрывами песок, дерн, хвою, бревна, камни, сучья, сосновые шишки.
Летное поле было устроено прошлой осенью на бывшем выгоне деревни. Жители деревни давно разбежались, а избы их врыли глубоко в землю, превратив в землянки. Все это изобрел Гожев: возле каждой избы вырыли яму, потом в яму по наклонному деревянному настилу скатили избу, целиком, со всем, что в ней было, – с русской печью, полатями, лавками, полами;
Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":
1 2
Трудна любовь
1
– Опять карты! – сказал политрук Чирков и поморщился. – Терпеть не могу карт!
– Как хотите, – проговорил капитан Гожев примирительно. – Бывает, без карт не обойдешься. Если, например, сидишь в такой яме.
– Каждый вечер играть в дурака! – продолжал Чирков раздраженно. – Поневоле дураком сделаешься.
Кто-то сидевший в темном углу и потому невидимый тихонько кашлянул:
– Кхе-кхе…
– Мы играем вовсе не каждый вечер, и греха в игре нет, – сказал Гожев рассудительно. – Это вы несерьезно. Но если в дурака надоело – не надо. Попросим Елену Андреевну погадать нам на картах.
– Уже всем все нагадано, – сказал Чирков.
Крохотная электрическая лампочка, прикрытая бумажным колпачком, освещала только середину стола. В этом светлом круге на столе двигались пальцы двух маленьких женских рук, торчавших из слишком длинных рукавов черной краснофлотской шинели; они без конца однообразным механическим движением тасовали карты. Политрука Чиркова раздражали, кажется, не столько карты, сколько эти руки.
– Вовсе не всем все нагадано, – возразил Гожев мягко. – Вот товарищ интендант третьего ранга. Он новый у нас человек. Ему еще не гадали.
И посмотрел на Криницкого.
Криницкий почувствовал, что все на него смотрят и ждут ответа, хочет ли он, чтобы ему погадали. А ему между тем было это до того безразлично, что он решительно ничего не мог сказать. Он был все еще ошеломлен стремительным перелетом через Финский залив, посадкой на темном незнакомом аэродроме, где вокруг загадочно гремело и выло, и внезапным своим появлением в этой странной избе, глубоко врытой в землю, среди незнакомых людей, которых он видел в первый раз.
Прошло еще не больше двадцати минут с тех пор, как пропагандист полка политрук Чирков встретил Криницкого на аэродроме и привел в эту землянку. Грохот рвущихся снарядов, сливаясь в почти непрерывный вой, доносился и сюда, но приглушенно. Да если бы Криницкий и не был только что с самолета, он все равно не мог бы заинтересоваться никаким гаданием, потому что та жестокая душевная боль, которая мучила его уже несколько дней и которую он должен был от всех скрывать, делала его безучастным ко всему, что он видел вокруг.
– Ну, что на картах можно нагадать товарищу интенданту? – продолжал Чирков настойчиво, но несколько сдерживая свое раздражение из уважения к гостю. – Опять «казенный дом», опять «дорога». Как будто это и без гадания не ясно. Раз человек па военной службе – значит, он живет в казенном доме, раз человек в командировке – значит, ему предстоит дорога…
– Действительно, Петр Иваныч прав, карты надоели, – сказала женщина мягко, и руки ее опустили колоду на стол; и Криницкий впервые услышал ее голос – спокойный, ровный, удивительно ясный. – Я нашему гостю и без карт погадаю.
– Кхе-кхе… – раздалось в темном углу.
– Как же так? – спросил Гожев. – По руке, что ли?
– Нет. – сказала она. – По лицу.
Она слегка нагнулась вперед над столом, вглядываясь в лицо Криницкого, и свет озарил ее всю. Старая, потрепанная шинель была слишком велика для нее и неуклюже топорщилась; она тонула в своей шинели. Тонкое живое лицо ее, внезапно освещенное, находилось в резком противоречии и с этой шинелью, и с узенькими старшинскими полосками на рукавах, и со всей этой темной, сырой и мрачной землянкой.
Совсем молодое лицо. Без румянца. С той ровной бледностью, которая появляется у тех, кто редко бывает на воздухе. Слегка запавшие щеки, тонкий, прямой нос почти без переносицы, чистый лоб, крупный упрямый рот. И два серых глаза, серьезно и сочувственно смотрящих Криницкому в лицо.
– Простите, как ваше имя-отчество? – спросила она.
– Николай Николаевич, – ответил Криницкий. – Интендант третьего ранга Николай Николаевич Кривошеин.
– Но ведь вы – Криницкий.
– Как же, – сказал Гожев, – в нашей газете мы всегда читаем ваши заметки.
– Лет пятнадцать назад, когда я начал работать в газетах, мне казалось, что Криницкий гораздо красивее, чем Кривошеин. А потом привык.
– Ведь вы сами вызвались лететь к нам на аэродром, – сказала она. – Вас никто не посылал.
– Вызвался? – удивился Криницкий. – Пожалуй, верно, сам вызвался. Я пошел к редактору и попросил. Он поколебался и позволил… Как вы узнали?
– Просто так. Мне подумалось, – сказала она. – Для работников военной авиационной газеты у нас на аэродроме ничего интересного нет. Газете нужны летчики, а летчиков мы тут почти не видим. Прилетят, сядут, заправятся минут за десять, пока немцы не успели поджечь самолеты на земле, и улетят. Ничего тут, кроме обстрелов, нету…
– Да, немцы бьют по нас здорово, – сказал Гожев. – Пристрелялись за год. Ползком живем.
Криницкий все это знал. Аэродром лежал на том отрезанном от всего мира участке южного берега Финского залива, который мы и теперь, через год после того как немцы окружили Ленинград, продолжали удерживать в своих руках. Могучие орудия кронштадтских фортов не дали здесь немцам выйти на самое побережье. Участок этот был настолько невелик, что немецкая артиллерия простреливала его насквозь. И аэродром, расположенный всего в нескольких километрах от передовой, под немецким огнем, не мог служить базой для наших самолетов. На него иногда садились только наши истребители из полков, стоявших, на северном берегу Финского залива и в Кронштадте; они торопливо заправлялись горючим и летели дальше, сопровождая бомбардировщики, у которых запас горючего был гораздо больше. Представитель авиационной газеты вряд ли мог найти здесь что-нибудь ценное, разве кой-какой материал для мелких заметок. И уж во всяком случае не было здесь материала для тех больших, обстоятельных очерков о боевых действиях нашей авиации, которые Криницкий время от времени посылал в Москву, в центральные газеты, и успех которых еще неделю назад так волновал его.
– Тут немало таких, – сказала она.
– Каких? – спросил Криницкий.
– Вызвавшихся. Которые сами напросились.
– Почему? – спросил Криницкий.
– Разве вы не знаете, что у людей иногда так поворачивается судьба, что хочется зарыться головой в землю, уйти в такое место, где нет ничего, кроме обстрела, темноты и работы?
– Знаю, – сказал Криницкий.
Он сказал «знаю», и у него перехватило дыхание, потому что он выдал себя. За всю эту неделю ни один человек не догадался о том, что с ним творится. Даже тот его товарищ по редакции, который, ничего не подозревая, показал ему письма… Те письма, из которых Криницкий все узнал… Он испуганно глянул на Гожева и Чиркова, чтобы определить по их лицам, догадались ли они.
– У кого не бывает служебных неприятностей, – сказал Гожев мирно. – Только у того, кто не служит.
– Бывают и другие неприятности, не служебные, – мягко возразила Елена Андреевна.
Криницкий глядел на нее почти с испугом. Неужели она что-нибудь знает о его тайном несчастье? Откуда?
– Сколько бед иногда происходит оттого, что мы не умеем доверять людям, – негромко проговорила она вдруг, словно думая вслух.
– Как? Как вы сказали? – спросил Криницкий, поражаясь и волнуясь все больше.
– Людям не умеем доверять, – повторила она. – И оттого мучаем и мучаемся.
– Нет, позвольте, позвольте, – торопливо перебил ее Криницкий, совсем забываясь от волнения. – Что значит – не умеем? Разве все достойны доверия?
Но тут далеко, в конце длинного наклонного прохода, связывавшего эту врытую в землю избу с поверхностью, стукнула наружная дверь, и все повернули головы, прислушиваясь.
2
Когда далекая наружная дверь распахнулась, гул взрывов сразу стал громче. Потом дверь захлопнулась и раздались тяжелые шаги, гремевшие по дощатому настилу наклонного прохода.
Елена Андреевна поспешно встала. Она оказалась среднего роста, даже скорее маленькая. Ноги ее тонули в громоздких, неуклюжих кирзовых сапогах. Топорщившаяся шинель сидела на ней, как большой мешок. Но движения у нее были легкие. Она бесшумно скользнула в. сторону от стола, от света, и сразу стала почти невидимой, так как большая часть землянки была погружена во тьму.
А между тем гремящие шаги приближались. Дверь открылась, и вошел крупный мужчина в мокром кожаном реглане.
Ему пришлось нагнуться, чтобы не стукнуться лбом о притолоку. Войдя, он остановился и зажмурился от света. Он жмурился, а все его молодое, широкое, румяное лицо расплывалось в улыбке. Он казался почти толстяком – плечистый, широкий в кости, добродушный, здоровый. Черты лица у него тоже были крупные, особенно нос, бесформенный и мясистый. Капельки дождя блестели в его густых, черных бровях, и теперь, когда он. улыбался, на его левой щеке ясно была заметна ямочка.
– А, Григорий Осипович! – сказал капитан Гожев. – Что ты поздно сегодня?
– Правую рефугу – в щепки. Прямое попадание, сволочь. Я поставил туда плотников.
– А как ремонт? – спросил Гожев.
– Идет. Там сейчас Сидоров мотор налаживает. Я посплю часа четыре, потом пойду к нему, и мы мотор поставим. К утру будет как игрушка… Люблю поспать, когда время есть! Могу спать при любых обстоятельствах.
– Это признак здоровья, – сказал Гожев.
– Не жалуюсь.
Он говорил быстро и громко, все еще оживленный работой, от которой только что оторвался. Говоря, он скинул с себя реглан и бросил его на свою койку, несомненно собираясь укрыться им. Повернувшись, он внезапно заметил Криницкого и уставился на него.
– A у нас гость, – сказал Гожев. – Что же ты не здороваешься, Гриша? Вот. Журналист. Из газеты.
Криницкий привстал и пожал большую руку с широкой ладонью.
– Кривошеин.
– Завойко. Инженер по ремонту. Из Ленинграда? Прилетели? Я видел, как садился «У-2». В столовой уже были?
– Я предлагал зайти в столовую, хотя ужин уже кончился, – сказал Гожев. – Но товарищ интендант не захотел, говорит – ужинал перед вылетом. Мы с Чирковым привели его к нам, потому что койка Терехина свободна, Терехин сегодня ночует в Кронштадте.
– Вот теперь вы нам все расскажете, – сказал Завойко. – А то мы сидим здесь безвыходно и ничего, кроме грязи да елок, не видим. Как там в Ленинграде сейчас с продовольствием?
Он присел на свою койку, чтобы стянуть с себя сапоги, и только тут внезапно увидел Елену Андреевну.
Он вскочил. Опять сел. Опять вскочил. Большое лицо его быстро бледнело.
– Кхе-кхе… – донеслось из угла.
Завойко хотел что-то сказать, но не мог совладать с дыханием. Выражение его глаз, казавшихся совсем темными на побледневшем лице, менялось с удивительной быстротой, переходя от восторга к тревоге, к испугу и опять к восторгу.
– Я не знал, что вы здесь… – выговорил он наконец сдавленным голосом.
– Да, я здесь и сейчас ухожу, – сказала Елена Андреевна сухо.
– Уже! – воскликнул он с откровенным отчаянием.
Он глянул в лица мужчин: не поддержит ли его кто-нибудь, не уговорит ли остаться? Но никто не пришел ему на помощь. Один только капитан Гожев сказал неуверенно:
– Еще час ранний…
– Мне пора, – ответила она все так же сухо и двинулась к двери. – Вы спать хотели. Зачем вам мешать? Не собираюсь.
– Я вовсе не хочу спать! – воскликнул Завойко пылко. – Я не буду спать! Я пойду вас проводить!
И он стал торопливо накидывать на себя свой кожаный реглан.
– Нет, вы не пойдете меня провожать, – сказала она твердо. – Вы будете спать. Вы можете спать при любых обстоятельствах. Это признак здоровья.
Лицо Завойко из белого стало малиновым – такая явная насмешка была в ее словах. Он попятился и снова сел на свою койку, озираясь с беспомощным и несчастным видом.
– Меня проводит старший лейтенант Устинович, – продолжала Елена Андреевна.
Она повернулась к тому темному углу, где сидел человек, изредка произносивший «кхе-кхе», и проговорила совсем другим голосом – мягким, ласковым, каким разговаривают с больными детьми:
– Сергей Филиппыч, ведь вам сейчас на дежурство, нам почти по дороге…
Старший лейтенант Устинович, сидевший в темном углу, опять сказал только «кхе-кхе», но мгновенно поднялся и вышел на свет. Криницкий впервые увидел его. Это был очень еще молодой человек, среднего роста, узкоплечий, хилого сложения, белокурый, в очках, с изможденным, нездоровым лицом. На его желтоватых впалых щеках дрожали два пятнышка румянца, появившиеся, по-видимому, от волнения. Он снял свою шинель с гвоздя на стене и стал торопливо надевать ее, не попадая в рукава.
Елена Андреевна повернулась к Гожеву, выпрямилась, сдвинула каблуки кирзовых сапог.
– Разрешите идти, товарищ капитан?
Гожев кивнул.
Она уже открыла дверь, но вдруг обернулась и взглянула на Чиркова.
– А уж вы, товарищ политрук, ни за что не пошли бы меня проводить, я знаю, – сказала она.
– Разумеется, не пойду, – ответил Чирков.
– Вы принципиально женщин не провожаете или только потому, что я ниже вас по званию? – спросила она.
– Нет, я вас не провожаю потому, что вы – это вы, – ответил Чирков.
Услышав этот презрительный, полный откровенной вражды ответ, она опустила голову и сказала беззлобно, с огорчением:
– Как это все грустно…
И вышла, сопровождаемая Устиновичем.
3
На аэродроме действительно жили «ползком», как говорил Гожев.
Немцы обстреливали аэродром всякий раз, когда на него садился самолет. И когда самолет с него взлетал. И когда на ближних участках фронта что-нибудь происходило. И когда только опасались, что может что-нибудь произойти. И просто по часам – на рассвете, в обед, на закате. Иногда в полночь, иногда позже. И, уж начав бить, били долго, упрямо, заново и заново перемешивая взрывами песок, дерн, хвою, бревна, камни, сучья, сосновые шишки.
Летное поле было устроено прошлой осенью на бывшем выгоне деревни. Жители деревни давно разбежались, а избы их врыли глубоко в землю, превратив в землянки. Все это изобрел Гожев: возле каждой избы вырыли яму, потом в яму по наклонному деревянному настилу скатили избу, целиком, со всем, что в ней было, – с русской печью, полатями, лавками, полами;
Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":
1 2